72520 (763410), страница 5
Текст из файла (страница 5)
188
эпохи Ренессанса, кольца периода Римской империи — все в основном из полудрагоценных камней. Каждое из четырех колец, что он в конце концов купил, навсегда отпечаталось в моей памяти. За исключением одного, которое я потерял из виду, все они и по сей день у тех, кому в то утро были куплены. То единственное, светло-желтый дымчатый топаз, выбрала себе Доротея Й. Кольцо было греческой работы, с миниатюрным изображением Леды, принимающей лебедя меж раздвинутых бедер. Оно было очень изящно. Меньше мне понравилось кольцо из аметиста, которое даритель Эрнст Ш<он> выбрал для нашего общего друга: итальянец 15-го или 16-го века вырезал в нем профиль — по предположению <Эмиля> Ледерера, Помпея. Два других кольца имели на меня, однако, совсем иное воздействие. Одно было куплено мне, но лишь в очень временное владение — по-настоящему оно предназначалось моей тогдашней невесте, Грете Р<адт>. Это было самое изумительное кольцо из всех, что я до тех пор видел. Вырезанное из цельного, темного граната, оно изображало голову Медузы. Работа была периода Римской империи, а светлая оправа более поздней заменой. Если его носить на пальце, оно казалось самой обычной печаткой. И лишь того, кто снимал его и рассматривал на свет, оно посвящало в свою тайну. Поскольку слои граната были разной светопроницаемости, а самый тонкий настолько прозрачным, что он светился розовыми тонами; темные змеиные тела, казалось, вздымались надо лбом, под которым два глубоких, светящихся глаза смотрели из лика, отступающего в ночь пурпурно-черными щеками. Позже я пробовал использовать камень как печатку, но оказалось, что он хрупок и требует самого осторожного обращении. Вскоре после того, как я его подарил, я порвал отношения с его новой владелицей. Мое сердце тогда уже было с последним из четырех колец, которое даритель приберег для своей сестры. И эта девушка была, конечно же, подлинным центром судьбы нашего круга, хоть и прошли годы, прежде чем мы это осознали. Ибо помимо красоты — самой по себе не ослепительной, а незаметной, без глянца, — в ней не было ничего, что могло бы показаться знаком ее центрального предопределения. Впрочем, она была центром не самих людей, но, строго говоря, их судеб, будто ее растительная пассивность и инерция подчиняли себе эти судьбы — из всего человеческого наиболее подвластные растительным законам. Потребовались годы, прежде чем во всех своих сплетениях на свет вышло то, что до тех пор частично уже пробивалось из семени, а частично еще дремало: судьба, волею которой женщине, состоявшей со своим братом в теснейших, до предела исполненных сестринской любви отношениям суждено было стать подругой ближайших друзей своего брата - моей и обладателя кольца с головой Помпея — и в конце концов
189
выйти замуж за брата женщины, ставшей второй женой ее собственного брата241. Последняя как раз и была получившей от меня тогда кольцо с головой Медузы. Должно быть, всего несколько дней спустя я послал вослед ляпис-лазури в форме обрамленной листвой лютни сонет, посвященный четвертому кольцу и его носительнице: «Пальцу твоему себя вверяя...» <далее текст обрывается>
Каждому в жизни хотя бы раз является помогающий разбогатеть Михель-великан из елового леса или фея, исполняющая желания. Но лишь счастливцы помнят желание, которое загадали, и потому лишь немногим дано распознать его исполнение в последующей жизни. Я знаю одно такое сбывшееся желание и не скажу, что оно было лучше желаний детей из сказок. Оно уходит корнями в раннее детство и пришло ко мне с лампой, которая темным зимним утром появлялась в дверях в половине седьмого вместе с тенью няни на потолке. В очаге разжигали огонь, и вскоре среди красноватых бликов на голом полу уже можно было разглядеть тень каминной решетки. Когда же тепло — ночное тепло кровати и утреннее тепло каминного огня — удваивали сонливость, было пора вставать. Тогда у меня не было другого желания, кроме как выспаться. Это желание сопровождало меня все школьные годы. Его неразлучным спутником, однако, был страх опоздать. Даже сегодня, проходя мимо Савиньи-плац, я могу ощутить тот ужас, с которым, сворачивая с Кармер-штрассе, где мы жили, я читал свой приговор между заколдованными отметками «десять» и «двенадцать» на отвратительном циферблате часов. Желание, оживлявшее меня в подобные будни да и позже, когда, до смерти усталый, я поднимался с кушетки после обеда, потому как надо было идти на «гимнастику», сбылось. Но я не всегда распознавал его исполнение в те моменты, когда очередная моя попытка найти «работу» в буржуазном смысле слова оканчивалась провалом.
Есть еще один звук, который благодаря тому, что он десятилетиями не срывался с моих губ и не звучал в моих ушах, сохранил непостижимость, которой для ребенка обладают некоторые слова языка взрослых. Я обнаружил его снова совсем недавно — собственно, он и другие неотъемлемые находки такого рода сыграли во большую роль в моем решении записать эти воспоминания. Поскольку мои родители были богаты, мы до того, как я пошел в
241 Здесь зашифрована серия любовных отношений, связывавших Беньямина и его ближайших друзей. Юла Кон, о которой идет речь, вышла замуж за Фрица Радта, брата первой невесты Беньямина Греты Радт, которая вышла замуж за Альфреда Кона, брата Юлы. (Примеч. пер.)
190
школу, и, вероятно, также впоследствии, каждый год переезжали на летние квартиры неподалеку от города — в дополнение к другим летним поездкам, которые мы время от времени совершали. Сначала это был Потсдам, потом Нойбабельсберг. Тогда как я еще помню несколько картин пребывания в Бабельсберге, о которых могу рассказать — ночь великого ограбления, когда родители заперлись в моей комнате, долгие рыбалки с отцом на озере Грибниц, посещение Павлиньего острова, принесшее мне первое в жизни разочарование, ибо я не нашел в траве павлиньего пера, как мне было обещано, — летние месяцы в Потсдаме совершенно испарились, если только не считать, что сбор спаржи — мое первое и единственное сельскохозяйственное увлечение — мог происходить уже в саду на Браухаусберг. И вот я произнес слово, в котором, подобно сотням розовых лепестков в капле Rose Malmaison, сотни летних дней пожертвовали формой, цветом и числом, дабы сохранить свой аромат. Слово это — Браухаусберг. Приблизиться к тому, что оно вмещает, почти невозможно. Эти слова, живущие на границе двух языковых областей — языка детей и языка взрослых, — сравнимы со словами стихов Малларме, которые внутренняя схватка между поэтическим и мирским словом будто бы поглотила, обратив их в тающее дуновение. Так и слово «Браухаусберг» потеряло всю свою тяжесть и уже не имеет ничего общего с пивоварней [Brauhaus]; в лучшем случае оно — окутанная синевой гора, выраставшая каждое лето, чтобы приютить меня и родителей.
Все мои детские и юношеские годы экономический фундамент, на котором зиждилось семейное хозяйство родителей, был окружен для меня глубочайшей тайной. Вероятно, не только для меня, старшего сына, но почти так же и для матери. Наверняка такое положение вещей — норма жизни в еврейских семьях, да и во многих христианских. Более странно, что расходы в нашей семье были покрыты такой же непроницаемой завесой тайны, как доход и состояние. Во всяком случае, вспоминаю, что некоторые поставщики — «источники», как их называли, — всегда упоминались с торжественностью, подобающей церемонии инициации. Хотя, по правде говоря, между ними была разница. Поставщики, снабжавшие нас всем для ежедневных нужд хозяйства, так же мало принадлежали к тайному кругу, как и уважаемые берлинские фирмы, которые мать обходила, когда брала меня и младших детей «в город». В этих случаях так же не подлежало сомнению, что наши костюмы будут куплены у Арнольда Мюллера, ботинки у Штиллера, а чемоданы у Мэдлера, как и то, что, по завершении мероприятия, горячий шоколад со взбитыми сливками будет заказан у Хилбриха. Эти места покупок были строго предписаны традицией. С
191
поставщиками отца дело обстояло совсем иначе. Наряду с некоторыми комплексами, порожденными порядочностью и определенным чувством гражданского долга, отец, по существу, обладал предприимчивой натурой крупного коммерсанта. Неблагоприятные влияния заставили его слишком рано покинуть дело, вероятно совсем неплохо подходившее его талантам, — аукцион Лепке по продаже произведений искусства, который в то время располагайся еще на Кох-штрассе, где он был партнером. После выхода из фирмы он стал все больше и больше заниматься спекулятивным вложением своего капитала, и я не удивлюсь, если с тех пор он начал проявлять живой интерес к домашним делам. По крайней мере, уверен, что значительная часть поставщиков, которых он с тех пор выискивал, была косвенно связана с его капиталовложениями. Таким образом, если в походах за покупками с матерью у меня появлялась традиционная и, образно говоря, официальная картина берлинского делового мира, то намеки и указания отца создавали картину незнакомую, если не сказать авантюрную, и престиж ее формировался для меня под воздействием как властного резонанса этих имен за семейным столом, так и того, что фирмы эти, в отличие от других, никогда не появлялись в поле моего зрения. Во главе их, если так можно выразиться, стоял сам аукцион Лепке, где отец не только имел долю, но и время от времени покупал что-нибудь для дома. Не думаю, что в целом ему при этом сопутствовала удача — за исключением, пожалуй, покупки ковров. Незадолго до смерти он говорил мне, что в то время мог определять качество ковровых тканей подушечками пальцев ноги, если его подошвы при этом не были очень толстыми. Но наибольшее впечатление в детстве на меня производили воображаемые удары молотка, которыми отец сопровождал аукционы. Позже, когда он покинул фирму Лепке, этот молоток всегда лежал на его письменном столе. Тогда как я ни разу не слышал стука молотка, был иной звук, неразрывно связанный для меня в детстве с образом власти и величия отца — или вообще человека его профессии. Как в это ни трудно померить, таким звуком было шуршание ножа, когда мать, намазывая по утрам отцу бутерброды, которые он брал на работу, последний раз проводила по хрустящей корке разрезанной булочки чтобы соскрести прилипшие к ней остатки масла. Этот звук, предварявший начало рабочего дня отца, возбуждал меня не меньше звонка, возвещающего начало театрального представления. Вообще же единственным признаком отцовской профессии в нашей квартире был мавр, стоявший почти в натуральную величину в уменьшенной в тридцать раз гондоле, держа в одной руке весло, которое можно было вытащить, а в воздетой вверх другой – позолоченную чашу. Скульптура была из дерева; мавр был черным, а
192
весло и гондола переливались под лаком разными цветами. Но вся композиция была настолько ориентирована на парную скульптуру, что сегодня уже не могу сказать, был ли у нас и в самом деле второй изначальный мавр, как мне представляется, или же он плод моего воображения. Ну и хватит об аукционе Лепке. Помимо него скульптуры — по крайней мере, из бронзы — поставляла еще одна фирма: Гладенбек. Не знаю, был ли ее выбор обусловлен тесными деловыми отношениями. Но они определенно играли роль в приобретении полоскания для рта — перекиси водорода, покупавшейся огромными бутылями в «Медицинских товарах», где отец был членом совета директоров. Более туманно дела обстояли с фирмой Штабернака, которая годами держала монополию на установку мебели в нашей квартире. Тут посредником, возможно, выступало некое акционерное общество строительных подрядчиков во главе с г-ном Альтгетом, который вел бесконечные телефонные переговоры с отцом и чье имя мне запомнилось, поскольку его сын был моим одноклассником — одним из самых бесславных. Помимо разговоров за столом, лишь телефон давал сведения о тайном мире коммерции и поставщиков. Отец часто говорил по телефону. Внешне производя впечатление человека мягкого и обходительного, вероятно, лишь по телефону он обладал манерой и решительностью, соизмеримыми с его подчас значительным состоянием. В разговорах с посредниками эта энергия нередко становилась громогласной, а перебранки с телефонистками воистину символизировали «серьезную сторону жизни», которую олицетворяла его профессиональная деятельность. В моем детстве телефон как раз вошел в обиход. Для меня он был аппаратом, прибитым в одном из углов темной прихожей; разносясь оттуда, его пронзительный трезвон усугублял ужасы нашей берлинской квартиры с ее бесконечными коридорами, соединявшими сумрачную столовую с задними спальнями. А когда школьные друзья звонили в запретные часы между двумя и четырьмя, он превращался в сущую адскую машину. Но не все секретные сделки отца совершались по телефону. С незапамятных времен у него, — как и у многих мужчин, чья супружеская жизнь не всегда безоблачна, — была склонность собственноручно заниматься определенными отраслями домашнего хозяйства. Так, у него имелись связи в провинциях, особенно в окрестностях Гамбурга, куда он часто ездил по делам. Из тех краев нас регулярно снабжали гольштейнским маслом, а по осени — утками. Вино между тем поступало от берлинской фирмы, чьи акции отец также держал: это было Центральное Общество Виноторговли, пытавшееся внедрять новые методы бухучета в торговле вином. Наконец, в родительских совещаниях эти имена переплетались и с такими, и которых традиции тогдашнего буржуазного Берлина сливались с
193
обеих сторон: для нотариального заверения документов обращались к Обернеку, хирургические операции делал Ринне, уроки танца давал Кварич, в качестве домашнего врача консультировал Ренверс — хотя бы потому, что жил в том же доме, — Йозеф Гольдшмидт был нашим банкиром. На меня же особо длительное воздействие имела отчаянная попытка отца привести развлечения семьи в гармонию с коммерческими предприятиями, которые ему удалось учредить для всех ее прочих нужд. Когда где-то в 1910 году один консорциум построил здание «Ледового дворца» на Лютер-штрассе в западной части города (в нем теперь размещается «Scala»), в число крупных пайщиков вошел и отец. Так вот, однажды вечером — не помню, было ли это вдень открытия или позже, — ему пришло в голову взять меня туда. «Ледовый дворец» был, однако, не только первым в Берлине искусственным катком, но еще и популярным ночным клубом. А потому меня гораздо меньше занимало предлагаемое вниманию на арене, нежели явления в баре, который мне из ложи было прекрасно видно. Среди последних была шлюха в белом, плотно облегающем матросском костюме. Хоть я не обменялся с ней ни словом, она на долгие годы определила мои эротические фантазии.
В те ранние годы я познакомился с «городом» только как с театром «покупок», в которых выяснялось, как деньги отца прокладывали дорожку между витринами, приказчиками, зеркалами и взглядами матери, чья муфта лежала на прилавке. Там мы стояли, опозоренные «новым костюмом», с руками, торчащими из рукавов, словно грязные ценники; лишь в кондитерской нам становилось лучше, и мы чувствовали, что сбежали от идолопоклонства, унижавшего нашу мать перед истуканами по имени «Маннгеймер», «Герцог и Израэль», «Герсон», «Адам», «Эсдерс и Мэдлер», «Эмма Бетте», «Буд и Лахманн». Цепь неприступных гор - нет, пещер — из товаров: таков был «город».