Emec_D._Ojerele_Driadiy (522899), страница 15
Текст из файла (страница 15)
Заметив, что флейта на земле, Дафна наклонилась, чтобы поднять ее. Это простое движение ее успокоило. Оказалось, пока флейта лежала на асфальте, на нее ухитрился заползти муравей. Дафна хотела сдуть муравья, но засмотрелась на него и раздумала. И что он делал тут, в центре Москвы, на асфальтированном бульваре, где и жизни‑то, казалось, давно нет? А муравей жил, не заморачиваясь абстрактными рассуждениями, не убивал себя, не ныл, а полз куда‑то, искал пищу и тащил ее в незаметный подземный муравейник со входом между камнями бордюра.
«Вот и я должна так делать. Никакого уныния! Всякий муравей и всякая мошка владеют вселенной ровно в той степени, в какой они способны делать это восторженно, щедро и бескорыстно», – подумала Даф.
Кто‑то осторожно коснулся ее плеча. Конечно, Меф. Кому еще? Дафна отодвинулась.
– Что тебе надо? – буркнула она.
– Чего ты взъелась?
– Кто? Я? Я не взъелась! – возмутилась Даф.
– Нет, взъелась. Это из‑за руки?
– Из‑за какой руки? – пугливо спросила Даф, соображая, откуда он мог узнать.
Должно быть, заметил, что она неестественно держит правую ладонь.
– Порезалась! – буркнула она.
– Дай посмотреть!.. Не дергайся! Я не больно!
Дафна не стала вырывать у него ладонь. Все равно заметить ничего нельзя было. Только слабый розовый след. Снаружи‑то Корнелий залечил все очень прилично.
– Ножом, что ли? Аккуратнее надо быть! Ножи – не женская игрушка. Единственный острый предмет, которым девушка способна безопасно пользоваться, – иголка! – ворчливо сказал Меф.
Даф пообещала, что будет пользоваться только иголкой и только с его разрешения. Чем деспотичнее мужская забота, тем она надежнее, тут уж никуда не денешься. Девушки же, желающие командовать парадом самостоятельно, чаще всего остаются без солдат.
«Шляпа ты! – подумала Даф. – Каска солдафонская! Вот скоро меня у тебя не будет. Дождешься! Пришлют какого‑нибудь Ратувога с суровым блеском в очах, устроит он тебе муштру – и что ты тогда делать‑то будешь?»
На миг она испытала нечто вроде горьковатого удовлетворения от собственной незаменимости, но тотчас поймала себя на мысли, что это чувство нехорошее и в данном случае излишнее. Неизвестно еще, кому и без кого будет хуже: Мефу без нее или ей без Мефа.
– Ты красивая! Жалко, что нельзя забыть, что я с тобой знаком, и всякий раз знакомиться с тобой заново! – внезапно заявил Меф.
Дафна удивленно повернулась к нему. Фраза показалась ей бредовой.
– Забыть? Зачем? – насторожилась она.
– Ну как? – озадачился Меф. – Новые впечатления и все такое.
Даф стало грустно. Она терпеть не могла фраз про «новые впечатления». Они отдавали чем‑то мелким и донжуански глупым. Как объяснить, что новые впечатления надо искать не извне, а внутри старых? Только тогда начнутся настоящие открытия. И вообще они не в мелькании слов и рук. В ином же случае это будет вечная гонка Депресняка за его хвостом. Чтобы найти драгоценный камень – надо нырнуть на дно реки, а не бултыхаться на поверхности, отплевывая ряску.
В начале человеческой жизни ребенку дается чистая, светлая радость познания простых предметов – красного арбуза, одуванчика, вкуса мокрой, с трухлявинкой, щепки от дачной скамейки. Затем все эти радости забиваются многочисленными, пустыми и мелькающими впечатлениями, и детская радость исчезает, погребенная под сухой пылью ложных событий, которые кажутся важными, лишь пока происходят. Хорошо бы раскопать ее, но где тут раскопаешь, когда новая грязь все прибывает?
Потом, когда вырастаешь, тебе дается любовь, но и она сразу исчезает, едва начинаешь разменивать ее на «новые впечатления».
– Вечером я уезжаю, – сказала Дафна.
Меф воззрился на нее с крайним недоумением. В его представлении Дафна уже была его нераздельной собственностью. Все равно что кухонный стол вдруг скажет: «Знаешь, не клади на меня ничего. Я нашел себе нового хозяина, Петю из третьего дома».
– Чего ты делаешь? – переспросил он.
– У‑е‑з‑ж‑а‑ю.
– Куда уезжаешь?
– На байдарке.
Меф все еще соображал.
– А почему ты раньше не сказала, что уезжаешь?
– Я сама только вчера узнала, – терпеливо ответила Даф.
– А‑а‑а…
– Что «а‑а»?
– Ничего. А едешь‑то с кем? – спросил Меф ревниво.
– С друзьями.
Буслаеву это не понравилось. Он был не из тех, кто признает у девушки право на абстрактных и неизвестных ему друзей. Слишком много свободы – это уже где‑то на границе с равнодушием.
– А мне с вами нельзя? – спросил Меф.
– Ты точно хочешь? Я спрошу… Думаю, одно место найдется, – Даф обрадовалась, что Буслаев предложил это сам.
– А палатки там всякие?
– Найдутся. А вот насчет спальника и пенки не уверена. И сплавная обувь какая‑нибудь нужна. Кеды, старые кроссовки – что‑нибудь на выброс, – сказала Даф.
Меф уже соображал. Он был похож на молодого пса, который долго и лениво слонялся по полю, как вдруг совсем близко выскочил заяц, а вместе с зайцем и цель жизни.
– Спальник у Эдьки есть. Рюкзак тоже у него возьму, – бодро начал Меф и вдруг поморщился, как от зубной боли. – Бли‑и‑ин! А как же работа? Тощикова не согласится отпуск дать! Я ее даже не предупреждал!
– А ты рискни! Я отпросилась, может, и тебе повезет, – предложила Даф.
Устройство мелких бытовых чудес было ее любимым занятием. Она даже работу писала в семисотый, кажется, год обучения: «Как устроить настоящее чудо так, чтобы оно вообще не выглядело чудом».
Меф, уверенный, что ему откажут, согласился рискнуть. Кругленькая директриса сидела у себя в кабинете и разговаривала по телефону с дочерью.
– Анна Максимовна приходила убираться? Когда она ушла: в два или раньше?.. Ты сейчас где? В какой комнате? В тапках или босиком?.. Что делаешь? Картошку разогревала? В какой кастрюле – в красной? Смотри – я все равно по глазам все узнаю!
Тощикова в материнстве своем была заботлива до маниакальности. Даже с работы она ухитрялась дистанционно контролировать все перемещения своей тринадцатилетней дочери не только по городу, но и по квартире.
Заявление об отпуске Пончик подписала, не читая, и нетерпеливо махнула Мефу рукой, чтобы он топал и не прорастал ушами в начальственном кабинете. Ей предстояло еще выяснить, что дочь собирается делать в следующий час, и если пойдет к подруге, то к какой именно.
Меф охотно выскользнул за дверь.
Лишь к вечеру заявление вновь попалось Тощиковой на глаза. Машинально она перечитала его и крайне удивилась. До этого момента она была абсолютно уверена, что подписала накладную на одноразовую посуду. Но делать нечего. Птичка ускользнула из клетки.
Меф был уже дома и, кротом разрывая вещи в шкафу, собирался в поход.
* * *
Московское лето было, как всегда, в своем репертуаре. Жара долго не держалась. Подразнив слегка хорошей погодой, лето поворачивалось задними карманами и заявляло: «Извините, братцы, но мне еще деревья поливать!»
Вот и этот вечер выдался таким же поливальным. На улице было не холодно, но пакостно. Ветер налетал порывами и швырял о подоконник мокрые горсти дождя.
Зозо Буслаева сидела на кухне и вспоминала, сколько стаканов воды на стакан крупы порождают в смешении своем кашу. Не так давно она вернулась с работы, и теперь ее грыз голод. Сегодня в конторе переводили инструкцию к землечерпалке на узбекский язык, а Зозо заставили все это перепечатывать, что выпило ее творческие способности на много лет вперед.
Но и это еще не все. Разрядив в нее обойму, судьба бросила еще и динамитную шашку. Зозо узнала, что ее отпуск с августа перенесли на ноябрь, объяснив это тем, что в августе и так все уходят и что кто‑то же должен торчать в офисе на случай, если какому‑нибудь маньяку вздумается приобрести снегоуборочник или подшипники к трактору.
К слову сказать, вечера, когда Зозо бывала дома, выдавались нечасто: раза два в неделю. Обычно, когда у нее не было свидания, мать Мефодия носилась по Москве, опасаясь пропустить хотя бы одно мало‑мальски значимое событие, о котором прочитала в Интернете. Для внутреннего комфорта Зозо требовалось быть в культурной струе – однако чем больше она была в струе, тем дальше удалялась от культуры.
Зозо никогда не приходило в голову, что выставки, театры, музеи и презентации, которые она громко называла «духовными ценностями», имели к ним такое же отношение, какое воробей, сидящий на крыше библиотечного колледжа, имеет к библиотечному делу.
Вернувшись домой, хмурая, как поздняя осень, Зозо обнаружила на столе сына записку: «Ушел в байдарочный поход. Когда буду – позвоню. Целую, я».
Зозо не была особенно переживательной матерью, но все же записка ей не понравилась. Даже бумажный поцелуй ее не смягчил. Как это так: ушел в поход? И как понимать растяжимую фразу: «когда буду – позвоню»? Где «буду» – в походе или снова в Москве?
Для выяснения этого туманного обстоятельства Зозо немедленно принялась трезвонить сыну на мобильник. Меф трубку взял, но поговорить не получилось. В трубке что‑то грохотало и прыгало. Зозо поняла, что он едет в метро, и поневоле отложила объяснение с сыном на некоторое время.
Вспомнив все же, что три стакана воды идут на стакан крупы, Зозо победно устремилась к плите, но не нашла ни одной чистой кастрюли. В одной закисал прошлонедельный суп, подернутый островками белой пушистой плесени. Плесень эта напомнила Зозо морскую пену, которую она в этом году так и не увидит. В другой, самой любимой кастрюле, что‑то давно и безнадежно пригорело.
Лень вступила в схватку с голодом и, сбив голод с ног, запинала его на кухонном полу. Зозо решила дождаться Эдю и вынудить его что‑нибудь приготовить.
При всех своих порывах Зозо была женщина вопиюще бесхозяйственная. Разбросанные вещи или пирамида грязных тарелок вызывали у нее глубокую тоску, которую ее сын Меф называл «мерлюхлюндией». Руки у Зозо опускались, а голова горько склонялась на грудь. Лишь изредка – раза так три в год, когда тапки прилипали от грязи к полу, Зозо понимала, что наступил тот самый момент, который лучше всего характеризуется словами «сейчас или никогда», и начинала истерично убираться.
«Убиральное» настроение приходило обычно среди ночи. И тогда от всей души она вжимала щетку в ковер, пока не начинала гнуться труба и в ковре не проедалась плешь, напоминавшая макушку театрального деятеля. С таким же рвением она вытирала губкой всхлипывающий кухонный стол. Казалось, вместе с пылью и крошками Зозо пытается стереть со своей жизни весь налипший жирный мусор. Сойти с повторяющейся карусели ошибок и пойти по ясной, понятной и прямой дороге.
Эдя терпеть не мог у Зозо таких «психозных» настроений и говорил про сестру, что она «хрюкнулась».
– Подбирай слова! Я не желаю жить в свинарнике! Это ты со своей фамилией можешь, а я не могу! – кричала Зозо.
– При чем тут свинарник? По мне так надо смотреть, ни что люди делают, а с каким чувством они это делают, – спокойно заявлял Хаврон. – К примеру, пол помыть – хорошее дело, но если с истерикой или с лицом недооцененной жертвы, то на фиг не надо. Или бабуленцию через дорогу перевести. Нормальное дело? Нормальное. Но если при этом орать, чтобы все бабуленций через дорогу переводили, и слюной на асфальт капать – то пусть лучше бабуленции дома сидят.
В дверях провернулся ключ, и в узкий коридорчик втиснулся Эдя. Вместе с Хавроном в дом забрела сырость. С Эди стекала вода. Туфли чавкали. Насквозь мокрая майка облегала его мощный торс.
– Чего ты на меня уставилась? – проворчал Эдя, встряхиваясь в коридоре, как выбравшаяся из воды выдра.
– Почему в холодильнике ничего нет? – напористо спросила Зозо.
– А ты туда что‑нибудь положила? – резонно спросил Хаврон.
– А то нет! Я вчера покупала майонез!
– Рад за тебя! Тогда возьми ложку, и вперед! Уверен, что майонез еще там! – поощрил ее Хаврон.
Брать ложку Зозо не стала. Вместо этого она сказала:
– У тебя челка прилипла, как у Адольфа Гитлера. Не знаешь, где фотоаппарат?
Фотографироваться Эдя наотрез отказался. Босиком он прошлепал в ванную, предусмотрительно щелкнул задвижкой и крикнул через дверь: