king_istoriya_lizi (522908), страница 72
Текст из файла (страница 72)
– Это папка для рукописей, – пробормотала Лизи. – Одна из его обычных папок из жёсткого толстого картона. – Да, теперь Лизи в этом была уверена. Только после двух лет под этим деревом… или трёх… или четырёх… картон из жёсткого превратился в мягкий.
Лизи начала разворачивать афган. Два слоя – и всё, остальную часть афгана Скотт распустил. И внутри действительно лежала картонная папка для рукописей, только изначальный светло‑серый цвет потемнел от влаги. Скотт всегда маркировал лицевую сторону таких папок наклейкой. Наклейка была и на этой, но края отлепились и загнулись. Лизи расправила наклейку пальцами и прочитала единственное слово, написанное уверенным почерком Скотта: «ЛИЗИ». Раскрыла папку. Внутри лежали разлинованные страницы, вырванные из блокнота. Порядка тридцати, густо исписанные фломастером. Она не удивилась, увидев, что писал Скотт в настоящем времени, что текст иногда стилизовался под детскую прозу, что история начиналась с середины. Последнее, отметила Лизи, могло показаться странным лишь тому, кто ничего не знал о двух братьях, которым удавалось выжить рядом с безумным отцом, не знал, что случилось с одним из братьев и как второй брат не смог его спасти. История начиналась с середины для того, кто не знал о тупаках или пускающих дурную кровь, о дурной крови. История начиналась с середины, если не знать, что…
12
В феврале он начинает как‑то странно смотреть на меня, краем глаза. Я жду, что он начнёт на меня кричать или даже достанет старый перочинный нож п порежет меня. Он давно уже ничего такого не делал, и мне даже этого хочется. Нож не выпустит из меня дурную кровь, потому что во мне её нет – я видел, что творит настоящая дурная кровь, когда Пол сидел на цепи в подвале, так что говорю не о фантазиях отца – нет во мне ничего такого. А в нём есть что‑то плохое, и порезами слить это плохое не удаётся. На этот раз не удаётся, котя он предпринимал немало попыток. Я знаю. Видел его окровавленные рубашки и кальсоны в корзине доя грязного белья. И в мусорном контейнере тоже. Если, порезав меня, он поможет себе, я позволю ему это сделать, потому что всё ещё люблю его. Может, даже больше люблю с тех пор, как мы остались вдвоём. Больше, после того как мы намучились с Полом. Может, эта любовь сродни року, как дурная кровь. «Дурная кровь сильная» – его слова. Но он меня не режет.
Однажды я возвращаюсь из сарая, где просидел какое‑то время, думая о Поле (думая о том, как хорошо мы проводили время в этом старом доме), и отец хватает меня и трясёт. «Ты ходил туда! – кричит он мне в лицо. И я вижу, что он даже ещё более больной, чем я думал, совсем плохой. Никогда он не был таким плохим. – Почему ты ходишь туда? Что ты там делаешь? С кем говоришь? Что задумываешь?»
И всё это время он трясёт меня, так что мир прыгает вверх‑вниз. Потом моя голова ударяется о дверной косяк, я вижу звёзды и падаю на порог, лицом – к теплу кухни, спиной – к холоду двора.
– Нет, папа, – говорю я, – я никуда не ходил, я просто…
Он наклоняется надо мной, руки упираются в колени, его лицо над моим, кожа бледная, за исключением двух красных пятен на щеках, и я вижу, как его глаза бегают взад‑вперёд, взад‑вперёд, и я знаю, что он и здравый смысл больше даже не пишут писем друг другу. А я помню, как Пол говорил мне «Скотт, нельзя спорить с отцом, когда он не в себе».
– Не говори мне, что ты никуда не ходил, ты, лживый сучонок, я обыскал ВЕСЬ ЭТОТ ГРЕБАНЫЙ ДОМ!
Я думаю о том, чтобы сказать, что был в сарае, но знаю, пользы от моих слов не будет, всё станет только хуже Я думаю о Поле, говорящем, что нельзя спорить с отцом, когда он не в себе, когда ему худо, и, поскольку я знаю, где, по его мнению, я был, я отвечаю, да, папа, я был в Мальчишечьей луне, но лишь для того чтобы положить цветы на могилу Пола. И это срабатывает. Во всяком случае, на какое‑то время. Он расслабляется. Он даже хватает меня за руку и поднимает, а потом чистит мою одежду, словно видит на ней грязь или снег. Их нет, но, возможно, он видит. Кто знает. Он говорит
– Там всё нормально, Скут? Могила в порядке? Ничего не случилось с ней или с ним?
– Всё в порядке, папа, – отвечаю я.
– Здесь действуют нацисты, Скутер, я тебе говорил? Они поклоняются Гитлеру в подвале. У ник есть маленькая керамическая статуэтка этого мерзавца. Они думают, что я об этом не знаю.
Мне только десять, но я знаю, Гитлер мёртв с конца Второй мировой войны. Я также знаю, что никто в «Ю.С Гиппам» не поклоняется даже его статуэтке в подвале. И я знаю кое‑что ещё, что никогда не приходит в голову отцу, когда в нём бурлит дурная кровь, поэтому я говорю:
– И что ты собираешься с этим делать?
Он наклоняется ко мне совсем близко, и я думаю, что на этот раз он точно ударит меня, по меньшей мере снова начнёт трясти. Но вместо этого он встречается со мной взглядом (я никогда не видел, чтобы глаза у него были такие большие и такие тёмные), а потом хватает себя за ухо.
– Что это, Скутер? Что ты видишь, старина Скут?
– Твоё ухо, папа, – говорю я.
Он кивает, по‑прежнему держась за своё ухо и не сводя с меня глаз. Все последующие годы я иногда буду видеть эти глаза в моих снах.
– Я собираюсь не отрывать его от земли, – говорит он, – и когда придёт время… – Он выставляет вперёд указательный палец, поднимает большой, начинает «стрелять». – Каждого, Скутер. Каждого святомамкиного нациста, которого я там найду.
Может, он действительно бы их убил. Мой отец. В ореоле протухшей славы. Может, в газетах появились бы заголовки: «ПЕНСИЛЬВАНСКИЙ ОТШЕЛЬНИК ВПАДАЕТ В НЕИСТОВСТВО, УБИВАЕТ ДЕВЯТЬ СОСЛУЖИВЦЕВ И СЕБЯ, МОТИВ НЕЯСЕН», – но прежде чем он успевает это сделать, дурная кровь уводит его на другую дорогу.
Февраль заканчивается, ясный и холодный, но, когда приходит март, погода меняется, а вместе с ней меняется и отец. По мере того как температура поднимается, небо затягивают облака и начинаются первые дожди со снегом, он становится всё более замкнутым и молчаливым. Перестаёт бриться, потом принимать душ, потом готовить еду. И вот приходит день, может, треть месяца уже миновала, когда я понимаю: три его нерабочих дня (такое иногда случалось, работа у него сменная) растянулись в четыре… потом в пять… потом в шесть. Наконец я спрашиваю его, когда он пойдёт на работу. Я боюсь спрашивать, потому что теперь большую часть времени он проводит илп наверху, в своей спальне, или внизу, лёжа на диване, слушая кантри‑музыку на волне радиостанции WWVA, расположенной в Уилинге, западная Виргиния. Со мной он практически не разговаривает, ни наверху, ни внизу, и я вижу, что теперь его глаза постоянно бегают взад‑вперёд, он высматривает их, людей с дурной кровью, кровь‑бульных людей. Поэтому – нет, я не могу его спрашивать, но должен, потому что если он не пойдёт на работу, что станет с нами? Десять лет – достаточный возраст для того, чтобы знать: если поступления денег нет, мир переменится.
– Ты хочешь знать, когда я вернусь на работу, – говорит он задумчивым тоном. Лёжа на диване, с заросшим щетиной лицом. Лёжа в старом рыбацком свитере и кальсонах, с торчащими из них босыми ступнями. Лёжа под песню Реда Соувина 128«Давай уйдём», звучащую из радиоприёмника.
– Да, папа.
Он приподнимается на локте и смотрит на меня, и я вижу, что он уже ушёл. Хуже того, что‑то в нём прячется, растёт, становится сильнее, дожидается своего часа.
– Ты хочешь знать. Когда. Я. Вернусь на работу.
– Я думаю, это твоё дело, – говорю я. – Я пришёл лишь для того, чтобы спросить, сварить ли мне кофе.
Он хватает меня за руку, и вечером я вижу синяки на тех местах, где его пальцы впились в кожу и мышцы.
– Хочешь знать. Когда. Я. Пойду. Туда. – Он отпускает мою руку и садится. Глаза его ещё больше, чем прежде, и не могут стоять на месте. Бегают и бегают в глазницах. – Я туда больше никогда не пойду, Скотт. Эта лавочка закрылась. Эта лавочка взорвалась. Неужели ты ничего не знаешь, тупой, маленький, приклеившийся ко мне сучонок? – Он смотрит на грязный ковёр гостиной. На радио Ред Соувин уступает место Ферлину Каски .129 Потом отец смотрит на меня, и он снова отец, и говорит нечто такое, от чего у меня чуть не рвётся сердце. «Ты, возможно, тупой. Скутер, но ты смелый. Ты – мой смелый мальчик. И я не позволю этому причинить тебе боль!
Потом он опять ложится на диван, поворачивается на живот и просит, чтобы я его больше не беспокоил, потому что он хочет поспать.
В ту ночь я просыпаюсь от звука дождя со снегом, барабанящего в окно, и он сидит рядом с кроватью, улыбается, глядя на меня сверху вниз. Только улыбается не он. Нет в его глазах ничего, кроме дурной крови. «Папа?» – говорю я, а он мне не отвечает. Я думаю: «Он собирается меня убить. Собирается схватить руками за шею и задушить, и всё, через что мы прошли, в том числе и то, что случилось с Полом, ничем мне не поможет».
Но вместо этого он говорит сдавленным голосом: «Засыпай», – встаёт с кровати и уходит. Походка у него какая‑то дёргающаяся, подбородок выставлен вперёд зад покачивается, словно он видит себя сержантом на плацу или что‑то в этом роде. Через несколько секунд я слышу жуткий грохот и понимаю: он свалился, спускала с лестницы, может, даже сам бросился вниз, и какое‑то время лежу, не в силах вылезти из постели, надеясь, что он умер, надеясь, что он не умер, не зная, на что надеюсь больше. Какая‑то часть меня хочет, чтобы он поставил последнюю точку, вернулся и убил меня, чтобы подвёл черту под ужасом жизни в этом доме. Наконец я кричу: «Папа? Ты в порядке?»
Долгое время ответа нет. Я лежу, слушаю, как дождь со снегом барабанят в окно, думаю: «Он мёртв, он, мой отец, мёртв, я здесь один», – а потом он орёт из темноты, орёт снизу:
– Да, в порядке! Заткнись, маленький говнюк! Заткнись, если не хочешь, чтобы тварь, живущая в стене, услышала тебя, влезла и живьём сожрала нас обоих! Или ты хочешь, чтобы она забралась в тебя, как забралась в Пола?
На это я не отвечаю, только лежу, трясясь всем телом.
– Отвечай мне! – ревёт он. – Отвечай, дубина, а не то я поднимусь и заставлю тебя пожалеть об этом!
Но я не моту, я слишком напуган, чтобы отвечать, мой язык – ломтик высушенного мяса, который, подёргиваясь, лежит во рту. И я не могу плакать. Я слишком напуган, чтобы плакать. Я просто лежу и жду, что он поднимется наверх и причинит мне боль. Или убьёт меня.
Потом, по прошествии долгого‑долгого времени (не меньше часа, но, возможно, не больше пары минут), я слышу, как он бормочет что‑то вроде: «Моя грёбаная голова кровоточит» или «Ну почему кровь не останавливается)». В любом случае слова эти произносятся далеко от лестницы, на пути в гостиную, и я знаю, что он сейчас уляжется на диван и заснёт там, а утром или проснётся, или нет, но в любом случае этой ночью я его не увижу. Но я всё равно напуган. Я напуган, потому что есть тварь. Я не думаю, что она живёт в стене, но тварь есть. Она забрала Пола и, возможно, собирается забрать отца, а потом и меня. Я много об этом думал, Лизи.
13
Сидя под деревом (точнее, сидя, привалившись спиной к стволу дерева), Лизи подняла голову и чуть не вздрогнула, как вздрогнула бы, если бы призрак Скотта позвал её по имени. Она предположила, что в каком‑то смысле именно это и произошло, и действительно, чего удивляться? Разумеется, он обращается к ней и ни к кому больше. Это её история, история Лизи, и хотя она всегда читала медленно, уже осилила треть заполненных от руки блокнотных страниц. Она думает, что закончит чтение задолго до наступления темноты. И это хорошо. Мальчишечья луна – приятное место, но только при свете дня.
Она посмотрела на рукопись и вновь удивилась тому, что он пережил своё детство. Обратила внимание, что последняя фраза, адресованная ей, в её настоящем, написана в прошедшем времени. Улыбнулась этому и продолжила чтение, думая, что, будь у неё право на одно желание, она полетела бы на этом выдуманном волшебном мучном полотнище‑самолёте к одинокому мальчику. Чтобы утешить его, хотя бы шепнуть на ухо, что этот кошмар скоро закончится. Во всяком случае, эта часть кошмара.
14
Я много думал об этом, Лизи, и пришёл к двум выводам. Первое: то, что забрало Пола, было реальным, и существо это могло иметь земное происхождение, быть, скажем, вирусом или бактерией. Второе: существо это – не длинный мальчик. Потому что длинный мальчик находится за пределами нашего понимания. Длинный мальчик – это нечто особенное, и лучше об этом не думать. Никогда.
В любом случае наш герой, маленький Скотт Лэндон, наконец‑то засыпает, и в этом фермерском доме, расположенном в сельской глубинке Пенсильвании, ещё несколько дней всё идёт по‑прежнему, то есть отец лежит на диване, благоухая, как головка зрелого сыра, Скотт готовит еду и моет посуду, снег с дождём барабанит в окна, и кантри‑музыка, которую транслирует WWVA, наполняет гостиную: Донна Фарго, Уэйлон Дженнингс, Джонни Кэш, Конуэй Тепли, Чарли Прайд и (естественно) Старина Хэнк. Потом, в один из дней, где‑то в три часа пополудни, на длинную подъездную дорожку сворачивает коричневый «шевроле» с надписью «Ю.С. ГИПСАМ» на бортах, разбрасывая в обе стороны фонтаны брызг. Эндрю Лэндон большую часть времени проводит теперь на диване в гостиной, спит там ночью и лежит днём, и Скотт даже представить себе не мог, что его отец способен так быстро перемещаться из одного места в другое, как он перемещается, услышав шум подъезжающего автомобиля, поняв, что это не старенький «форд» почтальона и не микроавтобус контролёра, записывающего показания электросчётчика. В мгновение ока отец уже на ногах и у окна, расположенного слева от парадного крыльца. Чуть отводит в сторону грязную белую занавеску, волосы на затылке стоят дыбом, и Скотт, он в дверях кухни с тарелкой в одной руке и посудным полотенцем на плече, видит большую пурпурно‑синюю опухоль на той стороне отцовского лица, которой тот приложился к лестнице, когда падал, и ещё он видит, что одна штанина кальсон задрана чуть ли не до колена. Он также слышит, как по радио Дик Керлесс 130 поёт «Могильные камни на каждой миле», и видит, что глаза отца сверкают жаждой убийства, а губы разошлись, обнажая нижние зубы. Отец резко отворачивается от окна, и штанина кальсон падает вниз. Большими шагами, напоминая ходячие ножницы, он идёт к стенному шкафу, открывает его в тот самый момент, когда водитель глушит двигатель «шевроле». Скотт слышит, как хлопает дверца, и понимает, что кто‑то идёт навстречу своей смерти, не подозревая об этом. А отец тем временем достаёт из стенного шкафа карабин 30–06, выстрелом из которого оборвал жизнь Пола. Или вселившегося в него существа. Шаги уже на ступеньках крыльца. Ступеней всего три, и средняя как скрипела всегда, так и будет скрипеть во веки веков, аминь.