1 (638043), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Оболванивать народ помогала и церковь с примесью шаманства грустиловских «восхищений». «Существенные результаты такого учения заключались в следующем: 1) что работать не следует; 2) тем не менее надлежит провидеть, заботиться и пещись; 3) следует возлагать упование и созерцать – и ничего больше» [44, 132]. А если кто-то «заикнулся было сказать, что «как никак, а придется в поле с сохой выйти», то дерзкого едва не побили каменьями и в ответ на его предложение устроили усердие» [44, 132]. И вот в самый разгар грустиловских «восхищений» у главного входа явился Угрюм-Бурчеев.
«Он был ужасен» [44, 134]. Что же было ужасного в идиоте для народа, который мог перетерпеть все? Какими только эпитетами не награждал народ Угрюм-Бурчеева: «сатана», «прохвост», «идиот». Но вернее всего его оценил сам Салтыков-Щедрин. «В то время еще ничего не было достоверно известно ни о коммунистах, ни о социалистах, ни о, так называемых, нивелляторах вообще. Тем не менее, нивелляторство существовало и притом в самых обширных размерах. Были нивелляторы «хождения по струне», нивелляторы «бараньего рога», нивелляторы «ежовых рукавиц» и проч. и проч… когда каждый эскадронный командир, не называя себя коммунистом, вменял себе, однако ж, за честь и обязанность быть оным от верхнего конца до нижнего. Угрюм-Бурчеев принадлежал к числу самых фантастических нивелляторов этой школы» [44, 140].
Итак, нивеллятор «прямой линии» явился в город Глупов. Все, что он мог явить собой народу Глупова, был «всеобщий панический страх» [44, 138]. Только этим чувством народа можно было объяснить рабскую покорность, с которой глуповцы бросились на слом собственных жилищ, потом на борьбу с рекой и на строительство города Непреклонска. Это была борьба народа против самого себя, причем факты, что вся эта работа проводилась за кусок черного хлеба с солью, требовала определенного героизма, вплоть до самопожертвования, когда плотину мостили телами людей, когда единственной радостью для глуповцев было принести шпионский донос на ближнего и получить за это свои тридцать сребреников, – все это говорит о том, что вина самих глуповцев в произошедшем безмерна. И, лишь построив собственную тюрьму в виде города Непреклонска, глуповцы «изнуренные, обруганные и уничтоженные… взглянули друг на друга – и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием и что дышать далее в этом воздухе невозможно… Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который с топором в руке пришел неведомо откуда и с неисповедимой наглостью изрек смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему» [44, 159].
Именно, осознав идиотизм Угрюм-бурчеева, народ и смог придти к апофеозу своей эволюции в книге Салтыкова-Щедрина «История одного города» - к очищающему душу и сознание стыду, стыду за самих себя, позволяющих любому плевать себе в лицо, якобы для того, чтобы народ прозрел, выбивать из спин своих клады для ненасытных властителей, уничтожать в своей душе совесть, веру, бога. По Салтыкову-Щедрину, пройти путь от слез о потерянной свободе к этому очищающему стыду – это шаг, причем шаг значительный, заставляющий сохранить веру в силу народа, в его всепокоряющий потенциал.
Остается очень спорным вопрос о понимании пришедшего на смену Угрюм-Бурчееву страшного «ОНО». А. Бушмин, В. Кирпотин и другие исследователи творчества Салтыкова-Щедрина видели в «ОНО» грядущую революцию, процесс освобождения народа. Д. Николаев вслед за самим Салтыковым-Щедриным видит в нем еще больше несчастья, еще более ужасные испытания, которые предстоит пережить народу. Первым подтверждением этого были слова самого Угрюм-Бурчеева: «Идет некто за мной, который будет еще ужаснее меня» [44, 134]. Кроме того, в «Описи градоначальникам» вослед исчезнувшему Угрюм-Бурчееву явился Перехват-Залихватский Архистратиг Стратилатович, спаливший в Глупове гимназию и упразднивший науки, хотя, что можно жечь и упразднять после Угрюм-Бурчеева, не вполне понятно. Салтыков-Щедрин не мог в загадочном «ОНО» видеть какой-то образ революции, его правдивое перо не решилось бы, так глубоко проанализировав всего один шаг народа к осознанию необходимости что-то изменить в своем отношении к власти, на который ушло несколько столетий, увидеть в туманном и страшном «ОНО» светлое будущее народа. В этом и заключается мера сочувствия народу автора «Истории одного города», который за маленьким шагом на пути к сознательности, увидел еще более жестокие меры по пресечению следующих шагов. [24, 125].
И все же писатель торжествует победу: ему удалось в жесточайших рамках цензуры показать, как поднимается с колен народ и как, несмотря на то, что многие из его властителей рядятся в тогу просвещенных либералов, власть постоянно отступает перед широкой рекой народной жизни, совершая свою постэволюцию.
1.4. Народные сцены в композиционной структуре произведения.
Как уже отмечалось, некоторые исследователи творчества Салтыкова-Щедрина, его современники, при рассмотрении «Истории одного города» делали вывод, что народа в этом произведении нет, он присутствует здесь как фон, как поле деятельности череды градоначальников. Да и многие более поздние исследователи ставили акценты на непреклонную направленность сатиры Салтыкова-Щедрина в сторону самодержавия, очень тонко и умно показывая, как автор бичует его пороки, доказывая его безжизненность, тлетворность, жестокость. И при этом часто оставляли в стороне вопрос: а для чего это нужно было автору, для кого он, проявляя свой сатирический талант, весь свой арсенал эзоповского языка, гротеска и пародии, прорывался сквозь препоны цензуры? Неужели только для утверждения своего имени в ряду писателей – современников, так или иначе касавшихся темы самодержавия и крепостничества в своём творчестве? Нет, для Салтыкова-Щедрина, особенно в период написания «Истории одного города», очень важно было мнение народа, его язык, его дух - все, что помогало бы в его задаче воспитания народа.
Главной целью «История одного города» нужно все-таки считать описание драмы народа, оказавшегося во власти Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых. В этой связи небезынтересно было бы обратить внимание на построение произведения, его композиционные особенности и, в частности, на описываемые в книге народные сцены, сцены, где любовь автора к народу появляется с особой силой.
Я. Эльсберг в своей книге «Салтыков-Щедрин» подмечает эту особенность: «Внутренний драматизм «Истории одного города» выражается в том, что наивный рассказ летописца–архивариуса о далеком прошлом города Глупова, рассказ, в котором сильны комические и анекдотические элементы, все больше насыщается чертами и красками настоящего; «История» проникается суровым раздумьем о народной жизни и политических судьбах современной писателю России». [34,221].
Отдельные моменты трагедии народа уже рассматривались выше: драма потери свободы с переходом в княжеское володение, жестокость и бессмысленность гибели ни в чем не повинных людей во времена «глуповского междуусобия». Но здесь описание народной драмы еще сдобрено большой долей смеха, причем смеха, направленного не только на властителей, возникающих как грибы–поганки на теле народа, но и на сам народ, неразумно теряющий свободу, рабски следующий за любым, кто вдруг возымеет охоту объявить властителем этого народа. Если бы все произведение было решено именно в этом ключе, книга не имела бы ничего, кроме критики безжалостной власти и раболепного народа – тогда, может быть, и правы были бы те критики Салтыкова-Щедрина, которые после опубликования «Истории одного города» обвиняли автора в утрате любви к народу. Но Салтыков-Щедрин, как бы предвидя эту критику, вводит в тело повествования своего произведения сцены народной жизни, где его голос уже не звучит лишь саркастически, его перо начинает выражать в полной мере сочувствие, не поддельное сострадание к условиям жизни народа.
Такова, например история Аленки Осиповой и Дмитрия Прокофьева, когда «гунявого» Фердыщенко смутил бес. Автор простыми, но емкими словами рисует образы Аленки и Дмитрия, дает картину их житейского счастья: «…В это самое время, на выезде из города, в слободе Навозной, цвела красотой посадская жена Алена Осипова». По-видимому, эта женщина представляла собой тип той сладкой русской красавицы, при взгляде на которую человек не загорается страстью, но чувствует, что все его существо потихоньку тает. При среднем росте она была полна, бела и румяна; имела большие серые глаза навыкате, не то бесстыжие, не то застенчивые, пухлые вишневые губы, густые, хорошо очерченные брови, темно русую косу до пят и ходила по улице «серой утицей». Муж ее, Дмитрий Прокофьев, занимался ямщиной и был тоже под стать жене: молод, крепок, красив. Ходил он в плисовой поддевке и поярковом грешневике, расцвеченном павьими перьями. И Дмитрий не чаял души в Аленке, и Аленка не чаяла души в Дмитрии. Частенько похаживали они в соседний кабак и, счастливые, распевали там вместе песни».[44,45]
Эта яркая, почти лубочная картинка, еще несущая в себе некую авторскую ироничность, на что указывает фраза «в слободе Навозной цвела красотой», - в одно мгновение превращается в пролог человеческой драмы. Все, что происходит в дальнейшем с нашими героями, попавшими на глаза самодурствующему Фердыщенке, - это уже не лубок. Сюжет этой драмы перекликается со словами народной песни «Вот мчится тройка почтовая», где слышится та же безысходность:
«Богатый выбрал, да постылый,
И не видать веселых дней…»
В песне, как и в истории у Салтыкова-Щедрина, попираются не просто человеческие законы, попирается само право простого человека из народа на счастье, на саму жизнь. Песенный ямщик вздыхает, склоняет голову, задумывается и, по складу всей песни, скорее всего, вынужден будет смириться, проглотить обиду. У Салтыкова-Щедрина вся история прелюбодейства Фердыщенко пропитана гневом, праведным возмущением.
Автор применяет в описании всех коллизий этой истории особый саркастический прием, как бы переворачивая всю ситуацию с ног на голову: это Фердыщенко пышет гневом на слова Аленки «Ай да бригадир! к мужней жене, словно клоп, на перину вползти хочет!» [44,45], это он возмущен непокорностью Аленки и Дмитрия, подтверждая свои моральные права на эту безнравственную связь поркой, тюрьмой, Сибирью. Вся история, выписанная автором с большим реализмом в подобной авторской интерпретации выступает из рамок текста с особенной пронзительностью, явным состраданием к простому человеку, не смирившемуся, готовому на все, чтобы защитить свое право на человеческое счастье, на естественные человеческие чувства.
Для современного читателя конец этой истории несколько неожиданен. В упавшей на Глупов засухе обыватели обвиняют Аленку. И ее, лишенную чести, любимого мужа, битую смертным боем за непокорность, глуповский народ, доведенный до отчаяния свалившимся на их голову несчастьем, научаемый нечестивым пастырем, сбрасывает ее с колокольни, оставляя истинного виновника лить «крокодиловы слезы». Эти слезы они будут вспоминать потом, когда прибудет усмирительная команда и по спинам людей опять начнет гулять кнут.
В «Истории одного города» народу Глупова вообще приходится многое претерпевать, но одно дело терпеть административное сечение, другое дело терпеть от стихии. Описание пожара в «Соломенном городе» - еще одна яркая картина народной жизни, выпуклая, поднимающаяся над всем текстом книги особой правдивостью. Здесь Салтыков-Щедрин уже не допускает никакой иронии, даже доли насмешки – только горе, высокая трагедия чувств. «Новая точка… сперва черная, потом ярко–оранжевая; образуется целая связь светящихся точек, и затем – настоящее море, в котором утопают все отдельные подробности, которое крутится в берегах своею собственною силою, которое издает свой собственный треск, гул и свист. Не скажешь, что тут горит, что плачет, что страдает…» На глазах людей гибнет все «заветное, пригретое, приголубленное, все, что помогало примиряться с жизнью и нести бремя ее» [44,61]. Именно в эти страшные минуты проявляются лучшие черты русского человека: стоило только предположить, что в горящей избе остался ребенок, и на этот призыв выходит из толпы парень и с разбега бросается в пламя. Проходит одна томительная минута, другая. Обрушиваются балки одна за другой, трещит потолок. Наконец, парень показывается среди облаков дыма; шапка и полушубок на нем затлелись, в руках ничего нет» [44,62]. Неважно, что ребенок, испугавшись пожара, убежал и спрятался в огороде, безотчетный героизм парня, рискующего своей жизнью ради спасения Матренки, дорогого стоит. В этом поступке - характер народа, его внутренняя сила, которая способна, осознав «конец всего», вновь подняться, засучить рукава и построить новую жизнь, в прямом и переносном смыслах. В эту силу, в этот народный характер верил Салтыков–Щедрин, работая над «Историей одного города», надеясь, что критика долготерпения народа в сочетании с воззванием к лучшим чертам народа, поможет разбудить народ, заставит его искать пути выхода из тупика самодержавной власти.
Композиционно сцены народной жизни включены в описание административной деятельности, а, вернее сказать, бездеятельности самого одиозного из глуповских градоправителей - «гунявого» самодура Фердыщенко, крепостника, готового подвести под кнут и каторгу любого, кто хоть словом посмеет усомниться в его праве ломать жизни людей. Но, если попытаться найти хоть какие–то человеческие качества в этой фигуре, как равно и фигурах других представленных в книге властителей, невольно натыкаешься на ряд безликих, обесчеловеченных кукол; одна умеет громко кричать, у другой в голове органчик наигрывает простейшие романсы «Не потерплю!» и «Разорю!», третья летает над городом и т.д. Но, несмотря на это кажущееся разнообразие, этот ряд правителей сер и однообразен. Сцены народной жизни, вплетенные Салтыковым–Щедриным в тело повествования, с особой силой подчеркивают глубину пропасти лжи, насилия, порока, лежащего между народом и властителями всех мастей. И каждый образ народного представителя вылеплен автором ярко, самобытно, с глубоким знанием народных чаяний, обычаев, поверий, народного языка. Один юродивый Архипушко, сгоревший впоследствии в пожаре, с его пророчествами чего стоит. « Шестого числа утром вышел на площадь юродивый Архипушко, стал середь торга и начал раздувать по ветру своей пестрядинной рубашкой.
- Горю! Горю! – кричал блаженный.
Старики, гуторившие кругом, примолкли, собрались вокруг блаженненького и спросили:
- Где, батюшко?
Но прозорливец бормотал что-то нескладное.
- Стрела бежит, огнем палит, смрадом-дымом дышит. Увидите меч огненный, услышите голос архангельский… горю!















