Диссертация (1098033), страница 62
Текст из файла (страница 62)
Но чаще иллюзорностьобъективного мира воспринимается как предпосылка иллюзорности самого«я» («я блуждал в игрушечной чаще и открыл лазоревый грот» – К, 25; «ипризрачна моя свобода, как птиц полночных голоса» – К, 17). С этимнавязчивым ощущением нереальности происходящего, ставшим почтипривычнымдлялирическогосубъекта, причудливымобразом связанзнаменитый мандельштамовский «страх» перед «таинственными высотами»(К, 32), который подчас очень напоминает страх перед возможностью588Мандельштамовское понимание реального, реальности не оставалось неизменным,эволюционировало, и об этом будет идти речь дальше.589«Начинающий Мандельштам, – по мнению Л. Я. Гинзбург, – ориентируется… в особенности на Сологуба сего концепцией призрачного мира…» (Л.
Гинзбург – К, 262).302соприкоснуться с воистину сущим и чем-то похож на боязнь проснуться (ср.:«мне холодно, я спать хочу» – К, 20).В. Мусатов, полемизируя с Е. Тоддесом, полагает, что для Мандельштамахарактерно не только движение к «надындивидуальным ценностям», но иконфликт с ними. «…Сама символика крестной жертвы, – замечаетисследователь, – рождает в нем тот же страх, что и ”неумолимые высоты”.Возможно, в этом и таится разгадка признания в том, что религиознаякультура воспринималась ранним Мандельштамом как ”дорогое и вместевраждебное начало”. <…> Восторг приобщения к ”христианской культуре”был слит с переживанием гибельности… <…> Свою изначальнуюнеукорененность в европейской традиции он пытался было преодолетьэстетически, то есть выйти к ”христианской культуре” изнутри чистохудожественных задач и смыслов»590.Зачастую этот «страх» выглядит как боязнь в столкновении сосверхличным стать жертвой чего-то тайно враждебного, безжалостного:Что если над модной лавкою,Мерцающая всегда,Мне в сердце длинной булавкоюОпустится вдруг звезда?591(К, 28)Так томительная беспочвенность субъективного самосознания, будучиотправной точкой художественного дискурса, становится в то жевремяцентральной проблемой лирики и эссеистики Мандельштама 1908 – 1915годов.590Мусатов В.В.
Пушкинская традиция в русской поэзии… С. 254 – 255.Другой вариант этой строфы в более поздней редакции: «Что если, вздрогнув неправильно, /Мерцающая всегда, / Своей булавкой заржавленной / Достанет меня звезда?» (К, 293).591303Остро переживаемый поэтом дефицит бытийственности побуждает егожадно «шарить в пустоте»592 в поисках того, что не есть грёза, сон, призрак.В то же время мысль о реальности сверхлично-бытийного неизменносопряжена в самых ранних стихах с эмоцией ужаса, сопоставимого стютчевским (и отчасти бунинским) ужасом перед «шевелящимся хаосом»:далекая, непонятная «вечность» (как тютчевская «ночь» с ее «обнажённойбездной») всякий раз страшна лирическому субъекту Мандельштама, онапугающе нависает, зловеще «бьёт на каменных часах», «растёт», как«снежный ком» (К, 32), ежеминутно грозя обрушиться на хрупкое «я» всемисвоими «пенящимися громадами» (К, 102) и бесследно поглотить в темныхпучинах.Но мы раз за разом видим, как к этому ужасу примешивается что-то ещё,что-то сдержанно-торжественное и одновременно трезвенное, смутнонапоминающее чувство религиозного смирения, смиренномудрое сознаниеонтологической дистанции.593 «Путь Мандельштама к бесконечному», –замечает по этому поводу С.
Аверинцев, – лежит «…через принятиеконечного как конечного, через твёрдое полагание некоей онтологическойграницы» (А, 203). Нагляднее всего это бытийственное самоограничениесубъекта выражено в известном стихотворении 1909 года, начинающемсязнаменательными словами: «Не говорите мне о вечности – / Я не могу еёвместить», а также в стихотворении «Медленно урна пустая…» (1911). Впервом из них отношение к «вечности» наиболее отчётливо сформулированов следующей строфе:Я слышу, как она растётИ полуночным валом катится,Но – слишком дорого поплатится,592Этот образ присутствует в стихотворении 1922 г. «Кому зима, арак и пунш голубоглазый…», а также,применительно к В.
Розанову, в написанной в том же году статье «О природе слова» («…Розанов всюжизнь шарил в мягкой пустоте…» - СК, 61).593Об отражении религиозных исканий Мандельштама в его биографии и творчестве см.: А, 215 – 233.304Кто слишком близко подойдет.(К, 102)Во втором особенно примечательны строки:Что расскажу я о вечных,Заочных, заоблачных странах?Весь я в порывах конечных,В соблазнах, изменах и ранах. (К, 137)Таким образом поэт, ввиду осознанной невозможности «вместитьвечность» (см.: К, 102), как будто сознательно потупляет очи долу, непозволяя себе ни грана мистической дерзости594, благодаря чему многиеупоминания и аллюзии «вечности» приобретают как бы апофатическийхарактер.
Вот как объясняет аскетическую сдержанность Мандельштама впроявлении религиозных аффектов С.С. Аверинцев в своём очерке жизни итворчества поэта: «Свирепая, бешеная стыдливость возбраняла ему обнажатьперед читателем свои переживания подобного рода» (А, 222).
«Злейшимврагом» для Мандельштама периода «Камня», по мнению исследователя,является«нескромность«…религиозная топикамистическогочувства»,вследствиечегодопускается у него» лишь «при условииобъективации, вывода из личной эмоциональной сферы». «В подходе ксакральному, – замечает Аверинцев, – поэт может быть одически важен, какв «Евхаристии», или охлажденно описателен, как в «Аббате»; но исключенадаже тень страшного подозрения, что он – интимен»595 (А, 222).1908 – 1911 годы для Мандельштама – время непрекращающихся исканийнетленного бытийственного ядра, каркаса, культурно-мировоззренческого594Ср.
с признанием из стих. «В изголовье чёрное распятье…»(1910): «…Страшен мне ,,подводный каменьверы”…» (К, 134), где Мандельштам берёт в кавычки цитату из тютчевского «Наполеона».595«Евхаристия» («Вот дароносица, как солнце золотое…») и «Аббат» - два стихотворения 1915 года,вошедшие в сборник «Камень».305«акрополя» (ср.: «…в нас заложена неодолимая потребность найти твердыйорешек кремля, акрополя…» – СК, 61), время поисков круговой порукидостоверного существования, возможности приобщения к общезначимому ивсечеловеческому, к «сообщничеству сущих в заговоре против пустоты инебытия» (СК, 170) (ср.: «И я слежу – со всем живым / Меня связующиенити» – К, 126).В стихотворении «Раковина» (1911), по мнению В.
Мусатова, намечаетсяразрешение конфликта между «ненужностью “я”» и жаждой связи с мировымцелым: «ты неразрывно с нею свяжешь огромный колокол зыбей» (К, 26).«…В хрупких пропорциях раковины, – замечает ученый, – таиласьвозможностьрезонанса,установлениявзаимоотношенийсмировой”пучиной”. <…> Раковина становится здесь метафорическим воплощениемпоэта-резонатора, стремящегося выразить не себя, но именно ”логизмвселенской идеи”» <…> Позднее Мандельштам подчеркнет у Анненского…«не каприз и не мерцание изощренной впечатлительности, а настоящуютвердую конструкцию»596.Устремленность к сверхличному приводит к тому, что на определенномэтапе дисциплина формы, пафос лада и строя выходят у Мандельштама напервый план.
Посылая Вяч. Иванову одно из стихотворений, он писал:«…интимно-лирическое, личное – я пытался сдержать, обуздать уздой ритма.<…> Ямб – это узда “настроения”».597 Призыв М. Кузмина быть «логичным взамысле», в «постройке произведения»598, как и указание Н.
Гумилева нанеобходимость «возложить на себя вериги трудных форм»599, оказываетсяочень созвучным установкам Мандельштама. «Проблема ”узды”, ”формы”, –считает В. Мусатов, – была для Мандельштама проблемой традиции, которая596Цит. по кн: Мусатов В.В. Пушкинская традиция в русской поэзии… С. 259.Мусатов В.В. Там же. С.
256.598Кузмин М. О прекрасной ясности // Аполлон. 1910. №4. С. 6.599Гумилев Н. Жизнь стиха // Аполлон. 1910. № 7. С. 6.597306позволяет внутреннему миру творческого ”я” находить адекватные формысамообъективации, и следовательно – проблемой почвы»600.При этом поиск неопровержимо реального и органически единого вбытии одновременно означал для Мандельштама-поэта и поиск адекватныхэтой бытийной органике художественных символов. Поэт идет как бы отпротивного, обнаруживая и отбрасывая притворяющиеся реальностьюмиражи, фикции бытия.
В конце концов напряженная устремленность кобретению онтологической опоры и почвы приводит Мандельштама к двумключевымидеологемам,позволившимему«скрепить»изнутрииструктурировать художественный космос. Это одновременно полярные идиалектически сопряженные камень и архитектура.Появление в лирике 1912 года (начиная со стихотворения «Я ненавижусвет однообразных звезд…») архитектурных мотивов и образов знаменуетсобою начало новой фазы поэтического мироосмысления. По мнению рядаисследователей (Н. Струве, Г.
Фрейдин и др.), именно в этот периодМандельштам впервые покидает лоно символизма и воздвигает своёхудожественноемышлениенановыхидеологическихоснованиях,своеобразным «рабочим термином» для обозначения которых послужилопонятие «акмеизм». Видимо, в это же время создаётся и программная статья«Утро акмеизма»,601 которая, по словам Л. Гинзбург, «даёт… ключ кантисимволистским символам» Мандельштама (Л. Гинзбург – К, 266). Нанашвзгляд,началопреодолениялирической«беспочвенности»ирешительное движение к обретению бытийных основ можно обнаружить ещераньше – в датированных июлем 1911 года, но не попавших ни в один изприжизненных сборников стихотворениях «Душу от внешних условий…» и«Я знаю, что обман в видении немыслим…».
Знаменательно, что во втором600Мусатов В. Указ. изд. С. 256.Комментарий к существующим разногласиям по вопросу о точной датировке статьи см. в кн.: СК, 298;К, 334-335.601307из них «…раскрывается неуловимым метром / Рай распростёртому в уныньии в пыли» и звучит призыв:Так ринемся скорей из области томленья –По мановению эфирного гонца –В край, где слагаются заоблачные звеньяИ башни высятся заочного дворца! (К, 140)Семантика и функции строительно-архитектурных символов, их роль ввоплощении«мандельштамовскогопафосаархитектоникиисопротивляющегося ей материала» (Л.
Гинзбург – К, 271) неоднократнорассматривались в работах о поэте. Здесь, применительно к интересующейнас теме, считаем необходимым особо обратить внимание на то, что вфилософско-эстетическом контексте его раннего творчества мироощущениеи душевная эмпирика художника аналогичны не только инструменту зодчего(«молотку в руках каменщика»), но и – едва ли не в большей степени –строительному материалу искусства. Остановимся на этом поподробнее.Если с точки зрения эгоцентрической аксиологии (в целом характернойдля романтизма) индивидуальное «я» есть наиболее достоверная реальность,то в художественном мире Мандельштама, как уже было отмечено,отдельное, самому себе предоставленное сознание – нечто ирреальное,онтологически недостоверное («неужели я настоящий и действительносмерть придёт?» – К, 25). Предлежащая текучему субъективному сознаниюустрашающе плотная, но не одухотворенная природная реальность («каменьТютчева» – СК, 169)602 противостоит с одной стороны этой призрачной«душевности» как некой иллюзорной субстанции («и камень отрицает игопраха» – К, 34), с другой стороны – высшим творческим возможностямчеловека, для которого «звук долота, разбивающего камень», есть602Ср.
у Пушкина в стих. «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»: «равнодушная природа» «сияет» «красоювечною». У Мандельштама же неочеловеченная природа, как правило, не причастна нетленной Красоте,мрачна и уныла.308«метафизическое доказательство» (СК, 169). (Ср. с другим, более позднимутверждением: «…человек должен быть тверже всего на земле и относитьсяк ней так, как алмаз к стеклу» 603.)«Немое красноречие гранитной глыбы» (СК, 169) воспринимается поэтомкак дерзкий вызов неведомых сверхличных сил человеческому духу («ктокамни нам бросает с высоты… ?» – К, 34)604. И Мандельштам убеждён, что«на этот вызов можно ответить только архитектурой» (СК, 169). Строгийархитектонический канон, торжествующий над упорно противостоящим емуматериалом, отныне постулируется в качестве высшего критерия творческойправоты, полагающего, с одной стороны, предел всякому субъективномупроизволу и, с другой стороны, непреложно удостоверяющего бытийнуюреальность созидаемого.