Emec_D._Ojerele_Driadiy (522899), страница 20
Текст из файла (страница 20)
Хныкус Визглярий Истерикус Третий спешно добавил расслабона и сразу провис в позвоночнике, сделавшись похожим на мартышку, косо засунутую в штаны. Прасковья сдвинула брови. На потолке почти одновременно взорвались две лампы. У Хныка трусливо задергалась щека.
Из зашторенного кабинетика выглянул Пуфс и пискляво потребовал не шуметь. Он, мол, контролировал заседание мирового правительства, а Прасковья нарушила ему канал телепатической связи. Зигя резво отодвинулся к стене, опасаясь, что, увидев его рядом с «мамой», хозяин опять его покусает.
– Расслабленно – не значит расхлябанно! Не болтайся, как дебил, вытрясающий у подростков мелочь! Ты, мефообразное!!! – брезгливо произнесла Прасковья, когда Пуфс‑старший скрылся.
Теперь она понимала уже, что перед ней не Буслаев, и забронировала сердце. Одеревенела, как призовое полено папы Карло.
Хнык спешно перестал болтаться и, прижав к бедрам выпрямленные ладони, вытянулся, как новобранец перед генералом. Вытаращенные глаза‑пуговицы незряче сверлили пространство. Прасковья вновь хотела заорать, но махнула рукой, поняв, что от суккуба большего все равно ожидать нельзя. Только крайности и никакой середины – либо испуг и зашкаливающее, стирающее личность подобострастие, либо крайняя наглость, омерзительный расслабон и провисание.
– А ну дыхни! – приказала Прасковья.
Хнык старательно дыхнул. Дыхание у него было не то чтобы совсем противное, но гадко пахнущее хозяйственным мылом, которое, по слухам, делается из бродячих кошек. Прасковья передернулась.
– Ты что, порошок стиральный, что ли, лопал?
– Никак нет, вашество! – бодро отрапортовал Хнык. – Действую в строгом соответствии с указом Кводнона об учреждении стерильности в местах обитания суккубов!
– А более приятным мылом пахнуть нельзя?
– Указ, осмелюсь доложить, давний. Времен первой бубонной чумы в Европе, – оправдываясь, доложил Хнык.
– И не отменен?
– Никак нет, вашество!
Прасковья нетерпеливо мотнула головой. Указы Кводнона были ей малоинтересны.
– Слушай меня, мефообразное, и запоминай! Мы с тобой отправимся к общежитию, где живет светлая, и ты меня поцелуешь, чтобы видно было из ее окна! Старайся поменьше дышать мылом!.. После этого ты повернешься и быстро уйдешь. Чем меньше Даф будет тебя разглядывать, тем лучше. Запомнил?
– Я вас поцеловало и скоренько ушло! – повторил Хнык, кокетливо облизывая губы синеватым языком. Порой, забываясь, он сбивался на средний род как наиболее естественный для суккубов.
– Вот и молодец! – кивнула Прасковья, сгребая в руку его одежду и нетерпеливо дергая. – Тогда топай! Ну!
Ждать она не любила и не умела. Все ее желания должны были исполняться мгновенно. Во всей Прасковье не отыскалось бы терпения, чтобы выстоять очередь в два человека.
Пытаясь разлучить Мефа и Дафну, Прашечка не задумывалась, что делает что‑то дурное, как львица не задумывается, что антилопе, которой она перегрызает горло, это может по каким‑то причинам не нравиться. Злодейство Прасковьи было такого же простого и инфантильного свойства: «Если тебе что‑то надо – отбери!»
Логика света, по которой, чтобы получить любовь, надо свою отдать, причем отдать так, чтобы неважно было, вернут ее назад или нет, являлась для Праши мутной и непонятной. Как можно что‑то отдать, когда ты привык только отнимать?
– По‑твоему, такие люди и любить по‑настоящему не могут? Только испытывать страсти? – спросил как‑то Корнелий у Эссиорха, когда речь у них зашла о новой наследнице мрака.
Хранитель усомнился даже и в этом.
– Даже страсти не всегда и не у всех. У некоторых голое приобретательство. «Моя любимая машинка», «мои любимые домашние брючки», «моя любимая книга», «моя любимая музыка», «мой любимый муж» – все вроде как «любимое», но все в общем ряду, через запятую. «Любимый» запросто можно заменить на «собственный» безо всякой потери смысла, – сказал он.
Хнык сделал шага два и остановился. Прасковья, тянущая его за майку, нетерпеливо обернулась.
– Тебя что, парализовало? Топай!
– Не надо никуда идти. Дафны там нету, – робко пискнул Хнык.
– То есть? – не поняла Прасковья.
– Уехамши они. И Мефодий Игоревич с ними‑с, – дрожа, признался суккуб.
– Мефа нет??? Куда уехал? Что ты несешь?
– Я слышало: светлых в городе нет, – забормотал суккуб, тоскливо щурясь и сожалея, что не родился немым. – Вчера вечером они были на Казанском вокзале! Наши туда не совались. Там всюду были златокрылые и многих шлепнули. Ай, я не виновато! Я думало, вы знаете, нюня моя!
– Что ты мелешь? – тихо повторила Прасковья.
Матово‑белые скулы вспыхнули румянцем цвета печеного яблока. Белки глаз пожелтели. Зрачки исчезли. Это был тревожнейший знак для всех, кто ее знал. Перепуганный Хнык не стал дожидаться бури и, оставив в пальцах у Прасковьи черную майку, сгинул, втянувшись в щель, точно джинн в горлышко кувшина.
Ромасюсик плюхнулся животом на пол и стал отползать.
– Прашечка! – бормотал он пугливо. – Ты же сама помнишь, что Зигги Пуфс говорил при нас о походе? Ты же тоже слышала!.. Прашечка! С ними там Чимоданов, Ната и Мошкин!!! Все будет хорошо! Ну хоть немножко потерпи! В другой раз с Хныком поцелуетесь!
Прасковья его не услышала. С ней что‑то происходило. Черты лица стирались, теряя не только выражение, но и вообще все человеческое. Теперь это было не лицо, а насмешка над лицом. Лишь в глубине искоркой бился страх. Прасковья точно сама боялась того, что происходит с ней сейчас. Вот этого‑то Ромасюсик не понимал.
Пол мелко задрожал. Шоколадный юноша замолчал и принялся отползать вдвое быстрее. Громадный Зигя, почуяв, что сейчас не время играть мышцами, нырнул за мраморную тумбу, которую в следующую секунду смело, как пляжный зонт.
Лежа с закрытыми глазами, Ромасюсик позавидовал Прасковье. Как здорово! Стоит выйти из себя, и вокруг все сносит, точно ураганом. Если бы и ему, Ромасюсику, так же! Грустно быть прямоходящей шоколадкой, на которую каждый, кому не лень, разевает пасть. Но завидовал он лишь до тех пор, пока не услышал слабый, смазанный стон.
Открыв глаза, Ромасюсик обнаружил, что Прасковья уже не стоит, а так же, как они с Зигей, лежит на полу, на спине. На краях губ лопаются мелкие пузырьки красной пены. Тело выгнуто так сильно, что под ним можно проползти. Голова мучительно запрокинута. Глаза закатились так, что видны красные прожилки. Ромасюсик подбежал к хозяйке на четвереньках. Такого он никогда прежде не видел. Прасковья была как сломанный манекен, небрежно брошенный у съехавшего магазина одежды.
В первую секунду Ромасюсик решил, что его хозяйку ударило по голове куском разлетевшейся тумбы. Но нет, осколки тумбы лежали далеко в стороне. Он потряс Прасковью. Она была словно деревянная. Дышала судорожно, мелко, с хрипом.
– Что с тобой? – забормотал Ромасюсик, трусливо касаясь ее лица.
Щеки у Прасковьи были холоднее льда. Виски же и лоб пылали так, что страшно казалось их коснуться. Через каждые восемь‑десять судорожных вздохов она один раз глубоко, с усилием заглатывала воздух, и тогда Ромасюсик слышал стон.
Пуфс, прихрамывая, вышел в приемную. Это оказалось несложно сделать, потому что двери в его кабинете уже не было.
– Прасковья! Я напишу дяде! Невозможно же работать! Я внушаю по телефону крупному чиновнику, как выгодно сотрудничать с мраком, а ты устраиваешь ему инсульт! И с кем нам теперь сотрудничать? – говорил он, укоризненно причмокивая языком и подбирая слюну.
Заметив, что Прасковья лежит на полу, Пуфс перестал перекатывать во рту невидимый леденец. Лицо его утратило лживую сахарность. Стало жестким и кислым, как мумифицировавшийся лимон.
Сутулясь, карлик подошел к Прасковье, посмотрел на нее сверху вниз и, проверяя, не притворяется ли она, дважды грубо толкнул ее ногой. Ромасюсик не стал защищать повелительницу и трусливо отполз, попытавшись стать как можно незаметнее. Ему стало не страшно даже, а как‑то по‑особенному жутко и пусто, будто на месте отсутствующего эйдоса лопатой выкопали яму и наполнили ее гноем. С мрака стерлась вся романтическая позолота, и обнажился тот бесконечный, не имевший ни краев, ни очертаний ужас, что был под ней.
– Идиот! Что ты делаешь? Она же так подохнет! – процедил Пуфс с досадой.
Ромасюсик предположил, что этот «идиот» относится к нему, и на всякий случай умильно закивал, подтверждая, что да, тупее его действительно нет в природе и он подписывается под этим всеми буковками алфавита, но Пуфс на него даже не смотрел. Также он не замечал и стоявшего на четвереньках Зигю.
Слово «идиот» относилось, без сомнения, к Прасковье, равно как и фраза: «Она же так подохнет!» Пока Ромасюсик соображал, в чем тут дело, карлик встал на колени и прямо через одежду, без малейшего усилия, засунул в Прасковью руку до плеча. Сотрясаясь от ужаса, Ромасюсик видел, как рука шарит у нее внутри и как шевелится, вздуваясь, кожа.
После непродолжительных поисков Пуфс ухватил что‑то за край и, вытянув наружу, сердито оглядел. Испытывая выжигающую глаза боль, шоколадный юноша узрел в ладони у Пуфса нечто вроде грязного полупрозрачного полотенца. Пуфс встряхнул его, тщательно отжал – Ромасюсика едва не вывернуло от нахлынувшей откуда‑то извне боли, – а затем хладнокровно уронил полотенце на грудь Прасковье. Слабо шевелясь, как медуза, полотенце неосязаемо прошло сквозь кожу и скрылось.
Прасковья перестала хрипеть. Ее спина больше не деревенела аркой. «Повелительница мрака» перевернулась на бок, подтянула к груди колени и лежала так, сжавшись в клубок. Дыхание стало ровнее. Даже стон – а стонать она пока не перестала – и тот как‑то очистился.
Пуфс деловито отряхнул колени, поправил тонкую бородку и направился к кабинету. Шел он, как часто ходят наполеончики: задрав подбородок и выпятив грудь.
У дверей он о чем‑то вспомнил и, остановившись, обернулся.
– Зигя! Там это… ну ты понял… займись! – устало приказал он и небрежно хлопнул великана по массивной ноге.
Угрозы в его голосе не было. Глаза смотрели на Ромасюсика просто и равнодушно, как на швабру, притулившуюся в углу общественной уборной. Шоколадный юноша еще замедленно соображал, чем Пуфс хочет, чтобы занялся Зигя, а гигант уже, подобравшись, шагнул к нему.
Это был уже не тот забавный полудурок Зигя, который вечно хотел «се‑нить шладенькое». Перед Ромасюсиком стоял убийца с пустым лицом, смотревший на него округлившимися глазками – не глазами Зиги, а глазами самого Пуфса. В руках у Зиги сама собой возникла булава.
Ромасюсик уставился на булаву. Он понял, что это конец. Его сейчас убьют за то, что он увидел, как в грудь Прасковье поместили грязное полотенце. Шоколадный юноша упал на живот и вжался лицом в пол. Он чувствовал всем телом, как Зигя, играя, заносит булаву, чтобы легонько клюнуть его в затылок.
Где‑то в незримости прорисовалась деловитая Мамзелькина, трогающая натруженной рукой брезент на косе и открывающая зачуханный свой рюкзачок.
– Не надо! Не убивайте! Я ничего не видел! – губами ощущая холодные плиты и размазываясь по ним лицом, простонал Ромасюсик.
– Зигя! – вновь окликнул Пуфс.
Ухо Ромасюсика обожгло брызнувшими осколками. Булава тюкнула в мраморный пол рядом с его головой. Поняв, что его оставили в живых, шоколадный юноша встал на четвереньки и встряхнулся.
– Запомни: брякнешь что‑то – она не поверит, а Зигя сожрет тебя живьем! – все так же без угрозы, совсем по‑соседски, предупредил его Пуфс.
Спустя минуту он уже помогал Прасковье подняться.
– Осторожнее с гневом, дорогая! Кто будет нами управлять, если тебя не станет? – скрипел он, подбирая мягкими губами слюну. – Ой, ты запачкалась! Как же так можно? Что скажет дядя?
Насмешливо поглядывая на Ромасюсика, Пуфс принялся отряхивать тот след на Прасковье, что был оставлен его грязной стопой. Прасковья рассеянно слушала, болезненно вздрагивая.
«Она вся сплошная рана! Не знаешь, куда и пальцем ткнуть, чтобы ее не скорчило», – подумал Ромасюсик, со страхом скашивая глаза на Пуфса, чтобы проверить, не слышит ли тот его мыслей.
Но тот, если и слышал, виду не подал. Лишь правая бровь шевельнулась, тонким червяком вползая на лоб, который ехидный Тухломон называл про себя «впуклым».
Зигя вновь дружелюбно топтался вокруг Прасковьи. Ромасюсик сообразил, что Зигя не помнит ничего из того, что только что происходило.
Вскоре Пуфс извинился, что у него дела, и скрылся в своей зашторенной норе. Два комиссионера в спецовках уже шевелились там, щедро ляпая раствор и закладывая окно кирпичом. Даже со шторами Пуфсу казалось там слишком светло.
Комиссионеры так вошли в роль, что переругивались и вякали, что с ними договаривались о кладке, а разгрузку кирпича не оплатили. Разумеется, они шутили, но Пуфс был из тех, кто смеется лишь шуткам начальства. Прочие шутки были для него недостаточно прямоугольными и плохо грузились подъемным краном.
Пуфс капризным голосом окликнул Зигю, и вопросы по оплате исчезли. Зигя с удивлением посмотрел на свои ручищи и вернулся к бледной и вялой Прасковье, которую Ромасюсик отпаивал сладким чаем. Рядом лежал торт‑суфле, дышавший на шоколадного юношу пугающей своей родственностью.
– На, отрежь! – Прасковья ладонью нетерпеливо подтолкнула нож Зиге.
К ее удивлению, гигант побледнел и, отодвинувшись от ножа, спрятал руки за спину.
– Не надо, мама! Зигя не буит! Он боися! – пролепетал гигант.
– Чего Зигя боится? Ножа? – заинтересовалась Прасковья.
Зигя поспешно закивал.
Прасковья послала Ромасюсика в кладовку и, когда тот вернулся с целой охапкой клинков, стала поочередно протягивать их гиганту. Тот мотал головой, упорно отказываясь к чему‑либо прикоснуться.