pushkin (638886), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Когда читаешь описание современниками быта семьи Пушкиных, невольно возникают ассоциации с бытом литературной богемы. Полнейшая безалаберность, неразбериха, постоянные переезды с одной квартиры на другую, неожиданные сумасбродные решения… М. А. Корф, некоторое время живший по соседству с Пушкиными, вспоминал: «Дом их представлял всегда какой-то хаос: в одной комнате были богатые старинные мебли, в другой пустые стены, даже без стульев; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, ветхие рыдваны с тощими клячами, пышные дамские наряды и вечный недостаток во всем, начиная с денег и до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два-три, то всегда присылали к нам за приборами». Черты быта Пушкиных запечатлены в шуточных стихах Дельвига:
«Друг Пушкин, хочешь ли отведать
Дурного масла, яиц гнилых?
Так приходи со мной обедать
Сегодня у своих родных».
Многое, что было воспринято только просыпавшейся наблюдательностью мальчика, позже, в зрелые годы, вспыхивало в его воспоминаниях, преобразовывалось в художественные образы, оценивалось в свете накопленного в суровых испытаниях большого житейского опыта.
В 1817 году Пушкин вспоминал:
С какою тихою красою
Минуты детства протекли...
(«К Дельвигу»)
И здесь же — элегически: «...были дни мои посвящены покою». Это восхваление детских лет—не более чем отзвук традиционной лирики сентиментализма. Ни в стихах, ни в письмах, ни в воспоминаниях позднейшего времени Пушкин не говорил так о начальных годах своей жизни. Напротив, в программе автобиографии он трижды упоминает о тяжелых переживаниях в эти годы. Перерабатывая стихотворение «К Дельвигу», Пушкин вовсе выбросил идиллические строки о счастливом и покойном детстве. Идиллическим оно не было. «Первые неприятности», «Мои неприятные воспоминания», «Нестерпимое состояние» — настойчиво повторяется в плане описания детства. Каковы причины такого состояния, увидим позже. Пока заметим, что слова о «нестерпимом состоянии» нельзя понимать слишком уж расширительно.
Ранние стихотворные опыты Пушкина не встретили понимания в его семье. Его сосредоточенность в себе воспринималась окружающими как замкнутость и угрюмость, а попытки мальчика отстаивать свою свободу и независимость, протестовать против строгостей родителей и воспитателей — как дерзость и самоуверенность. Не видели, что началось пробуждение необыкновенно яркой, своеобразной личности, ее внутренний мир оказался за семью замками для тех, которым он, казалось бы, должен был быть открытым.
В двенадцать лет Пушкин покинул родительский дом. Оставлял он его без сожаления — перед ним открывалась новая жизнь, которая обещала большую самостоятельность, большие возможности найти ответы на зревшие в его сознании вопросы и искания.
«Меня везут в Петербург. Езуиты» - кратко отмечал Пушкин автобиографии.
Второй период жизни Пушкина в Москве относится к времени после возвращения его из ссылки, то есть с осени 1826 года до весны 1831 года, когда Пушкин окончательно переехал в Петербург.
28 августа 1826 года начальник Главного штаба Дибович записал резолюцию Николая: «Высочайше повелено Пушкина призвать сюда. Для сопровождения его командировать фельдъегеря. Пушкину позволяется ехать свободно под надзором фельдъегеря, не в виде арестанта. Пушкину прибыть прямо ко мне».
В ночь на 4 сентября за ним приехали в Михайловское. Арина Родионовна, испуганная за своего питомца, плачет навзрыд. Жандарм торопит. Пушкин спешно посылает в Тригорское садовника Архипа за своими пистолетами, без них ехать не хочет. Рано утром выезжает в Псков. 8 сентября он в Москве, и, в четыре часа дня, в дорожном костюме, усталый, прибывает в Чудов дворец и предстает перед императором.
Не зная о подлинных намерениях царя, Пушкин готов был, как писал в своих письмах друзьям, с ним «условливаться» (будто Николай I был человеком, словам которого можно было верить!). Новый царь, всего лишь две недели тому назад официально коронованный, был только на три года старше Пушкина. Все, кто видел когда-либо Николая, утверждали, что он всегда позировал, выражение его лица могло быть свирепым, торжественным, любезным, сочувственным, но никогда не отражало истинных его чувств и мыслей. На допросах декабристов, стремясь вырвать нужные признания, он соответственно моменту менял маски. В одних случаях грозил сгноить в Крепости, заковать в кандалы, уморить голодом, применял и другие приемы деморализации, подавления воли арестованных. Иногда же он прикидывался другом народа, реформатором, даже плакал, уверяя, что сам готов выполнить программу, за которую боролось тайное общество. При этом он оказался таким искусным актером, что даже столь убежденный декабрист, как Каховский услышав уверения царя, что он хочет быть «отцом отечества», поддался обману и писал ему из крепости: «Добрый государь, я видел слезы сострадания на глазах Ваших». В некоторых случаях Николай действовал «лаской». Так, декабриста Гангеблова он «отечески» журил: «Что вы, батюшка, наделали...» На иных он пытался воздействовать «заботой» о семьях и т. д. Только утонченным лицемерием царя можно объяснить, что некоторые декабристы, находясь в крепости, писали ему письма, в которых всерьез давали советы, какими путями нужно и можно реформировать Россию.
Николай Павлович был высок ростом, строен и смолоду красив. Отличная выправка гвардейского офицера позволяла ему держаться величественно и скрывать страх и неуверенность в себе, которые терзали его в первые годы царствования, пока лесть и бесконтрольность не вселили в него столь же неограниченную самоуверенность. Он получил весьма посредственное образование и обладал ограниченным кругозором фрунтового командира. Идея неограниченного деспотизма и божественного происхождения власти — жалкая и архаическая идеология крошечных немецких дворов — крепко держалась в голове его матери Марии Федоровны, которая сумела внушить ее младшим сыновьям — Николаю и Михаилу. Помноженная на мощь дворянского бюрократического государства и огромные материальные возможности России, эта идея дала самые мрачные плоды. Николай был убежден в том, что от подвластной ему страны он вправе требовать безоговорочного исполнения любых приказов. Не только любое проявление собственного мнения, вольной мысли, но и простое нарушение симметрии, идеалов казарменной красоты казалось ему невыносимым и оскорбительным. В сентябре 1827 года — через год после свидания с Пушкиным— Николай I встретил в Петербурге на Невском мальчика -гимназиста в расстегнутом мундире. Дело это, стоившее не более чем замечания гувернера, стало предметом расследования как событие государственной важности. По приказу императора военный генерал-губернатор столицы Голенищев-Кутузов (тот самый, который распоряжался казнью декабристов) разыскал «виновного» и доносил: «Неопрятность и безобразный вид его, по личному моему осмотру, происходит от несчастного физического его сложения, у него на груди и на спине горбы, а сюртук так узок, что он застегнуть его не может». Военный генерал-губернатор Петербурга, генерал-адъютант лично осматривал больного мальчика, чтобы убедиться, что в его «безобразном виде» не кроется никакой крамолы! И император, прочтя это, не испытал стыда, а начертал резолюцию, предписывающую отослать задержанного к министру народного просвещения, последнему же последовал выговор: отчего «одели в платье, которого носить не может».
Этот, сам по себе ничтожный эпизод исключительно ярко рисует Николая I, о котором Бенкендорф писал: «Развлечение государя со своими войсками, по собственному его сознанию, — единственное и истинное для него наслаждение».
Однако мы не поймем отношений Пушкина с Николаем Павловичем, если будем смотреть на последнего, забывая, что в 1826 году многие отрицательные черты его характера еще были скрыты, и закрывая глаза на ряд привлекательных черт нового царя. Александр I был лукав и лицемерен, словам его не верили даже в близком кругу. Николай I, сознательно подчеркивая выгодный для себя контраст, разыгрывал прямодушного солдата, рыцаря своего слова, джентльмена. Он демонстративно устранил Аракчеева, вызвав вздох облегчения всей России. Административному бессилию последнего десятилетия царствования Александра он противопоставил бурную и энергичную деятельность. В разговоре с Пушкиным Николай, несомненно, принял маску реформатора. Начав царствование в обстановке мятежа, Николай понимал необходимость реформ. Мысли о крестьянской реформе весьма серьезно его занимали, к ним он возвращался и в дальнейшем.
О характере и содержании этого разговора Пушкина с Николаем существует немало рассказов современников, отличающихся различными вариантами, в которых отразились в той или иной мере позиции самих рассказчиков. Сопоставляя эти рассказы и отсеивая в них сомнительное, можно более или менее точно установить следующие факты: разговор царя с Пушкиным длился не менее часа; царь заявил поэту, что освобождает его от ссылки в виде особой «милости» берет на себя обязанности цензора его произведений. При этом Николай спросил у Пушкина: «Что вы делали бы, если бы четырнадцатого декабря были в Петербурге?» Пушкин не отрекся от дружеских связей с декабристами, напротив, он, видимо, умолчал относительно своих глубоких сомнений в декабристской тактике и решительно подчеркнул единомыслие; и дал ответ: «Стал бы в ряды мятежников». К этому следует прибавить, что, не будучи умен, Николай I обладал способностью быть по желанию величествен или милостивым, казаться искренним и обаятельным. Можно предполагать, что какие-то туманные заверения о прощении «братьев, друзей, товарищей» Пушкин получил. Именно со времени этой первой встречи с царем начинается для Пушкина та роль заступника за декабристов, которую он подчеркнул как важнейшее из дел жизни:
И милость к падшим призывал.
Николай и после этого ответа не снял маску реформатора и благодетеля, а говорил, как и на допросах некоторых декабристов, о своих преобразовательных планах.Император, несмотря на торжественность коронационных празднеств, ясно понимал непрочность своего положения. Напуганный широкой картиной всеобщего недовольства, которую вскрыло следствие над декабристами, он чувствовал необходимость эффектного жеста, который примирил бы с ним общественность. Прощение Пушкина открывало такую возможность, и Николай решил ее использовать. Он умело разыграл сцену прощения, обещая Пушкину свободу от обычной цензуры, которая заменялась личной цензурой царя. Пушкин был возвращен из ссылки и получил право самому выбирать место своего пребывания. Подлинная цена этих «милостей» открылась перед Пушкиным позже. Обращаться к царю по поводу каждого стихотворения было, конечно, невозможно, и фактически лицом, от которого отныне зависела судьба пушкинского творчества и его личная судьба, сделался полновластный начальник III отделения канцелярии его величества Александр Христофорович.
Сын эстлянского гражданского губернатора, Бенкендорф, конечно, не мог бы рассчитывать на столь блестящую карьеру, если бы его мать не была близкой подругой императрицы Марии Федоровны. С детства связанный с павловским двором (пятнадцати лет его назначили флигель-адъютантом к императору Павлу) и безгранично преданный царствующей фамилии (известно любимое изречение Николая I: «Русские дворяне служат государству, немецкие — нам»), он ни в чем, однако, не походил на Аракчеева, игравшего при Александре I роль, сходную с той, которая выпала ему при Николае, и также прошедшего школу павловской службы. В отличие от Аракчеева Бенкендорф был не лишен образования. Аракчеев был неопрятен в одежде, подчеркнуто груб, кичился своей малограмотностью - Бенкендорф держался как светский человек, корректный в обращении. Не походя на трусливого Аракчеева, уклонявшегося от любого участия в военных действиях, Бенкендорф имел богатое боевое прошлое: он участвовал в ряде кампаний с 1803 по 1814 год и проявил себя как деятельный и храбрый генерал, однако подлинным призванием его стала не война, а политический сыск.
Наполеоновская Франция обладала самой развитой в Европе политической полицией, созданной Фуше. По сравнению с ней приемы политической полиции в России были грубыми и дилетантскими. При Александре I даже не существовало для нее единого организационного центра: министр полиции, начальник штаба гвардейского корпуса, петербургский и московский генерал-губернаторы имели каждый свою, — как правило, мало эффективную — систему политического контроля и шпионажа. Зато находились охотники в частном порядке на свой страх и риск организовывать политический надзор. Так, начальник южных (одесских) военных поселений генерал Витт в 1826 году прислал в Михайловское своего агента Бошняка, который под видом ученого-ботаника собирал шпионские данные о Пушкине, располагая полномочиями в случае нужды арестовать поэта. Но дальше всех пошел Бенкендорф. В 1821 году он проник с помощью своего агента Грибовского, члена Коренной управы Союза Благоденствия, в самый центр декабристского движения и представил соответствующую информацию Александру I. Однако в полной мере активность Бенкендорф смог проявить лишь в царствование Николая I. Он явился одним из ведущих деятелей Следственного комитета по делам декабристов, а затем был назначен шефом корпуса жандармов и начальником специально учрежденного Николаем Третьего отделения канцелярии его императорского величества. Это учреждение имело целью охватить всю Россию сетью тайного надзора. Бенкендорф не лишен был своеобразной честности: он не измышлял ложных обвинений, не преследовал личных врагов, в делах, прошедших через его руки, мы встречаем порой брезгливые заметки о лицах, делающих из корыстных видов ложные доносы. Однако он искренне считал литературу легкомысленным и вредоносным занятием, всякое проявление свободной мысли — подлежащим искоренению опасным мятежом. Люди его интересовали как объекты наблюдения или потенциальные агенты сыска. Таков был человек, «отеческим заботам» которого Николай 1 вверил судьбу Пушкина. Пушкин Бенкендорфа явно раздражал, и он много сделал для того, чтобы отягчить участь поэта в последние десять лет его жизни. Но восходящее к Жуковскому противопоставление царской милости преследованиям Бенкендорфа следует воспринимать критически: положение определял Николай I, Бенкендорф был, прежде всего, исполнителем монарших предписаний и истолкователем воли царя.
Выйдя из царского кабинета в кремлевском дворце, Пушкин не мог предполагать, как тяжело и унизительно сложатся в дальнейшем его отношения с властью,— он верил, что ему довелось видеть великие исторические преобразования в момент их зарождения и что он сможет повлиять на их будущий ход. Он был настроен оптимистически. В написанных через три месяца «Стансах» («В надежде славы и добра...») Пушкин, вероятнее всего, повторил кое-что из того, что Николай говорил ему о своих намерениях. В стихотворении преобразовательная деятельность Петра Первого ставилась в пример Николаю (ведь и А. Бестужев, обманутый царем, писал из крепости: «Я уверен, что небо даровало в Вас другого Петра Великого...»). Намеки, правда, слабые, на возможность преобразований содержались и в царском манифесте от 13 июля 1826 года. Там была заявлена готовность выслушивать всякого рода предложения и объявлялось, что в целях «постепенного усовершенствования» «всякое скромное желание к лучшему, всякая мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности, достигая к нам Путем законным, для всех отверстым, всегда будут приняты... с благоволением». Немалую роль в возникновении надежд на реформаторские устремления Николая I сыграли и такие тактические шаги, которыми он ознаменовал свое вступление на престол, как отставка Аракчеева и учреждение секретного комитета для подготовки некоторых важных преобразований в области государственного управления, политики и просвещения.















