Диссертация (1148826), страница 22
Текст из файла (страница 22)
Прежде чем речь образуется всмысловое (или бессмысленное) высказывание, уже явлен факт говорения, выбор,свершившийся в пользу языка и в противовес молчанию. Человек – единственноесвободно говорящее существо, но он же и «первое молчащее существо», считаетВ. В. Бибихин.
Подобно человеческой речи, тексты тоже строятся напереплетении сказанного и несказанного. А потому неверно исключать из поляисследования то, что не проговаривается: произведения могут «о многом молчатьи от полноты, когда имеют слишком явственный опыт мира чтобы говорить онем»153. Молчание при этом не является чистой противоположностью говорению.Слово вербальное несет на себе груз не только коннотативных, подразумеваемыхзначений, но и всего, что осталось невысказанным. Литература абсурда – какработы Беккета с его нарушающими последовательность и строй предложениячередованиями глаголов и имен, так и сочинения Хармса, останавливающеговниманиенапредметахстольнезначительных,чтоониразбиваютхудожественную иллюзию логичности и целостности текста, – в полной мереосвоила эту первоначальную способность языка «говорить замалчивая», когдаслова с трудом высвобождаются из молчания такими чистыми, как будто впервый раз. К этому «чистому языку» два представителя абсурдистскойлитературы подходили с разных сторон.
Хармс мыслил язык как уникальное, новсе же средство, с помощью которого приоткрывается завеса над божественнойприродой мироздания. В декларации «ОБЭРИУ» он заявляет: «Мы – творцы нетолько нового поэтического языка, но и создатели нового ощущения жизни и ее153Там же. С. 39.100предметов. Наша воля к творчеству универсальна: она перехлестывает все видыискусства и врывается в жизнь, охватывая ее со всех сторон»154.
Такое –инструментальное – отношение к языку не умоляет его роли в мессианскойпрограмме Хармса: в божественной перспективе слово сливается с вещью,образуя единое целое. Беккету же ближе философское видение языка как того, чтозадает пределы миру. Витгенштейн полагал, что мистическое (к которому такстремился Хармс и обэриуты) лежит за границами языка, а потому, сколь быиррациональным образом ни была вывернута наизнанку человеческая речь,выразить его в слове не представляется возможным. Мистическое немыслимо,оно не поддается логике, и язык всего лишь намекает на его существование.Весьма показательно, что опыт философского осмысления языка, а такжепоиски его истоков находят свое выражение и практическое подтверждениев литературе ХХ в.
Вальтер Беньямин и Даниил Хармс, говорящие на разныхязыках, живущие в разных социальных действительностях, работающие в разныхжанрах, едины в своей интенции мыслить язык как божественную актуальность,вечно длящийся акт творения. В их тоске по праязыку стираются любые различияи теряют значение всякие расхождения. Теодор Адорно и Сэмюэл Беккет,находящиеся на противоположном полюсе понимания языковой реальности,противятся диктату дискурсивности и силятся преодолеть те логическиеограничения, что сковывают или блокируют экзистенциальную свободу. Но еслиАдорно возлагает надежду на искусство, видя в нем особый, некоммуникативныйязык, то Беккет склонен расценивать словесный тоталитаризм как безвыходнуюситуацию, любые попытки изменить которую обречены на провал.
Однакокакими бы разноплановыми ни были выводы литераторов и философов, всехих роднит чувство глубокой укорененности в языке. Именно это чувствовыступает движущим мотивом предпринятых ими поисков утраченного нынеязыкового состояния, и можно с уверенностью сказать, что, даже несмотряна пессимистические выводы Беккета, поиски эти были далеко не напрасными.154Хармс Д. Жизнь человека на ветру. СПб.: Азбука, 2000. С. 447.101Иногда цель нужна не ради того, чтобы ее достичь, а ради прохождения самогопути.§ 2.
Человек мыслящий и человек пишущий: поэтика как общее полелитературы и философии2.1 Точки сближения и способы взаимодействия философской мысли сискусством словаПоказав общую тенденцию литературы и философии отводить языкупервостепенную роль в организации мыслительного пространства, теперьпредставляетсянеобходимымаргументировать,чтохудожественныйифилософский тексты не просто пересекаются между собой – по той причине, чтооба детерминированы языком, но находятся в тесных отношениях конвергенции.Сегодня уже совершенно привычной стала манера философии подавать себя не ввиде строгой системы, а в жанре поэтических рассуждений по разным поводам.Одновременно и в литературе обнаружилась склонность к философствованию:все чаще изящная словесность пускается в сложные метафизические построения,создавая – не столько за счет своего содержания, сколько благодаря самойформе – видимость интеллектуального дискурса.
Однако в этом естественном, ненарочитом подражании литературы философии, а философии литературе ни та, нидругая не теряют своей самобытности. Подобное взаимопроникновение наводитна мысль о размытости границы, пролегающей между философией и литературой;с другой стороны, сохранение собственной идентичности свидетельствует осуществовании такой границы. В первом приближении тем общим предметнымполем, которое в равной мере интересует литературу и философию, выступаетреальность, что бы под ней ни подразумевалось: овеществленный универсум,жизнь сознания или межличностные отношения.
Обе они стремятся изобразитьдействительность, чтобы ее понять, и этим радикально отличаются от науки,нацеленной на овладение, присвоение. Безусловно, отношение науки кбеллетристикесовершенноиногорода,нежелисложноепереплетение102взаимозависимостей, исторически сложившееся между наукой и философией.Если литература – ввиду ее заведомой фиктивности – составляет предельныйконтраст сциентистской объективности, то натурфилософская мысль, в своевремядавшаяначалоточномузнанию,ипонынесохраняетточкисоприкосновения с широким полем научности. Правда, мыслитель, в противовесученому, рассчитывает на внимание не только со стороны профессиональногосообщества, но в идеале обращается к каждому, кого волнуют умозрительныевопросы.
Это роднит его с литератором, чей труд получает свое завершение, лишьбудучи воспринят читателем. Тот, для кого написано художественное илифилософское произведение, является обязательным участником мистерии,своеобразной инициации, которая известна как событие понимания.Тематизация понимания, первые наброски которой можно обнаружить уПлатона и Аристотеля155, еще в античности превысила рамки чистоготеоретизирования и переросла в истолковательскую практику. Пройдя долгийпуть от комментирования первоисточников и экзегезы до искусства герменевтикии лингвистического анализа156, проблема понимания в ХХ в.
после того, какМартин Хайдеггер переосмыслил ее в онтологическом ключе, вызвала особыйрезонанс. Окончательно порывая с общераспространенным рассмотрениемпонимания в качестве акта мышления, Хайдеггер превращает его в один изопределяющих модусов человеческого существования: отныне пониманиеявляется характеристикой не сознания, а экзистенции, а потому не только155Платон отождествлял понимание с дианойей – мышлением, осуществляющимся в понятиях,которое он определял как «деятельность души» и противопоставлял интуитивному уму, нусу(см.: Софист.
263 е; Федон. 83 b; Теэтет. 160–185), напротив, стремился разработать техникуреализации понимания исходя из того, что оно основано не на онтологических началах, а натопах – общих местах, организующих структуру коммуникации. См.: Аристотель. Топика //Аристотель. Сочинения в 4-х тт. Т. 2. М.: Мысль, 1978. С. 349–532.156На уровень искусства (Kunstlehre) возносят герменевтику родоначальники историческойшколы Ф. Шлейермахер и В. Дильтей, что свидетельствует о смещении акцентов в трактовкесамого понимания, не сводимого уже столь однозначно к строго инструментальной функции.Параллельно теории Шлейермахера немецкий лингвист В.
фон Гумбольдт разрабатывает своеучение о внутренней форме языка, в котором напрямую связывает понимание с языковойдеятельностью (’ενέργεια), подчеркивая его творческую, а не автоматическую роль в качествементального процесса по воссозданию смысла. См.
об этом: Гумбольдт В. фон. Избранныетруды по языкознанию. М.: Прогресс, 1984. С. 77–81.103предшествует какой бы то ни было рефлексии, но и выступает ее необходимымусловием. Без такого исходного понимания, которое есть некий «врожденный»,априорныйпринцип,позволяющийчеловекуориентироватьсявмире,невозможно никакое концептуальное постижение, оказывающееся вторичнымактом осмысления и закрепления в понятиях157. Продолжая развивать идеюпонимающего сущего в заданном Хайдеггером направлении, Гадамер всобственном проекте философской герменевтики предлагает уточняющуюинтерпретацию понимания как способа участия человека в истории, культуре,традиции. Все эти различные измерения, в которых развертывается человеческоебытие, организует единое поле – язык, приобретающий у Гадамера статуспервостепенной реальности.
Именно в языке, который осуществляется как игра,свершается понимание: «не только процедура понимания людьми друг друга, но ипроцесс понимания вообще представляет собой событие языка – даже тогда, когдаречь идет о внеязыковых феноменах или об умолкнувшем и застывшем в буквахголосе»158.И при классическом подходе к литературному тексту, когда писатели скореесклонны были заботиться о содержании, не всегда придавая достаточное значениеспособу его воплощения, язык все равно оказывал сопротивление авторскойволе159. Эпоха же модерна интуитивно распознала всесильность языка, и именнолитература с ее революционным пафосом и духом экспериментаторства, причемзначительно раньше, чем философия, обратила это новое знание в своепреимущество: отныне не поиски высшего смысла стали определять ходповествования,асамязык,необозримыйвсвоихвозможностяхинепредсказуемый в своем исполнении.
Если через нестандартные опыты сословом литература еще в ХIX в. (Лотреамон, Малларме, французский символизм)и особенно в первые десятилетия ХХ в. (экспрессионизм, дадаизм, сюрреализм,футуризм) открыла для себя потенциал языка, высвободившегося из логических157См.: Хайдеггер М. Бытие и время. С. 12, 142–153.Гадамер Г. Г. Язык и понимание. С.
43–44.159См.: Барт Р. Нулевая степень письма // Французская семиотика: От структурализма кпостструктурализму. М.: Прогресс, 2000. С. 306–349.158104сетей рассудка, то философия, по инерции сохраняющая антропоцентрическуюнаправленность, лишь после второй мировой войны – начиная с позднегоХайдеггера, жаждущего расслышать в языке «зов» самого бытия160, и позднегоВитгенштейна, не отделявшего слово от мысли и действия161, – капитулируетперед властью языка.