Диссертация (1098033), страница 79
Текст из файла (страница 79)
Поэтому формула «но нина что не променяем» представляется вполне ожидаемой, закономерной.746Особенности субъектной структуры стихотворения не позволяют в данном случае субстанциироватьобраз лирической героини и вообще образ женщины.396Однако далее следует любопытный семантический ход. С помощьюпрозрачного перифраза («пышный гранитный город славы и беды…» и т.д.) вобразную структуру вводится развернутая, многосоставная метонимическаярепрезентация, которая охватывает всю концовку стихотворения.«Город», который метонимически символизирует жизненный выбор исудьбу «живущих трудно», мы не только без труда угадываем (знаябиографию Ахматовой), но и мгновенно узнаём по присутствующим в текстепризнакам и приметам: гранит, сады, мрак и сиянье, слава и беда.
Этодержавно-величественный,зловещий,блистательныйитрагическийПетербург Пушкина, Мандельштама и Ахматовой, ставший пронзительноблизким, неразрывно соединившийся с судьбой этих поэтов.Благодаря указанной метонимии (описание города вместо характеристикисудьбы; город=судьба) лирический сюжет совершает молниеносный скачок ипоэтическая мысль приобретает нелинейную динамику, позволяющую однимлегким движением охватить новые грани тематического пространства. Уранее отмеченной антитезы «простого» и «трудного» способов бытияпоявляется еще один смысловой оттенок – контрастное сопоставлениеестественно-природного,«буколического»топосаисоциокультурнонасыщенного пространства города.
Но очевидно, что семантика «городаславы и беды» явно не укладывается здесь в рамки только урбанистическойтемы. Петербург не просто большой город, столица, средоточие всех благ ипороковцивилизации.Этоёмкийкультурно-историческийсимвол,обладающий обширным ассоциативным ореолом.Петербург прочно связан в нашем сознании не только со «славными днямиПетра», историческими завоеваниями и державным величием, но и сдеспотической ломкой традиционного жизненного уклада, с трагическойпроблематикой Пушкина, Гоголя, Достоевского, Мандельштама. Петербург –это символ триумфа и трагедии русского европеизма, устойчивая эмблемапослепетровской «всемирно отзывчивой» ориентации русского культурного397сознанияисвязанногосэтимкризисанационально-культурнойидентичности. Петербург – родина не только европейской учености на Руси,но и так называемых «духовных исканий» в среде образованного сословия,колыбельотечественного«интеллектуализма»,рефлексии,проблематического мировосприятия и во многом колыбель русскойинтеллигенции со всем, что в ней есть достойного и ядовитого.
«Вздёрнутаяна дыбы» Россия Петра и Ломоносова – это Русь, в определенном смыслеизгнанная из рая, утратившая естественную цельность органическогопатриархального самосознания и обретшая способность к трагическомуосмыслению истории и современности. (Зная ахматовский пафос историзма ипреемственности, невозможно предположить, что она не учитывала всю этутолщу культурно-исторических смыслов.) Несомненным представляется то,чтопетербургский(трагико-драматическийиисторический)топоссоотносится здесь не только и не столько с «буколическим» или«провинциальным» (патриархально-идиллическим) пространством, сколько,в целом, с «естественным», немудрствующим типом обыденного сознания,для которого характерно наивно-гармоничное, безрефлексивное и посуществу внеисторическое приятие мира.Кому-то может показаться, что категорическое «ни на что не променяем»утверждаетсявопрекинепосредственнойдушевнойрасположенностилирического субъекта, – ведь ностальгический вздох по потерянному «раю»«простой жизни» (в первой строфе) неподделен и искренен.
Думается,данную коллизию можно описать так: сочувствуя по естеству невиннойбеззаботности «простых душ», «живущие торжественно и трудно» тем неменее сознательно – духом, разумом, волей – выбирают трагизм; «выбирают»не в смысле умышленного поиска бед и невзгод, а в том смысле, что, обладаясложным,рефлексивным,обостренно-проблематическимсознанием,неминуемо осознают и добровольно принимают трагизм как неотменимуюобъективную данность, как жребий и крест. И мы знаем, что для подлинно398культурного, исторически-ответственного и (что не всегда, но частосовпадает) беспокойно-эсхатологического типа сознания такой выбор впорядке вещей, а готовность (и способность) к страданию, к жертве – одна изключевых ценностей. Более того. Если мы потрудимся вникнуть в образныйряд и символику последней строфы, то увидим суровую, героическую логикуэтого выбора.Эта логика «зашифрована» в описании Петербурга.
Ответ на вопрос,почему «мы» (живущие «торжественно и трудно») выбрали этот путь и чемон дорог, таится в деталях вышеобозначенной развернутой метонимии(«город славы и беды» в значении трагическая, но славная судьба) и как бы«спрятан»вследующиходназадругоюкартинах,маркирующихпетербургский топос. Рассмотрим эти образы.Прежде всего бросается в глаза обилие эпитетов, несущих чрезвычайновесомую смысловую нагрузку.
Все они тесно «сплавлены» в контексте ивзаимно дополняют, уточняют друг друга.Так, эпитет «пышный» уточняется стоящим рядом эпитетом «гранитный»(холодный, твердый). Это соседство гасит в первом эпитете потенциальныезначения вычурной нарядности, разукрашенности и, наоборот, активизируетиные – церемониальной торжественности, возвышенной героики.
Вообще, всамом сочетании этих двух прилагательных сохраняется лёгкий, ноощутимый оттенок контраста, почти оксюморона, отчего второй эпитет тожечастично испытывает на себе корректирующее воздействие слова-соседа сего самобытной семантикой. Подобные контрастные обертоны ощущаются ив соотношении эпитета «гранитный» с двумя последующими («широких»,«сияющие»), несущими значенияпростора и света. «Широкие реки»747распахивают пространство вширь и вдаль, сообщая ему открытую, уходящую747Лидия Гинзбург в своих «Записях» вспоминает слова Г. Гуковского: «В стихах о Петербурге всегдаупоминалась река – Нева.
А вот Ахматова увидела в Петербурге реки, дельту». (Цит. по кн.: Гинзбург Л.Я.Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 469)399за горизонт перспективу (река – архетипический образ вселенскойсвязующейнити,горизонтальнойонтологическойоси);категориямножественного числа («реки» вместо «река») делает это расширениехронотопа еще более ощутимым. Благодаря данному образу семантическаяполифониястрофыпополняетсяещеодниммотивом–могучего,величественного и плавного движения в необозримую даль.
А «гранитныйгород» (с его «мужественным» аллитерационным сгущением грт – грд)входит в строфу ярко выраженным контрапунктом к необъятности «широкихрек», словно «опоясывая» ее безупречно очерченным, отчетливо-твердым«руслом» (ср. в «Медном всаднике»: «…Невы державное теченье, /Береговой её гранит, / Твоих оград узор чугунный…»; отметим заодноэтимологическое родство «города» и «ограды» с общим значениемограждения748). Изменчивая и бурная водная стихия (пушкинский символгордой, мятежной свободы) семантически нейтрализуется, ограждается (иохлаждается) «гранитом» и «льдом» («широких рек сияющие льды»).Ахматова адресуется к читателю, который прекрасно помнит знаменитоепушкинское описание Петербурга («Люблю тебя, Петра творенье…»).
Всятретья строфа выглядит не просто реминисценцией, но почти парафразомэтого отрывка из вступления к «Медному всаднику». Даже особое,необычное сочетание сумрака и света в равной мере передано в обоихтекстах: у Пушкина – «прозрачный сумрак, блеск безлунный», «ясны спящиегромады» и т.д.; у Ахматовой – «бессолнечные, мрачные сады» в сочетании с«сияющими льдами».
Заметим: оба автора охотно пользуются средствамиоксюмороннойстилистики.Соединяютсялексемы,обладающиеразнонаправленными, противоположно «заряженными» ассоциативнымиполями: «ясны» - «громады», «узор» - «чугунный», «сияющие» - «льды»,«мрачные» - «сады» и т.д. В силу этого стиховой ряд как бы748Интересно сопоставить эту «огражденность» с «забором», который нисколько не препятствует уАхматовой задушевному общению поселян (в 1 строфе). Это наводит на мысль, что мир культуры – мирстесняющих человеческий произвол твердых форм и освященных традицией ограничений.400гальванизируется, и каждое такое лексической соседство становитсямаленьким смысловым «взрывом», событием смысла.СтихотворениеАхматовойбылонаписанораньшемногихосновополагающих (и преимущественно трагических в своей тональности)мандельштамовских текстов о Петербурге.
Но даже те немногие касающиесяэтой темы стихи, которые мы находим в «Камне» (первая книгаМандельштама, изданная в 1913 году), позволяют говорить об известногорода общности художественных установок Ахматовой и ее выдающегосясовременника и близкого друга.749 Так, строка «И чтим обряды нашихгорьких встреч» отчасти вызывает в памяти сакраментальное «В пожатьи рукмучительный обряд» из стихотворения Мандельштама «От легкой жизни мысошли с ума…» (1913). И в целом трагико-драматическое, тревожноторжественное звучание второй строфы ахматовского текста в известнойстепени предвосхищает поэтику Мандельштама периода «Тристий»750.Отметим также, что с началом третьей строфы патетический элементдостигает своего максимума и стихотворение явственно переключается встилевой регистр оды.Рассмотримтеперьсветовуюсимволикупроизведения.Эпитеты«бессолнечные» и «мрачные» (сады), на первый взгляд, маркируютнедостаток света в петербургском («торжественно-трудном») пространстве,что, по принципу симметрической противоположности, соответствуетизбытку света в идиллическом топосе первой строфы.
Но и это соотношениене так просто, как может показаться. Мотив мрака в образе «города славы ибеды» не является доминирующим и воспринимается лишь как одна изграней сложной картины, в которую, наряду с прочим, входит и сияние749И. Сурат замечает: «…Петербург раннего Мандельштама – город многоликий, прекрасный иблагословенный прежде всего потому, что он – пушкинский» (Сурат И.З. Мандельштам и Пушкин.
М.,ИМЛИ РАН. 2009. С. 49). На эту тему см. также: Топоров В.Н. Петербургский текст русской литературы. СПб.,2003.750Так, слово «торжественный» – одно из излюбленных в лирике Мандельштама 1915 – 1920 гг. В однойтолько «Соломинке» («Когда, соломинка, не спишь в огромной спальне…», 1916) оно фигурирует дважды.401(«льдов»). Выходит, что свет так или иначе присутствует в обоих топосах. Ноэтот свет разный. В блаженных обителях «простой жизни» свет –«прозрачный, теплый и веселый». Это ласковый свет мягких предзакатныхлучей после мирного и погожего летнего дня, своего рода метафорачеловеческогопростосердечия.Впетербургскомтопосевниманиеакцентируется на «бессолнечности», то есть на недостатке естественного,природного света. Но здесь же: «широких рек сияющие льды» - стих,восполняющийсвоеймощнойсветовойауройсумрачныйколоритследующей за ним строки.
Между тем «сияние» – хотя и свет, но уж никак не«тёплый и весёлый». Сияние льда – это холодное сияние (лед здесь, пожалуй,семантически близок граниту). И это уже прямая антитеза «тёплому» светупервой строфы. (Ср. у Мандельштама в черновых вариантах написаннойгодом позднее «Соломинки»: «свет струится ледяной»; «и голубого льдаторжественно сиянье»; в окончательной редакции: «струится в воздухе ледбледно-голубой».751) В этой связи примечателен также присутствующий втекстахПушкинаиМандельштамамотиввытесненияестественно-природного, дневного солнечного света светом совершенно иного свойства(«блеск безлунный», «свет» «Адмиралтейской иглы» в «Медном всаднике»,ночной свет свечей, фонарей, факелов и костров в петербургских стихахМандельштама752). Особый интерес в данном контексте представляетвозникший у Мандельштама в «Тристиях» и связанный с Петербургом мотив«ночного солнца»753 (важнее других здесь строки: «…Будто солнце мыпохоронили в нем», «А ночного солнца не заметишь ты» из стихотворения1920 года «В Петербурге мы сойдемся снова…»).В обиходной речи глагол «сиять» нечасто относят к солнечным лучам.Сияют, как правило, алмазы, доспехи, короны, звезды, нимбы.