79533 (763627), страница 6
Текст из файла (страница 6)
"Осенняя любовь" написана в пору столыпинской реакции.
Теперь те же грозди рябины как будто набухли кровью, похожи на кровавые пятна; на всем как бы лежит тень снующего по стране палача; все полно отголосками крестной муки.
Если в "Вольных мыслях" в конкретнейших картинах повседневности начинает проступать какой-то иной смысл, то в написанном год спустя цикле "На поле Куликовом" он выразился с полной определенностью.
Скитания героя "Вольных мыслей" были очерчены со всей бытовой достоверностью ("Я проходил вдоль скачек но шоссе... Однажды брел по набережной я... Так думал я, блуждая по границе Финляндии..."), но за ними сквозили иные, духовные его метания и томления, делавшие ему близкой участь "красавицы - морской яхты", "под всеми парусами" застывшей в вынужденной неподвижности.
В цикле "На поле Куликовом" все также полно символики. Образ героя, по видимости - участника знаменитой битвы, двоится, вбирая в себя мироощущение современника блоковской эпохи, которое в конце концов и становится главенствующим в настроении цикла.
В известном смысле можно сказать, что сугубо конкретные наблюдения и переживания героя "Вольных мыслей" теперь предстают перед нами в обобщенном, "сублимированном", возвышенном освещении и "подтекст" предыдущего цикла становится текстом нового.
В первом стихотворении "Вольных мыслей" - "О смерти" - звучала тайная тоска по действию. Герой, ставший свидетелем гибели жокея, словно завидовал его судьбе, цельности его жизни:
| Так хорошо и вольно умереть. Вею жизнь скакал - с одной упорной мыслью, Чтоб первым доскакать. |
Эта тоска потом как бы уходила вглубь, а авансцену цикла занимала мертвая зыбь будней.
В цикле "На поле Куликовом", напротив, первое стихотворение открывается картиной полного покоя:
| Река раскинулась. Течет, грустит лениво И моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва В степи грустят стога. |
На смену несколько изысканным и дробным деталям-символам "Вольных мыслей" (озеро-красавица, "красавица - морская яхта") приходит мощный обобщенно-эпический образ, олицетворенный в типическом русском пейзаже, одном из тех, о которых историк В. О. Ключевский, кстати, чрезвычайно ценимый Блоком, заметил, что путник может подумать, "точно одно и то же место движется вместе с ним сотни верст".
Сотни верст - или лет, - могли бы мы добавить: столь исторически устойчивым кажется этот пейзаж поначалу.
Однако следующие строфы вносят в эту мнимую умиротворенность ноты острейшего драматизма:
| О, Русь моя! Жена моя! До боли Нам ясен долгий путь! |
Исследователи17 верно отмечают, что здесь перед нами снова возникает отголосок стремительного полета гоголевской тройки:
| И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль... Летит, летит стенная кобылица И мнет ковыль... И нет конца! Мелькают персты, кручи... Останови! |
Налицо резкая смена самого темпа повествования. "Натуралистически" нарисованный вначале мирный пейзаж оказывается только "сном" (образ сна у Блока обычно или, выразимся осторожнее, по большей части имеет отчетливый негативный смысл), обманчивым покровом драматического исторического движения.
За ним - воспоминание и, поскольку история постоянно оборачивается здесь у Блока живейшей современностью, пророчество о грозных битвах, тяжких утратах и поражениях:
| Светлый стяг над нашими полками Не взыграет больше никогда. Я - не первый воин, не последний, Долго будет родина больна. Помяни ж за раннею обедней Мила друга, светлая жена! ("Мы, сам-друг, над степью в полночь стали...") |
Если в "Вольных мыслях" порыв к жизни, к деянию был отчасти воплощен в смутном и стихийном женском образе ("В дюнах"), конкретные, земные черты которого ("звериный взгляд") норой вступали в явное противоречие с его символическим смыслом, то в цикле "На поле Куликовом" возникает романтически возвышенный, туманный, как видение или вещий сон, и в то же время пронизанный всеми отзвуками живейшей реальности образ:
| И с туманом над Непрядвой спящей, Прямо на меня Ты сошла, в одежде свет струящей, Не спугнув коня. Серебром волны блеснула другу На стальном мече, Освежила пыльную кольчугу На моем плече. И когда, наутро, тучей черной Двинулась орда, Был в щите Твой лик нерукотворный Светел навсегда. ("В ночь, когда Мамай залег с ордою...") |
В историческом плане это видение ассоциируется с обладавшим для участников Куликовской битвы огромной притягательной силой образом заступницы-богоматери, с атмосферой легенд о чудесных знамениях, предвещавших желанный исход грядущего сражения.
Для значительного большинства блоковских современников, как, возможно, и для него самого, это - образ Родины, России (так же, как просьба помянуть воина в случае его гибели скорее обращена к ней - "светлой жене"; вспомним патетические строки: "О Русь моя! Жена моя!").
Но, разумеется, этот образ играет и живыми красками воспоминаний о совершенно земных женах. Любопытно припомнить в этой связи строки одного из любимых Блоком поэтов, В. А. Жуковского, о Бородинском сражении:
| Ах! мысль о той, кто все для нас, Нам спутник неизменный; Везде знакомый слышим глас, Зрим образ незабвенный; Она на бранных знаменах, Она в пылу сраженья... ("Певец во стане русских воинов") |
Разумеется, блоковский образ многозначнее и богаче, как и вся рисуемая им картина. "Куликовская битва", которую предчувствует и славит поэт в своем цикле, обозначает не только назревающую в тогдашнем историческом настоящем социальную бурю, но и надежду "свергнуть проклятое "татарское" иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, "декадентской иронии" и пр. и пр." в собственных душах, как писал Блок в это время К. С. Станиславскому (VIII, 265).
Интересно, что несколько лет спустя Блок говорил об одном из всегда занимавших его русских поэтов: "Темное царство" широко раскинулось в собственной душе Григорьева; борьба г темною силой была для него, как Оля всякого художника (не дилетанта), - борьбою с самим собой" (V, 500).
Эта же борьба отчетливо проступает в четвертом стихотворении цикла, где герой как бы снова оказывается, если можно так выразиться, в ситуации "Вольных мыслей" - в некоей временной отстраненности от исторического "лета":
| Опять с вековою тоскою Пригнулись к земле ковыли... - |
как будто воскресает меланхолический "заглавный" пейзаж цикла.
| Умчались, пропали без вести Степных кобылиц табуны, Развязаны дикие страсти Под игом ущербной луны. И я с вековою тоскою, Как волк под ущербной луной, Не знаю, что делать с собою, Куда мне лететь за тобой! |
Здесь звучит отголосок трагических сомнений поэта. "Рядом с нами, - писал он в феврале 1909 года, - все время существует иная стихия - народная, о которой мы не знаем ничего - даже того, мертвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней - живой ли ритм или только предание о ритме" (IX, 132).
| Опять за туманной рекою Ты кличешь меня издали... ("Опять с вековою тоскою...") |
"Современный художник - искатель утраченного ритма (утраченной музыки) - тороплив и тревожен, - продолжает Блок, - он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть".
Признание замечательное, позволяющее нам многое понять в самоощущении и творчестве великого поэта!
Так и в стихах цикла "На поле Куликовом" возникает своеобразный автопортрет, однако теснейшим образом слитый с типическими чертами современника-единомышленника
| Объятый тоскою могучей, Я рыщу па белом коне... . . . . . . . Вздымаются светлые мысли В растерзанном сердце моем, И падают светлые мысли, Сожженные темным огнем... |
"Темный огонь" - "проклятое "татарское" иго сомнений, противоречий, отчаянья, самоубийственной тоски, "декадентской иронии" и пр. и пр." - с беспощадной правдивостью охарактеризован в стихотворении "Друзьям", написанном в самый разгар работы над циклом:
| Что делать! Ведь каждый старался Свой собственный дом отравить, Все стены пропитаны ядом, И негде главы приклонить! Что делать! Изверившись в счастье, От смеху мы сходим с ума И, пьяные, с улицы смотрим, Как рушатся наши дома! Предатели в жизни и дружбе, Пустых расточители слов, Что делать! Мы путь расчищаем Для наших далеких сынов! |
По даже это темное, все сжигающее пламя кажется Блоку естественней, чем мертвенный покой, словно зыбучие пески, обступивший героя "Вольных мыслей", Недаром в тот же день, что и стихотворение "Друзьям", пишутся "Поэты", как бы уточняющие авторскую мысль:
| Так жили поэты. Читатель и друг! Ты думаешь, может быть, - хуже Твоих ежедневных бессильных потуг, Твоей обывательской лужи? . . . . . . . . . Ты будешь доволен собой и женой, Своей конституцией куцой, А вот у поэта - всемирный запой, И мало ему конституций! |
"Не может сердце жить покоем..." - таков итог цикла "На поле Куликовом".
"Другом, - заметил Блок однажды, - называется человек, который говорит не о том, что есть или было, но о том, что может и должно быть с другим человеком. Врагом - тот, который не хочет говорить о будущем, но подчеркивает особенно, даже нарочно, то, что есть, а главное, что было... дурного (или - что ему кажется дурным)" (VII, 250).
В этом, особом смысле слова художник Сомов оказался "врагом" Блока, подчеркнувшим в своем портрете как раз те преходящие, во многом навеянные общественно литературной обстановкой начавшейся реакции черты поэта, с которыми тот сам трудно и непримиримо сражался.
"Если бы я был уверен, что мне суждено на свете поставлять только "Балаганчики", - писал поэт в 1907 году, когда создавался сомовский портрет, - я постарался бы просто уйти из литературы (может быть, и из жизни). Но я уверен, что я способен выйти из этого, правда, глубоко сидящего во мне направления" (VIII, 209).
А через год, размышляя о своей главной цели - теме России, он скажет: "Несмотря на все мои уклонения, падения, сомнения, покаяния, - я иду" (VIII, 265-266).
Человек без пути, без цели, без своей темы - любви - для Блока не человек. "Куда пойдет он, еще нельзя сказать, - записывает он, читая книгу преуспевающего Игоря Северянина, - что с ним стрясется: у него нет темы. Храни его бог" (VII, 232).
| Много нас - свободных, юных, статных - Умирает, не любя... Приюти ты в далях необъятных! Как и жить и плакать без тебя! ("Осенняя воля") |
"...растет передо мной понятие "гражданин", - говорится в письме Блока 1908 года Е. П. Иванову, - и я начинаю понимать, как освободительно и целебно это понятие, когда начинаешь открывать его в собственной душе" (VIII, 252).
Тончайшие, по явственно ощутимые нити связывают нравственные идеалы поэта с революционным брожением в стране, с созревающим в ней порывом к грядущему18.
"Революция русская в ее лучших представителях - юность с нимбом вокруг лица, - пишет он даже в разгар столыпинской реакции. - Пускай даже она не созрела, пускай часто отрочески не мудра, - завтра возмужает" (VIII, 277).
Революция тоже идет, она - в пути, и будущее - за нею!
| Ты роешься, подземный крот! Я слышу трудный, хриплый голос... ...Как зерна, злую землю рои И выходи на свет. ("Я ухо приложил к земле...") |
"Человек есть будущее... пока есть в нас кровь и юность, - будем верны будущему", - призывает Блок молодого литератора... (VIII, 384-385).
On исповедовал эту верность, хотя ее веленья часто входили в драматические противоречия со многим в его личной жизни, кровных узах и пристрастиях.
"...Совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего ч разлагающегося..." - скажет он впоследствии (VII, 388).
Переводя пьесу австрийского романтика Грильпарцера "Праматерь", Блок признавался: "Чем глубже Грильпарцер погружается в сисю мрачную мистику, тем больше присыпается во мне публицистическое желание перевести пьесу на гибель русского дворянства..." (IV, 295).














