Фукуяма конец истории (1063652), страница 27
Текст из файла (страница 27)
-- заставить другого признать факт, что я готов рисковать жизнью, и в силу
этого я -- свободный и подлинный человек. Если бы эта кровавая битва велась
ради какой-то цели (или, как сказали бы мы, современные буржуи, вышколенные
Гоббсом и Локком, "ради разумной, цели"), такой как защита своей семьи или
приобретение земли и имущества противника, то битва велась бы просто ради
удовлетворения какой-то животной потребности. На самом деле многие низшие
животные способны рисковать жизнью в бою во имя, скажем, защиты собственного
потомства или расширения территории, где можно добывать пищу, В подобном
случае это поведение инстинктивно детерминировано и существует ради
эволюционной цели выживания вида. И только человек способен вступать в
кровавый бой ради единственной цели -- показать, что он презирает жизнь, что
он не просто сложная машина или "раб страстей"246; короче говоря:
что у него есть специфически человеческое достоинство, поскольку он
свободен.
На это можно было бы возразить, что "противоинстинктивное" поведение
вроде риска жизнью в смертельной битве за престиж просто определяется
другим, более глубоким и атавистическим инстинктом, о котором не ведал
Гегель. И действительно, современная биология полагает, что животные, как и
люди, вступают в битвы за престиж, хотя никто не станет утверждать, что ими
движут моральные побуждения. Если всерьез принимать учение современной
науки, то царство человека полностью подчинено царству природы и равным
образом управляется ее законами. Все поведение человека может быть сведено к
"суб-человеческим" соображениям, психологии и антропологии, которые сами
опираются на биологию и химию, а те в конечном счете объясняются действиями
основных природных сил. Гегель и его предшественник Кант осознавали угрозу,
что материалистические основы современной науки ставят под вопрос
возможность свободы человеческого выбора. Конечной целью кантовской великой
"Критики чистого разума" было отвоевать "остров" в море механической
природной причинности, который в философски жестком смысле позволит истинно
свободному, человеческому моральному выбору сосуществовать с современной
физикой. Гегель, разумеется, принял существование этого "острова" -- куда
более крупного и вместительного, чем предвидел Кант. Оба философа считали,
что в некоторых отношениях люди в буквальном смысле не подчиняются законам
физики. Это не означает, что люди могут двигаться быстрее света или обращать
гравитацию вспять -- значит только, что моральные явления не могут быть
сведены к простому механическому движению материи.
Вне наших теперешних возможностей и намерений было бы анализировать
адекватность "острова", созданного немецким идеализмом; метафизический
вопрос о возможности человеческого выбора есть, по выражению Руссо, "l'abyme
de la philosophie" (L'abyme (фр.) -- средняя часть герба при горизонтальном
делении. Приблизительно фразу можно перевести как "сердце
философии").247 Но, отложив на время этот многострадальный
вопрос, мы все же можем заметить, что подчеркивание Гегелем важности
смертельного риска само по себе, как психологический феномен, указывает на
нечто настоящее и важное. Существует или нет истинная свобода воли,
виртуально любой человек действует так, будто она существует, и других
оценивает по тому, насколько они способны делать выбор, который считают
истинно моральным. Хотя большая часть человеческой деятельности направлена
на удовлетворение естественных потребностей, значительное время уделяется
также преследованию целей более эфемерных. Люди стремятся не только к
материальному комфорту, но и к уважению или признанию, и они считают себя
достойные уважения, поскольку обладают определенной ценностью или
достоинством. Психолог или политолог, не принимающий в расчет стремление
человека к признанию, а также его нечастые, но весьма заметные попытки
действовать временами даже вопреки сильнейшим природным инстинктам,
недопоймет что-то очень важное относительно поведения человека.
Для Гегеля свобода не есть просто психологический феномен, это суть
того, что отличает человека. В этом смысле природа и свобода противоположны
диаметрально. Свобода не означает свободу жить в природе или согласно
природе; наоборот, свобода начинается только там, где кончается природа.
Человеческая свобода возникает только тогда, когда человек оказывается
способен переступить через свое природное, животное существование и создать
новую личность для самого себя. Эмблематическая начальная точка этого
процесса самосозидания есть борьба не на жизнь, а на смерть всего лишь ради
престижа.
Но хотя эта борьба за признание есть первый подлинно человеческий акт,
он далеко не последний. Кровавая битва между гегелевскими "первыми людьми"
есть только исходный пункт диалектики Гегеля, и от нее еще очень далеко до
современной либеральной демократии. Проблема человеческой истории в
некотором смысле может рассматриваться как поиск путей удовлетворения и
господина, и раба в их жажде признания на взаимной и равной основе. История
кончается с установлением общественного порядка, который этой цели
достигает.
Но перед тем как перейти к описанию дальнейших стадий в эволюции
диалектики, полезно было бы противопоставить гегелевское описание "первого
человека" в естественном состоянии, описанию того же человека у традиционных
основателей современного либерализма -- Гоббса и Локка. Хотя начальный и
конечный пункты Гегеля полностью те же, что и у английских мыслителей,
концепция человека у него радикально иная, и она дает нам совершенно иную
точку зрения на современную либеральную демократию.
14. ПЕРВЫЙ ЧЕЛОВЕК
"Проявление ценности, которую мы придаем друг другу, есть то, что
обычно называется уважением. Ценить человека высоко -- значит уважать его;
ценить его низко -- значит не уважать. Но высоко и низко в этом случае
следует понимать по сравнению с той ценой, которую человек придает самому
себе".
Томас Гоббс, "Левиафан"248
Современные либеральные демократии не возникли из темного тумана
традиций. Они, как и коммунистические общества, были сознательно созданы
людьми в определенный момент времени на основе определенного теоретического
понимания человека и соответствующих политических институтов, которым
надлежит управлять человеческим обществом. Хотя либеральная демократия не
может проследить свои теоретические истоки к единственному автору вроде
Карла Маркса, она утверждает, что основывается на конкретных рациональных
принципах, богатую интеллектуальную родословную которых можно
непосредственно проследить. Принципы, лежащие в основе американской
демократии, содержащиеся в Декларации независимости и в конституции, были
основаны на работах Джефферсона, Мэдисона, Гамильтона и других американских
отцов-иснователеи, которые сами многие идеи вывели из английской либеральной
традиции Томаса Гоббса и Джона Локка. Если нам надлежит раскрыть
самопонимание старейшей либеральной демократии в мире -- самопонимание,
которое было усвоено многими демократическими обществами за пределами
Северной Америки, -- нам надо вернуться к политическим работам Гоббса и
Локка. Ибо хотя эти авторы предвосхитили многие из допущений Гегеля
относительно природы "первого человека", они -- и проистекающая от них
англосаксонская либеральная традиция -- совершенно по-иному подходят к
оценке жажды признания.
Томаса Гоббса сегодня знают в основном по двум моментам: его
характеристика естественного состояния как "одинокого, бедного, мерзкого,
зверского и голодного"; и его доктрина абсолютного монаршего суверенитета,
который часто подвергается неблагоприятному сравнению с более "либеральным"
утверждением Локка на право революции против тирании. Но хотя Гоббс никак не
был демократом в современном смысле слова, он определенно был либералом, и
его философия была первоисточником, из которого вырос современный
либерализм. Ибо это Гоббс первый установил, что легитимность правителей
вырастает из прав тех, кем правят, а не из божественного права королей и не
из естественного превосходства тех, кто правит. В этом отношении различие
между ним и автором американской Декларации независимости незаметно по
сравнению с пропастью, которая отделяет Гоббса от более близких к нему по
времени авторов, таких как Филмер и Хукер.
Гоббс выводит принципы права и справедливости из собственной
характеристики человека в естественном состоянии. Естественное состояние по
Гоббсу есть "вывод из Страстей", и оно могло никогда не существовать как
общий этап истории человечества, но латентно существует повсюду, где
распадается гражданское общество, -- и выходит на поверхность в таких
местах, как, например, Ливан после падения страны в гражданскую войну в
середине семидесятых. Как и кровавая битва Гегеля, естественное состояние
Гоббса описано, чтобы высветить состояние человека, возникающее из
взаимодействия наиболее постоянных и основных человеческих
страстей.249
Сходство между гоббсовским "естественным состоянием" и гегелевской
кровавой битвой поразительно. Прежде всего и то, и другое характеризуется
крайней степенью насилия: первичная общественная реальность -- это не любовь
или согласие, но война "всех против всех". И хотя Гоббс не пользуется
термином "борьба за признание", ставки в его исходной войне всех против всех
по сути те же, что и у Гегеля:
"Таким образом, мы находим в природе человека три основные причины
войны: во-первых, соперничество; во-вторых, недоверие; в-третьих, жажду
славы... [это третье заставляет людей нападать] из-за пустяков вроде: слова,
улыбки, из-за несогласия во мнении и других проявлений неуважения,
непосредственно ли по их адресу, или по адресу их родни, друзей, их народа,
сословия или имени".250
Согласно Гоббсу, люди могут сражаться из-за необходимого, но чаще они
сражаются из-за "ерунды" -- другими словами, за признание. Великий
материалист Гоббс кончает описанием, "первого человека" в терминах, не
слишком отличающихся от терминов идеалиста Гегеля. То есть страсть, прежде
всего и главным образом ввергающая людей в войну всех против всех, не есть
жадность к материальному приобретению, но стремление к удовлетворению
гордости и тщеславия немногих честолюбцев.251 Для Гегеля "желание
желания" или поиск "признания" могут быть поняты не иначе как очередная
людская страсть, которую мы называем "гордость" или "самоуважением (когда
одобряем), либо "суетность", "тщеславие" или "amoure-propre" (когда