79533 (763627), страница 7
Текст из файла (страница 7)
On оговаривался, что "в атом была бы доля правды, по не вся правда" (IV, 294). Однако несомненно, что в описании человека, читающею "Праматерь", "сидя в старой дворянской усадьбе, которую сотрясает ночная гроза или дни и ночи не прекращающийся осенний ливень", перед нами вырисовывается настроение самого поэта: "...Кругом на версты и версты протянулась равнина, затопленная ливнем, населенная людьми давно непонятными и справедливо не понимающими меня; а на горизонте стоит тихое зарево далекого пожара: это, вероятно, молния подожгла деревню" (IV, 295).
Тут каждая строчка готова прорасти стихами:
| Я вижу над Русью далече Широкий и тихий пожар. ("На поле Куликовом") |
И более поздними:
| И низких нищих деревень Не счесть, не смерить оком... ("Осенний день") Тихое, долгое, красное зарево Каждую ночь над становьем твоим... ("Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?...") |
Неизбежность решительных перемен в окружающей жизни потому гак убедительно, очевидно выступает в поэзии Блока и в частности в поэме "Возмездие", что автор бесстрашно перевертывает при этом последние страницы собственной семейной хроники, что о конце русского дворянства говорит "тот, кто любил его нежно, чья благодарная память сохранила все чудесные дары его русскому искусству и русской общественности в прошлом столетии, кто ясно понял, что пора уже перестать плакать о том, что его благодатные соки ушли в родную землю безвозвратно..." (IV, 295).
| Так было и с моей семьей: В ней старина еще дышала И жить по-новому мешала, Вознаграждая тишиной И благородством запоздалым... |
Блок сравнивал замысел своей поэмы с известным циклом романов Эмиля Золя о Ругон-Маккарах. "В малом масштабе, в коротком обрывке рода русского" он хотел уловить, как "в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое" (III, 297, 298).
Эпизод "семейной хроники" переносится на широчайший исторический фон; поэт стремится отыскать скрытые связи между личными драмами героев и нараставшими в мире переворотами.
Поэма "Возмездие" начинается картиной победоносного возвращения царских войск в Петербург после русско-турецкой войны 1877-1878 годов.
За самой городской чертой... Стена народу, тьма карет, Пролетки, дрожки и коляски, Султаны, кивера и каски, Царица, двор и высший свет!
Никто еще не знает, что это последняя война, выигранная царизмом тяжелой ценой, за чужой, народный счет - но все-таки выигранная. Все еще ироде бы мирно и благополучно. Но, как "некий знак", как внезапно взметнувшийся язык вулканического, уже гудящего под землей огня, возникает в поэме картина тайного сборища народовольцев, романтического обряда их клятвы.
Столь же обманчиво и благополучие дворянской семьи, выведенной в поэме. Объективность, с которой описывает и оценивает поэт породившую его самого среду, - одно из высочайших его достижений. Он не скрывает своей кровной приверженности к этой тихой, уютной, милой профессорско-дворянской семье с ее "запоздалым", но трогательным благородством. Он очень точно определяет и происхождение ее либерализма, и трагичность ее положения в реальной русской действительности:
| ...власть тихонько ускользала Из их изящных белых рук, И записались в либералы Честнейшие из царских слуг, А всё в брезгливости природной Меж волей царской и народной Они испытывали боль Нередко от обеих воль. |
Но до поры до времени "сия старинная ладья" дворянского семейства еще избегала катастрофических потрясений, уживаясь с "новыми веяниями", в чем-то поддаваясь им, в чем-то подчиняя их себе:
| И нигилизм здесь был беззлобен, И дух естественных наук (Властей ввергающий в испуг) Здесь был религии подобен. |
Но вот, как иное, своеобразное проявление разрушительных веяний века, в семью "явился незнакомец странный" - талантливый ученый. Его мятущаяся душа не находила никакого действенного выхода в жизни, впадала в "тьму противоречий", временами готова была "сжечь все, чему поклонялся, поклониться всему, что сжигал":
| Он ненавистное - любовью Искал порою окружить, Как будто труп хотел налить Живой, играющею кровью... |
Нарушив мир тихого фамильного очага, поработив и измучив своей тяжкой любовью беззаботную дотоле младшую из росших там дочерей, он внес всем этим начало мятежа, отчаянного неприятия мира в семью, глаза которой "в буднях нового движенья немного заплутался".
Даже на склоне лет, когда былой "демон" "книжной крысой настоящей стал", выцвел в "тени огромных крыл" победоносцевской реакции, даже тогда -
| ...может быть, в преданьях темных Его слепой души, впотьмах - Хранилась память глаз огромных И крыл, изломанных в горах... |
В жалкой фигурке озлобленного старика поэт прозревает подобие врубелевского Демона, этого нового Прометея, которого на этот раз терзает не коршун по воле богов, а беспощадное сожаление, что ему ничего не дано свершить.
Жизнь сына начинается в атмосфере благополучия; "ребенка окружили всеми заботами, всем теплом, которое еще осталось в семье" (III, 462):
| И жизни (редкие) уродства ...не нарушали благородства И строй возвышенный души. (Из набросков продолжения второй главы) |
Но отцовское демоническое "наследство" и "все разрастающиеся события" по-своему, зачастую туманно-мистически, претворялись в его душе, окрашивая ее в трагические топа.
"На фоне каждой семьи, - записывает Блок, размышляя об этой, во многом автобиографической, фигуре, - встают ее мятежные отрасли - укором, тревогой, мятежом. Может быть, они хуже остальных, может быть, они сами осуждены на погибель, они беспокоят и губят своих, по они - правы новизною. Они способствуют выработке человека. Они обыкновенно сами бесплодны. Они - последние... Они - едкая соль земли. И они - предвестники лучшего" (III, 464).
| Что делать! Мы путь расчищаем Для наших далеких сынов1. |
Однако поэтически судьба сына в "Возмездии" почти не претворилась, за исключением третьей, "варшавской" главы, во многом выдержанной еще в ключе первоначального, преимущественно лирического замысла "Варшавской поэмы", навеянной впечатлениями от смерти отца в 1909 году.
Поэтому и образ сына в ней развертывается не эпически, а скорее складывается из отдельных лирических взлетов, близких стихам Блока этой поры.
Уже в первой редакции поэмы затерянный в метельных улицах Варшавы поэт то вспоминает отца, то размышляет о стране, в которой очутился:
| Страна под бременем обид, Под гнетом чуждого насилья, Как ангел, опускает крылья, Как женщина, теряет стыд. Скудеет нацьональный гений, И голоса не подает, Не в силах сбросить ига лени, В полях затерянный народ, И лишь о сыне-ренегате Всю ночь безумно плачет мать... |
"Весь мир казался мне Варшавой", - восклицает поэт. Варшава - это образ униженного, испакощенного, "страшного" мира, где люди обречены на гибель.
"Ночная тьма", которая "глушила" прозрения героя, - сложный образ: она и вне героя, и внутри его собственной души.
"Внешняя" тьма - это распростершаяся над страной и течение царствования последних Романовых реакция.
| В те годы дальние, глухие, В сердцах царили сон и мгла: Победоносцев над Россией Простер совиные крыла, И не было ни дня, ни ночи, А только - тень огромных крыл... Под умный говор сказки чудной Уснуть красавице не трудно, - И затуманилась она, Заспав надежды, думы, страсти... ("Возмездие") |
Красавица-Россия была для Блока не бесплотной аллегорией. Ее "сон" был символом участи виденных, узнанных, живущих рядом люден, в чьей судьбе по-разному, глубоко индивидуально и часто непохоже преломилась общая трагедия их родины.
Таков его отец, о котором в поэме говорится:
| ...с жизнью счет сводя печальный, Презревши молодости пыл, Сей Фауст, когда-то радикальный, "Правел", слабел... и всё забыл... |
"Сон" долго преследовал Германа в "Песне Судьбы". И сам Блок вторит ему:
| Идут часы, и дни, и годы. Хочу стряхнуть какой-то сон, Взглянуть в лицо людей, природы, Рассеять сумерки времен... ("Идут часы, и дни, и годы...") |
"Что общество? - пишет Блок знакомому, Э.К. Метнеру - Никто не знает, непочатая сила. Человеческая и, в частности, русская душа-все та же красавица.
Ублюдки, пользуясь ее дремотой, выкрикивают непристойности, но, право, она их не слышит, или-воспринимает сонным сознанием, где все кажется иным, поганый карла кажется благообразным "благородным отцом"19.
Стихотворение "На железной дороге" (1910) - тоже история души, не смогшей "стряхнуть" с себя сон и насмерть убаюканной безрадостной "колыбельной" уныло повторяющихся будней:
| Вагоны шли привычной линией, Подрагивали и скрипели; Молчали желтые и синие; В зеленых плакали и пели. |
В критике отмечалось несомненное родство этого стихотворения со знаменитой некрасовской "Тройкой" ("Что ты жадно глядишь на дорогу..."). Но важнее, пожалуй, помнить другое. Среди символистов к подобному сюжету тяготел не один Блок. Его старший современник К. Д. Бальмонт за семь лет до появления блоковского стихотворения писал в статье о Некрасове: "Бесконечная тянется дорога, и на ней вслед промчавшейся тройке с тоскою глядит красивая девушка, придорожный цветок, который сомнется под тяжелым грубым колесом".
В этом пересказе "Тройки" Бальмонт явственно приоткрыл "родословную" собственного стихотворения "Придорожные травы":
| Спите, полумертвые, увядшие цветы, Так и не узнавшие расцвета красоты, Близ путей заезженных взращенные творцом, Смятые невидевшим тяжелым колесом... Вот, полуизломаны, лежите вы в пыли, Вы, что в небо дальнее светло глядеть могли, Вы, что встретить счастие могли бы, как и все, В женственной, в нетронутой, в девической красе. Спите же, взглянувшие на страшный пыльный путь, Вашим равным-царствовать, а вам - навек уснуть, Богом обделенные на празднике мечты, Спите, не видавшие расцвета красоты. |
По мнению критики, это одно из лучших произведений Бальмонта, и все же в нем преобладает символистское отвлечение от реальной действительности, замена конкретных событий и судеб их условными знаками.















