king_istoriya_lizi (522908), страница 74
Текст из файла (страница 74)
Он опять смотрит в угол.
– Пойду прилягу. Приготовь себе что‑нибудь поесть, если хочешь, но потом не оставляй долбануло кухню в дерьме.
В ту ночь я просыпаюсь и слышу, что дождь со снегом барабанят по окнам сильнее, чем прежде. Я слышу треск где‑то во дворе и знаю, что сломалось дерево, не выдержав намёрзшего на нём льда. Может, меня разбудил треск другого сломавшегося дерева, но думаю, что это не так. Думаю, я услышал его шаги на лестнице, пусть даже они старался идти тихо. Времени остаётся только на то, чтобы вылезти из кровати и спрятаться под ней, хотя я и знаю, что это бесполезно, дети всегда прячутся под кроватью, это первое место, куда он заглянет.
Когда он входит в комнату, я вижу его ноги. Он по‑прежнему босиком. Не произносит ни слова. Просто подходит к кровати и встаёт рядом. Я думаю, он постоит, как стоял раньше, потом, возможно, сядет на неё, но он не садится. Вместо этого я слышу, как он «крякает», обычно он это делает, когда поднимает что‑то тяжёлое, коробку там пли ящик, потом он встаёт на цыпочки, что‑то шуршит в воздухе, слышится жуткий СКР‑Р‑РИП, матрас п пружины прогибаются посередине, с пола поднимается пыль, и остриё кирки, которая стояла в сарае, пробивает мою кровать. Замирает перед моим лицом, в дюйме от моего рта. Кажется, я могу разглядеть на острие каждое пятнышко ржавчины и полоски чистого металла, появившиеся в месте контакта с одной из пружин. Замирает на пару секунд, а потом снова слышится «кряканье» и жуткий скрип: он пытается вытащить кирку. Напрягается, но она сидит крепко. Остриё болтается у меня перед глазами, потом опять замирает. Я вижу, что его пальцы появляются ниже края кровати, и знаю, что он обхватил ладонями колени. Он наклоняется, с тем чтобы заглянуть под кровать и убедиться, что я там, прежде чем вновь вытаскивать кирку.
Я не думаю. Я просто закрываю глаза и ухожу. В первый раз после похорон Пола и впервые – со второго этажа. У меня только секунда, чтобы подумать: «Я упаду», – но мне без разницы: всё лучше, чем продолжать прятаться под кроватью и наблюдать, как незнакомец с лицом отца заглядывает под неё, чтобы найти там меня, загнанного в угол; всё лучше, чем видеть дурную кровь, которая взяла над ним верх.
И я падаю, но с небольшой высоты, пара футов, и, думаю, только потому, что я в это верил. Слишком многое в Мальчишечьей луне зависит от веры. Видеть в действительности означает верить, по крайней мере иногда… если ты не заходишь слишком далеко в лес, не начинаешь блуждать.
Там была ночь, Лизи, и я помню это очень хорошо, потому что впервые сознательно отправился туда ночью.
15
– Ох, Скотт, – прошептала Лизи, вытирая щёки. Всякий раз, когда он уходил от настоящего времени и говорил с ней напрямую, она словно ощущала удар, но мягкий, нежный. – Ох, как же мне тебя жалко. – Она смотрит, сколько осталось страниц… немного. Восемь? Нет, десять. Вновь склоняется над ними, после прочтения переворачивая каждую и укладывая её в утолщающуюся стопку на коленях.
16
Я оставляю холодную комнату, в которой тварь, надевшая на себя личину отца, пытается меня убить, и сижу рядом с могилой моего брата летней ночью, которая нежнее бархата. Луна плывёт по небу, как затёртый серебряный доллар, и хохотуны веселятся в глубине Волшебного леса. Время от времени (я думаю, из большей глубины) доносится ещё чей‑то рёв. Потом хохотуны вдруг замолкают, но я догадываюсь, что‑то уж очень их веселит, так что долго они сдерживать смех не смогут. И точно, они вновь берутся за старое… сначала один, потом двое, полдюжины, наконец, весь их чёртов Институт смешливости. Что‑то слишком большое, чтобы быть ястребом или совой, бесшумно проплывает на фоне луны, какая‑то местная ночная хищная птица, я думаю, обитающая только в Мальчишечьей луне Я ощущаю все те ароматы, которые так нравились Полу и мне, но только теперь они пахнут прокисшим, прогорклым, обоссанной постелью; и кажется, если вдохнёшь глубоко, запахи эти проберутся в нос и зацепятся там. У подножия Пурпурного холма я вижу пляшущие желеобразные светящиеся шары. Я не знаю, что это, но мне они не нравятся. Я думаю, если они прикоснутся ко мне, то могут присосаться, а может, лопнут и оставят на коже язву, вокруг которой всё тут же начнёт чесаться, как после контакта с ядовитым плющом.
Около могилы Пола страшно. Я не хочу бояться его, и я не боюсь, честно говоря, не боюсь, но я постоянно думаю о дурной крови, которая захватила над ним контроль, превратила во что‑то совсем другое, и задаюсь вопросом, а может, умер только Пол, а не это другое. И если здесь всё хорошее при дневном свете с наступлением темноты превращается в яд может, дурная кровь, пусть даже она находится в мёртвой и разлагающейся плоти, ночью способна здесь ожить. Что, если она заставит руки Пола подняться над могилой? Что, если за ставит эти грязные мёртвые руки схватить меня? Что, если лыбящееся лицо поднимется на уровень моего, с комочками земли, бегущими из уголков глаз, словно слёзы?
Я не хочу плакать, в десять лет плакать уже негоже (особенно мне, который столько пережил), но слёзы катятся из глаз, я ничего не могу с собой Поделать. Потом я вижу дерево «нежное сердце», которое стоит чуть в стороне от остальных, и ветви его напоминают низкое облако.
И мне, Лизи, это дерево показалось… добрым, тогда я не знал почему, но теперь, по прошествии стольких лет, думаю, знаю. Эти мои записи оживили прошлое. Ночные огни – пугающие холодные световые шары, плывущие над самой землёй, – не могли проникнуть под крону этого дерева. И подходя к нему всё ближе, я осознавал, что только от него шёл сладкий запах (почти что сладкий), то есть ночью оно пахло практически так же, как и днём. Это то самое дерево, под которым ты сейчас сидишь, маленькая Лизи, если читаешь эту последнюю историю. И я очень устал. Не думаю, что смогу написать всё, что нужно написать, хотя знаю, что должен попытаться. В конце концов, это мой последний шанс поговорить с тобой.
Скажем так, есть маленький мальчик, который сидит под сенью этого дерева многие… ну, кто знает, сколько? Не всю эту долгую ночь, но пока луна (которая здесь всегда полная, ты это заметила?) не закатывается за горизонт, и он за это время раз пять‑шесть засыпает и просыпается, и ему снятся странные и иногда прекрасные сны, как минимум один из которых потом станет романом. Он находится в этом прекрасном укрытии достаточно долго, чтобы придумать ему название – Дерево историй.
И достаточно долго, чтобы узнать: что‑то ужасное (гораздо ужаснее того жалкого зла, что захватило его отца) походя глянуло на него… и пометило доя того, чтобы заняться им позже (возможно)… а потом этот страшный и неведомый разум переключился на что‑то другое То был первый раз, когда я почувствовал присутствие этого «парня», который так часто выглядывал из‑за кулис моей жизни, Лизи, Существа, являющего собой тьму, которой противостоял твой свет и которое так же чувствует, как, я знаю, всегда чувствовала ты, что всё по‑прежнему. Это удивительная идея, но она имеет тёмную сторону. Интересно, знаешь ли ты об этом? Интересно, узнаёшь ли когда‑нибудь?
17
– Я знаю, – ответила ему Лизи. – Теперь знаю. Да поможет мне Бог, знаю.
Она вновь посмотрела на страницы. Осталось шесть. Только шесть, и это хорошо. Время после полудня в Мальчишечьей луне тянется долго, но Лизи думает, что уже близятся сумерки. То есть пора возвращаться. В свой дом. К своим сёстрам. К своей жизни.
Она уже начала понимать, как это можно сделать.
18
Наступает момент, когда я слышу, что хохотуны подбираются ближе к опушке Волшебного леса, и я думаю, что в их веселье появляются саркастические, может, даже скрытные нотки. Я выглядываю из‑за ствола моего дерева – укрытия и думаю, что вижу тёмные тени, крадущиеся из тёмной массы деревьев на опушке леса. Возможно, тени эти – плод моего богатого воображения, но я в этом сомневаюсь. Думаю, моё воображение, пусть оно и действительно богатое, истощено встрясками этого долгого дня и ещё более долгой ночи, и я могу видеть только то, что есть на самом деле. И словно в подтверждение этого вывода исходящий слюной смех раздаётся в высокой траве, в каких‑то двадцати ярдах оттого места, где я сижу под деревом. Вновь я не думаю о том, что делаю; просто закрываю глаза и всем телом чувствую холод моей спальни. Мгновением позже чихаю от поднятой с пола пыли, висящей в воздухе под кроватью. Я вскидываю голову, лицо перекошено в стремлении удержать следующий чих или чихнуть как можно тише, и я ударяюсь лбом о торчащую из кровати сломанную пружину. Сели бы кирка оставалась на прежнем месте, я бы наткнулся на острие, располосовал бы лоб, бровь, а то и лишился бы глаза, но кирки нет.
Я вылезаю из‑под кровати на всех четырёх, отдавая себе отчёт, что если в окна и вливается свет, то солнце пока не взошло. Снег с дождём, судя по звукам, ещё усилился, но мне не до этого. Я отрываю голову от пола и тупо таращусь на руины, которые были моей спальней. Дверь стенного шкафа сорвана с верхней петли и теперь наклонилась в сторону комнаты, держась на нижней. Моя одежда разбросана и по большей части (с первого взгляда, практически вся) порвана, словно тот, кто вселился вотца, вымещал свою злобу на одежде, раз уж не смог добраться до мальчика, который её носил. Хуже того, эта тварь порвала в клочки мои немногочисленные книги, в основном биографии спортсменов и научно‑фантастические романы. Блестящие обрывки обложек раскиданы по всей комнате. Мой письменный стол перевёрнут, ящики валяются в разных углах. Дыра в кровати, оставленная киркой, выглядит огромной, как лунный кратер, и я думаю: «Если бы я лежал в кровати, удар пришёлся бы в живот». И в комнате стоит кисловатый запах. Он напоминает запах Мальчишечьей луны ночью, но более знакомый. Я пытаюсь определить его, и не выходит. Я могу только подумать о сгнивших фруктах, но это не совсем правильная догадка, хотя и близкая.
Я не хочу покидать эту комнату, но знаю, что не могу здесь оставаться, потому что он вернётся. Нахожу пару уцелевших джинсов, надеваю. Кроссовок нет, и я не знаю, где их искать, но, возможно, в раздевалке остались мои сапоги. И пальто. Я надену их и уйду в дождь. По подъездной дорожке, по полузатопленным следам «шевроле» мистера Холси, до шоссе. Потом по шоссе до магазина «Мюли». Я убегу, спасая свою жизнь, в будущее, которое не могу себе даже представить. Если только, конечно, он сначала не поймает и не убьёт меня.
Мне приходится перелезать через письменный стол, блокирующий выход из комнаты, чтобы попасть в коридор. Там я вижу, что тварь посшибала со стен картины и пробила дыры в стенах, и я знаю, что смотрю на злобу, которую не удалось выместить на мне.
Здесь запах гнилых фруктов достаточно силён, чтобы его опознать. В прошлом году в «Ю.С Гиппам» устроили рождественскую вечеринку. Отец пошёл, сказал, что «будет выглядеть странным», если не пойдёт. Мужчина, который вытащил билетик с его именем в лотерее, дал ему в подарок большую бутыль домашнего вина из черники. У Эндрю Лэндона хватало недостатков (и он сам, наверное, первым бы это признал, если выбрать для вопроса удачный момент), но пристрастия к спиртному среди них не значилось. Как‑то за обедом (между Рождеством и Новым годом, когда Пол сидел на цепи в подвале) он налил себе маленький стаканчик, сделал один глоток, скорчил гримасу, уже собрался вылить остальное в раковину, потом заметил мой взгляд и протянул стакан мне.
«Хочешь попробовать, Скотт? – спросил он. – Посмотреть, из‑за чего столько шума? Эй, если тебе понравится, можешь выпить весь святомамкин галлон».
Выпивка меня интересует, полагаю, как и любого подростка, но запах больно гнилофруктистый. Возможно, эта жидкость и делает человека счастливым, как я видел в телевизоре, но запах вызывает у меня слишком уж сильное отвращение. Я качаю головой.
«Ты – мудрый ребёнок, Скутер, старина Скут», – сказал он и вылил содержимое стаканчика в раковину. Но, должно быть, сохранил вино, которое осталось в бутыли (или просто забыл о нём), потому что именно им пахнет в доме, и сильно, я в этом уверен, точно так же как и в том, что Бог сотворил маленьких рыбок. И я слышу что‑то ещё, помимо устойчивой барабанной дроби дождя по окнам и крыше: голос Джорджа Джонс .133 Это радиоприёмник отца, настроенный на волну WWVA, звук очень тихий. А ещё я слышу храп. Облегчение столь велико, что по щекам текут слёзы. Больше всего я боялся, что он бодрствует, ждёт, когда же я покажусь ему на глаза. И вот теперь, слыша эти всхрапывания, я знаю, что он спит.
Тем не менее я осторожен. Я иду через столовую, чтобы войти в гостиную со стороны задней стенки дивана. Столовая тоже разгромлена. Чайный сервиз бабушки разбит вдребезги. Та же участь постигла тарелки, И синий кувшин. Купюры, которые хранились в нём, разодраны. Зелёные клочки валяются везде. Некоторые попали на люстру, как новогоднее конфетти. Вероятно, твари, которая сидит в отце, деньги нужны не больше книг.
Несмотря на храп, несмотря на то что я подошёл со стороны задней спинки, в гостиную я заглядываю осторожно, как солдат, высовывающийся из окопа после артиллерийского обстрела. Предосторожность излишняя. Его голова свешивается с края дивана, и его волосы (ножницы прикасались к ним в последний раз ещё до того, как с Полом случилась беда) такие длинные, что практически достают до ковра. Я мог бы войти, гремя цимбалами, а он бы даже не шевельнулся. Отец не просто спит, он в долбаной отключке.
Я приближаюсь к дивану и вижу, что на щеке у него царапина, а веки закрытых глаз красновато‑лиловые, как у вымотанного донельзя человека. Губы разошлись, открыв зубы, и он похож на старого пса, который заснул, пытаясь зарычать. Диван он прикрыл старым одеялом, чтобы уберечь от грязи и падающей мимо рта еды, и завернулся в какую‑то его часть. Он, должно быть, очень устал, круша другие комнаты, прежде чем добрался до гостиной, потому что здесь разбиты лишь экран телевизора и стекло на портрете его умершей жены. Радиоприёмник стоит на привычном месте на маленьком столике, а эта бутыль, объёмом с галлон, на полу, рядом со столиком. Ясмотрю на бутыль и не могу поверить глазам: вино осталось только на донышке. Просто невозможно представить себе, что он выпил так много (он, который вообще пил крайне редко), но от него страшно разит перегаром, и запах этот – убедительное подтверждение тому, что он выпил всё.
Кирка прислонена к изголовью, и тем её концом, который прорубил мою кровать, прижат к полу листок бумаги. Язнаю, это записка, которую он мне оставил, и не хочу её читать, но должен. Он написал только три строчки, всего восемь слов. Слишком мало, чтобы забыть.