79372 (763571), страница 6
Текст из файла (страница 6)
6
Подобно тому как в показе исторической эпохи Лажечников стремился быть верен истине исторической, так в вымышленном повествовании стремился он быть верен жизни, реальной действительности. Писатель следовал здесь наиболее значительной и плодотворной тенденции, которая в той или иной степени проявлялась в развитии всей современной ему литературы и наиболее полно и блистательно воплощена в реализме автора «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки».
Это стремление отчетливо сказывается в манере обрисовки автором «Последнего Новика» человеческих характеров.
В повествовательной литературе дореалистического периода в обрисовке человеческих характеров, как правило, господствовал схематизм, связанный с метафизическим мышлением, восходящим к философии XVIII века - эпохи Просвещения. Герои произведения обычно резко делились на положительных и отрицательных - только добродетельных или только порочных. Особенно резко этот схематизм давал себя знать в изображении положительного героя, ставившегося, опять-таки, как правило, в центр произведения. С этим пытался, правда еще весьма робко, бороться уже Карамзин. Остро высмеял это в «Евгении Онегине» Пушкин:
| Свой слог на важный лад настроя, Бывало, пламенный творец Являл нам своего героя Как совершенства образец. Он одарял предмет любимый, Всегда неправедно гонимый, Душой чувствительной, умом И привлекательным лицом. Питая жар чистейшей страсти, Всегда восторженный герой Готов был жертвовать собой, И при конце последней части Всегда наказан был порок, Добру достойный был венок. |
Но если для самого Пушкина такое представление о положительном герое безвозвратно ушло в прошлое, оно еще неоднократно давало себя знать в русской повествовательной литературе двадцатых - тридцатых годов, в частности и в столь популярных тогда романах опередившего Лажечникова на поприще исторического романиста Загоскина.
Автору «Последнего Новика», прошедшему в молодости школу Карамзина, а затем ставшему горячим поклонником пушкинского творчества, подобные прямолинейно-схематические представления уже чужды и даже кажутся наивными.
«Всякая фигура имеет свой свет и свою тень; идея человека соединяется всюду с идеей слабостей его: это сказано и пересказано уже до меня», пишет Лажечников в связи с характеристикой им пастора Глика, выдержанной в целом безусловно в положительных тонах, но не скрывающей и его слабостей и даже пороков. В значительной степени по этому же пути идет Лажечников и в изображении других, в основном положительных персонажей романа, начиная с главных и кончая лицами второго плана. С другой стороны, даже те персонажи, которых автор рисует скорее отрицательно, повествует о них явно иронически, оказываются способными, как мы уже видели это на примере шведского офицера Вульфа и генерала Шлиппенбаха, к героическим порывам, к высоким патриотическим подвигам.
Однако, признавая теоретически, что каждый человек представляет собой смесь света и тени, Лажечников не всегда осуществляет это в творческой практике. Одними светлыми красками без малейшей примеси тени питан образ Катерины Рабе (здесь, впрочем, могли играть роль соображения и цензурного порядка). Отнюдь не скрывая теневых сторон в облике заглавного героя (это особенно сказывается в повести о своем прошлом самого Владимира), Лажечникову вместе с тем в обрисовке его не удалось избегнуть традиционного схематизма. Перед нами - не столько живой человек, сколько олицетворение одного чувства - патриотизма, одной страсти - любви к родине.
Однако в особенной степени схематизм проявляется в обрисовке заведомо отрицательных героев романа, помимо уже упоминавшегося Андрея Денисова, таких, как Никласзон или барон Фюренгоф - образ, который некоторыми чертами напоминает барона Филиппа из пушкинского «Скупого рыцаря», но совершенно лишен гениальной психологической глубины этого образа. Все эти персонажи писаны сплошной черной краской, показаны, говоря словами самого автора, «черненькими, как уголь, который горит и светит для того только, чтобы сожигать».
Давая в последней итоговой статье-обзоре - знаменитом «Взгляде на русскую литературу 1847 года» оценку русскою романа тридцатых - сороковых годов, Белинский писал:
«Что же в это время делал роман в прозе? Он всеми силами стремился к сближению с действительностию, к натуральности. Вспомните романы и повести Нарежного, Булгарина, Марлинского, Загоскина, Лажечникова, Ушакова, Вельтмана, Полевого, Погодина. Здесь не место рассуждать о том, кто из них больше сделал, чей талант был выше; мы говорим об общем им всем стремлении - сблизить роман с действительностию, сделать его верным ее зеркалом. Между этими попытками были очень замечательные, но тем не менее все они отзывались переходною эпохою, стремились к новому, не оставляя старой колеи».
Из многочисленных отзывов Белинского о Лажечникове мы знаем, что его произведения Белинский как раз относил к «очень замечательным явлениям» тогдашней литературы, считая их лучшими после пушкинских образцами русского исторического романа. Но критик был совершенно прав, включая и его в число тех писателей-современников, которые хотя и стремились к новому, но не оставляли старой колеи.
Старая колея дает себя знать в недостаточной глубине историзма «Последнего Новика» и непоследовательности приемов раскрытия автором человеческих характеров. В романе немало пережитков старых литературных манер. Русские воины петровского времени, менее всего отличавшегося сентиментальностью, то и дело ведут себя подобно чувствительным героям Карамзина. Плачут боевые друзья Кропотов и Полуектов. Рыдает Вадбольский. Не раз заливается слезами Владимир-Новик.
В конце XVIII - начале XIX века громкой славой пользовались произведения английской писательницы Анны Радклиф, создательницы особого жанра так называемого «готического», или «черного», романа - «романа ужасов и тайн». Романы Радклиф, действие которых отнесено в средневековье, были литературными предшественниками романов Вальтера Скотта. Однако с появлением последних они стали выглядеть весьма архаически, хотя и продолжали увлекать многих, менее требовательных читателей. Лажечников уже в молодости иронически отзывался о «бреднях Радклифа, ищущих грозных происшествий по мрачным подземельям»11. В «Последнем Новике» нет привидений, обязательных для романов Радклиф, но в нем немало и ужасного (сцена убийства Денисова Владимиром, самоубийство «мартышки» и т. п.) и таинственного. Густым покровом тайны - и тайны ужасной - окутан на протяжении почти всего романа образ Владимира - Новика. Этим обусловлена и необычная романтическая композиция произведения: предыстория «Вольдемара из Выборга» - Новика, полностью раскрывающая тайну, его окружавшую, помещена - в автобиографической «повести» о себе, им самим составленной, - почти в конце романа, в середине четвертой и последней его части.
Считая, что читатели-современники требуют «сильных потрясений» (кстати, это же отмечал в статье 1830 года «О записках Самсона» - парижского палача - и Пушкин), автор «Последнего Новика» не только вводит в роман весьма обстоятельное и в то же время исторически точное описание казни Паткуля колесованием во всех ужасающих ее подробностях, но и нередко прибегает к чисто литературным мелодраматическим эффектам, обильно включает ультраромантические сцены, эпизоды.
Сугубо романтические, демонические черты порой придает он и образу заглавного героя:
«К темени одной из этих гор, ближайшей к Нейгаузену, на сером мшистом камне, сидел Вольдемар, грустный, безмолвный, как преступный ангел, рукою всемогущего низверженный с неба».
Приподнято-романтичен и стиль отдельных мест романа: образы, сравнения, эпитеты. Вот, например, как записывает автор стремительное движение русских войск, которым «таинственный проводник» - Владимир - указывает дорогу:
«Казалось, эскадроны мертвецов неслись в полуночные часы на крыльях бури».
В таком же примерно роде дано описание душевного состояния и наружности Владимира незадолго до убийства им Денисова и в особенности во время убийства:
«Дождь лил ливмя; погода бушевала. - Бушуй! Шуми!.. Любо ли тебе?.. Ты этого хотело!.. - кричал Владимир, глядя в исступлении на небо. Земля горела под ним; огненные пятна запрыгали в его глазах».
В подобном же роде рисуется облик мстительницы Ильзы - Елисаветы Трейман.
Во всем этом Лажечников не был оригинален. Такими же стилевыми красками, весьма напоминающими палитру французских писателей-романтиков, представителей так называемой «неистовой словесности», писали многие русские романтики тридцатых годов, в том числе не только гремевший тогда А. Бестужев-Марлинский, но и молодой Гоголь, и молодой Лермонтов в неоконченном романе из времен пугачевского восстания «Вадим».
Мы сейчас эту традиционную «старую колею» романа Лажечникова ощущаем в гораздо большей степени, чем современные ему читатели, для которых она представала чем-то вроде привычной и даже эстетически весьма впечатляющей нормы. Но в романе Лажечникова было и нечто другое, что не могло не выделить его из числа многих и многих произведений современной ему русской литературы.
В «Последнем Новике» Лажечников впервые в русской литературе развернул небывало широкую историческую панораму одной из самых героических эпох русского прошлого. Он населил роман огромным количеством самых разнообразных персонажей различных национальностей (русских, лифляндцев, немцев, шведов), самого различного общественного положения (царей, полководцев, офицеров, солдат, дворян, горожан, крестьян, раскольников), но, как правило, выписанных живо и порой весьма характерно и выразительно; насквозь пронизал произведение горячим патриотическим чувством. Он явил себя мастером бытовых зарисовок и тонким живописцем природы. Очень прогрессивной была и постановка Лажечниковым - в прямую параллель к «Полтаве» и другим произведениям Пушкина - петровской темы. Совершенно новым для русской литературы явился - пусть в художественном отношении едва ли не наименее удавшийся автору - образ заглавного героя - не только убийцы, но и государственного преступника, покушавшегося на цареубийство, и вместе с тем «благодетеля России» (как он назван императрицей Екатериной Алексеевной в заключительной главе романа), искупившего свои вины высокими подвигами во славу отечества. Актуальный политический подтекст имел, как мы уже знаем, и призыв к Петру (тоже параллельный пушкинским призывам «милости к падшим») простить покушавшегося на его жизнь Новика и то, что Петр внимает этому призыву и Владимира прощает.
Лажечников явно в большей степени, чем все писатели-современники, перечисленные в приведенной цитате Белинского, не оставляя, как и они, старой колеи, успевает в стремлении к новому - к сближению «романа с действительностию».
Этим объясняется и чрезвычайно большой успех «Последнего Новика» у современных ему читателей и критиков, и весьма высокая оценка, принадлежащая таким взыскательным современникам, как сам Белинский, как Пушкин.
Все четыре части романа вышли в свет в 1831-1832 годах, и сразу же, в следующем, 1833 году потребовалось новое его издание: первое, по свидетельству Белинского, было не просто «раскуплено, а расхватано»12. В 1839 году вышло третье издание романа. С полным сочувствием отозвались о романе наиболее видные журналы начала тридцатых годов - и «Телескоп» Надеждина, и «Московский Телеграф» Полевого. Надеждин подчеркивал, что персонажи «Последнего Новика» «одушевлены истинною жизнью» и одновременно хвалил композиционную структуру романа, считая, что «своею художественною организацией» он «напоминает лучшие современные европейские романы»:
«Все у г. Лажечникова вплетено в одну общую ткань, все прицеплено к одному общему интересу. Каждому лицу дана своя удельная тяжесть, по силе которой оно производит большее или меньшее давление на ход всего романа...»13.
В особую заслугу Лажечникову критик Орест Сомов, близкий к пушкинскому кругу, вменял то, что он
«в романе своем не подражал ни Вальтер-Скотту, ни кому-либо другому из славнейших современных романистов. Видны следствия хорошей начитанности и долговременного изучения; но видно также, что автор измерял только по ним свои силы, а творил собственными средствами...».
С особой похвалой, в качестве «главного достоинства», отмечал он и реалистические черты романа - верность действительности:
«...почти все лица его действуют каждое в своем кругу, каждое сообразно своему положению и назначению»14.
«Главное: в нем есть жизнь, есть поэтическое одушевление», - соглашался и критик «Московского Телеграфа»15.
Опираясь на эти отзывы, молодой Белинский в знаменитых «Литературных мечтаниях» 1834 года имел право сказать, что Лажечников «признан первым русским романистом» (почти такими словами отзывался о «Новике» Сомов). Сам Белинский полностью присоединяется к этому утверждению:
«В самом деле, «Новик» есть произведение необыкновенное, ознаменованное печатаю высокого таланта». Белинский указывает на ряд недочетов романа: «двойственность интереса, местами излишняя говорливость и (здесь Белинский расходится с Сомовым) слишком заметная зависимость от влияния иностранных образцов».
Одобряя выбор Лажечниковым исторической эпохи - «самого романического и драматического эпизода нашей истории», Белинский вместе с тем отмечает «не совсем верный на нее взгляд автора», то есть недостаточную его историчность, что особенно сказалось на малохудожественном отвлеченно-схематическом изображении главного героя - Новика:
«Скажите, что в нем русского или, по крайней мере, индивидуального? Это просто образ без лица, и скорее человек нашего времени, чем XVII века. Зато, - восклицает критик, - какое смелое и обильное воображение, какая верная живопись лиц и характеров, какое разнообразие картин, какая жизнь и движение в рассказе!..
Особенно одобряет Белинский в романе образ Паткуля, «который нарисован во весь рост и нарисован кистью мастерскою». В его же самоотверженной возлюбленной, швейцарке Розе, готовой на все ради его спасения, Белинский видит «одно из таких созданий, которым позавидовал бы и сам Бальзак»16.
Позднее, прочитав опубликованный только после смерти Пушкина «Арап Петра Великого», Белинский в восторге писал:
«Эти семь глав неоконченного романа... неизмеримо выше и лучше всякого исторического русского романа, порознь взятого, и всех их, вместе взятых».
Естественно, что после знакомства как с этими главами, так и с пушкинской «Капитанской дочкой», о которой критик отозвался, что это «род «Онегина» в прозе»17, он уже не мог считать Лажечникова лучшим русским романистом.














