2448-1 (593929), страница 4
Текст из файла (страница 4)
У нее подняты брови трагическими запятыми и полуопущены глаза.
Кавалеру, провожающему ее с бала и ведущему томную беседу об эстетической эротике с точки зрения эротического эстета, она вдруг говорит, вздрагивая всеми перьями на шляпе:
– Едем в церковь, дорогой мой, едем в церковь, скорее, скорее, скорее! Я хочу молиться и рыдать, пока еще не взошла заря.
Церковь ночью заперта.
Любезный кавалер предлагает рыдать прямо на паперти, но "она" уже угасла. Она знает, что она проклята, что спасенья нет, и покорно склоняет голову, уткнув нос в меховой шарф.
– К чему?" (Тэффи. Н.А. Ностальгия. Рассказы. Воспоминания. Л. 1989. С. 117).
В то же время, несмотря на шаржированность образа, порывы раскаяния "демонической женщины" – не только тонкое кокетство. Современницы Ахматовой, будучи воспитаны, как правило, все-таки в православной традиции, даже и подхваченные вихрем новейших веяний моды, в душе сохраняли искорку веры и представление о том, что такое грех – у многих впоследствии, в годы испытаний, в России или в эмиграции, эта теплившаяся вера разгорелась ярким пламенем.
Да, я любила вас, те сборища ночные, -
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки,
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий. ("Три стихотворения")
– эти стихи Ахматовой, написанные несколько позже, в 1917 г., обычно приводятся как ее воспоминание о недавнем прошлом "Бродячей собаки". Но в единый цикл с ними входят еще два стихотворения, полные размышлений о природе греха:
Соблазна не было. Соблазн в тиши живет,
Он постника томит, святителя гнетет
И в полночь майскую над молодой черницей
Кричит истомно раненой орлицей.
А сим распутникам, сим грешницам любезным
Неведомо объятье рук железных. ("Три стихотворения")
Атрибуты православного быта постоянно окружают героиню Ахматовой. Иногда это кажется даже кощунством, хотя сознательного кощунства Ахматова никогда себе не позволяла. Скорее, подспудно ощущаемые в душе уколы совести, материализуясь, принимают у нее вид протертого коврика пред иконой, аналоя, Библии, четок.
На шее мелких четок ряд.
В широкой муфте руки прячу.
Глаза рассеянно глядят
И больше никогда не плачут.
И кажется лицо бледней
От лиловеющего шелка,
Почти доходит до бровей
Моя незавитая челка…
Ну какая же это отшельница? Что же за монахиня молится перед зеркалом? И четки на шее монахини носят разве что на грязных послушаниях, когда заняты руки. Но есть у Ахматовой и другие стихи, относительно которых нельзя не согласиться с мнением друга, поклонника и одного из самых проницательных ее критиков, Н.В. Недоброво: "Можно ли сомневаться в безусловной подлинности религиозного опыта, создавшего стихотворение "Исповедь"" (Недоброво Н.В. Анна Ахматова. – Анна Ахматова . Pro et contra. Т. 1. СПб. 2001):
Умолк простивший мне грехи.
Лиловый сумрак гасит свечи,
И темная епитрахиль
Накрыла голову и плечи.
Не тот ли голос: "Дева, встань…"
Удары сердца чаще, чаще.
Прикосновение сквозь ткань
Руки, рассеянно крестящей.
Полного перерождения не происходит: грех все-таки сильнее ее. Но кому же из людей, живущих церковной жизнью, незнакома такая ситуация? "Кто сам без греха, первый брось в нее камень". Так что не надо осуждать эту "любезную грешницу" – она и так постоянно помнит, что за непобежденный грех придется отвечать. Отсюда, очевидно, и ее печаль, полная тревожных ожиданий. Ожидания в скором будущем сбудутся – и с высоты будущего "печаль" будет вспоминаться ей как веселье.
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случилось с жизнью твоей.
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука. А сколько там
Неповинных жизней кончается...
"Книга женской души"
Успешность литературного дебюта Ахматовой удивляла и даже немного смущала ее саму. Родственница Гумилевых, проводившая с ними в Слепневе лето 1912 г., вспоминала: "По утрам мимо дома обычно ехала почта, Николай Степанович бегал ее встречать, колокольчик был слышен издали. К ним в то лето приходило много журналов, и они с Анной Андреевной сразу бросались их просматривать. Помню, однажды я завтракала не во флигеле у родителей, а в большом доме. Николай Гумилев и Анна Ахматова опаздывали. Когда они вошли, Анна Ивановна спросила: "Ну, Коля, что пишут?" Николай торжествующе ответил: "Бранят!" – " А ты, Аня?". Опустив глаза, тихо и как-то смущенно Ахматова ответила: "Хвалят"" (Чернова Е.Б. Воспоминания об Анне Ахматовой. – ВА. С. 45).
…И вот я, лунатически ступая,
Вступила в жизнь и испугала жизнь:
Она передо мною стлалась лугом,
Где некогда гуляла Прозерпина,
Передо мной, безродной, неумелой,
Открылись неожиданные двери,
И выходили люди, и кричали:
"Она пришла, она пришла сама!"
А я на них глядела с изумленьем
И думала: "Они с ума сошли!"
И чем сильней они меня хвалили,
Чем мной сильнее люди восхищались,
Тем мне страшнее было в мире жить
И тем сильней хотелось пробудиться,
И знала я, что заплачу сторицей
В тюрьме, в могиле, в сумасшедшем доме,
Везде. Где просыпаться надлежит
Таким, как я, – но длилась пытка счастьем.
(Северные элегии. Дополнения. (5) О десятых годах).
Творчество Ахматовой принято делить всего на два периода – ранний (1910 – 1930-е гг.) и поздний (1940 – 1960-е). Непроходимой границы между ними нет, а водоразделом служит вынужденная "пауза": после выхода в свет в 1922 г. ее сборника "Anno Domini MCMXXI" Ахматову не печатали вплоть до конца 30-х гг. Разница между "ранней" и "поздней" Ахматовой видна как на содержательном уровне (ранняя Ахматова – камерный поэт, поздняя испытывает все большее тяготение к общественно-исторической тематике), так и на стилистическом: "для первого характерна предметность, слово не перестроенное метафорой, но резко преображенное контекстом в поздних стихах Ахматовой господствуют переносные значения, слово в них становится подчеркнуто символическим" (Гинзбург Л. Несколько страниц воспоминаний. – ВА. С. 128). Но разумеется, эти изменения не уничтожили цельности ее стиля. Гинзбург вспоминала также – со слов Ахматовой, как, когда в конце 30-х гг. та подписывала договор с издательством на "Плохо избранные стихотворения" (как она сама называла то, что ей разрешили напечатать), "в издательстве ей, между прочим, сказали: "Поразительно. Здесь есть стихи девятьсот девятого года и двадцать восьмого – вы за это время совсем не изменились". Она ответила: "Если бы я не изменилась с девятьсот девятого года, вы не только не заключили бы со мной договор, но не слыхали бы моей фамилии"" (Там же. С. 138).
"Поздняя" Ахматова нередко пишет о "ранней" (Самый яркий пример – "Поэма без героя") и как будто даже соперничает с ней. Ее парадоксальное двустишие:
Молитесь на ночь, чтобы вам
Вдруг не проснуться знаменитым, –
едва ли можно расценивать как кокетство. Не случайно и ее преклонение перед Иннокентием Анненским, поэзию которого она оценивала очень высоко.
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
И славы ждал, и славы не дождался,
Кто был предвестьем, предзнаменованьем,
Всех пожалел, во всех вдохнул томленье –
И задохнулся… ("Учитель")
Анненского нельзя назвать неудачником. Безвестность была во многом его сознательным выбором: старший брат, имевший на него большое влияние, в свое время дал ему совет до тридцати лет вообще не печататься. И в самом деле, по-человечески печальная судьба "учителя" оказалась благотворной для его наследия: он был сразу воспринят в высших своих достижениях. Ранняя же слава писателя, как правило, коварна: впечатление от первых, возможно, еще несовершенных, творений заслоняет в сознании читателей его последующий рост, а если писатель опережает свое время, то пропасть непонимания между ним и читательской аудиторией становится еще более разительной. Так случилось и с Ахматовой. До сих пор ее имя в значительной степени ассоциируется с ее ранними стихами. Если попросить кого-то вспомнить самые известные ее произведения, скорее всего это будут "Сероглазый король", или "Песня последней встречи" со строками: "…Я на правую руку надела // Перчатку с левой руки" и т. п. Эти стихи – из первого ее сборника "Вечер" (1912 г.), о котором сама поэтесса вспоминала с раздражением. "Эти бедные стихи пустейшей девочки почему-то перепечатываются тринадцатый раз (если я видела все контрафакционные издания). Появились они и на некоторых иностранных языках. Сама девочка (насколько я помню) не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, "чтобы не расстраиваться". От огорчения, что "Вечер" появился, она даже уехала в Италию (1912 год, весна), а сидя в трамвае, думала, глядя на соседей: "Какие они счастливые – у них не выходит книжка" (Pro domo sua, 176).
Конечно, Ахматова гиперкритична к своему раннему творчеству. Ее первые стихи уже обладали высокими художественными достоинствами, среди них уже встречались настоящие шедевры – потому их и приняли с восторгом. Но все же то исключительное место, которое Ахматова почти сразу заняла в поэзии, досталось ей отчасти потому, что ее первые стихи отвечали требованиям эпохи. Вскоре утвердилось мнение, что Ахматова – первая русская поэтесса – не только по значению, но даже и по факту выступления в литературе. "Единственная достойная предшественница ее, Зинаида Гиппиус, с первых же строчек всячески старалась вытравить из своей поэзии всякую "женскость", глядя на нее, как на досадную случайность, – и если писала стихи от первого лица "я", то неизменно с мужским окончанием в глаголах" (Адамович Г. Критическая проза. М., 1996. С. 209). Это мнение нельзя признать справедливым. Как сказал некогда Цицерон, "Nihil est simul et inventum, et perfectum, nec dubitari debet, quin fuerint ante Homerum poetae" То же можно сказать и о "женской поэзии" в русской литературе. Творчество Ахматовой – не начало, а итог ее развития, и пренебрежительно отрицать значение Каролины Павловой, Юлии Жадовской, Мирры Лохвицкой могли только люди поколения Ахматовой, (к их числу принадлежали и Адамович, и Чуковский, и Недоброво, и многие другие ее критики, до небес возвысившие ее раннее творчество), бунтовавшие против старых авторитетов, но с большой оглядкой на авторитет самоуверенной и язвительной Гиппиус.
Если рассматривать камерную лирику ранней Ахматовой как "книгу женской души" это, может быть, лестно для той "девочки", какой Анна Горенко-Гумилева была в 1910-е гг., но довольно нелицеприятно и для зрелой Ахматовой, и, прежде всего, для самой "женской души". Поэтессы XIX века, может быть, не достигали такого формального совершенства, но их "женское сердце" неизмеримо выше и чище, чем у более знаменитых последовательниц. Впрочем, и Цветаева, которую в те годы еще не называли гениальной и нередко упрекали в отсутствии вкуса, пожалуй, более "женщина" в своем творчестве, чем Ахматова. Ахматова была во многом нетипичной женщиной в жизни и ее "нетипичные" свойства отразились в ее стихах. Ее раннюю лирику называли поэзией "несчастной любви" (или несчастной любви как способа проникновения в личность человека). Между тем, это поэзия не столько несчастной любви, сколько неспособности к нормальной женской любви – любви к мужчине и любви к ребенку, преданной и жертвенной, забывающей себя. "Женская душа" Ахматовой – это всего лишь часть женской души, прохладная, эгоистичная и рационалистичная, постоянно любующаяся собой и подчеркивающая свою самость. К несчастью, именно эта "душа" стала идеалом XX века, и именно поэтому "женская лирика" Ахматовой вызвала столько подражаний, нередко неуклюжих, саму ее сильно раздражавших.
Могла ли Биче, словно Дант, творить,
Или Лаура жар любви восславить?
Я научила женщин говорить,
Но Боже, как их замолчать заставить?
"Подахматовки", писавшие: "Я туфлю с левой ноги // На правую ногу надела" – это, конечно, пародийный, и едва ли бывший в действительности вариант. Но тип женщины XX века, равнодушной жены, меняющей увлечения, как перчатки, и "дурной матери", сложившийся в той среде, к которой принадлежала Ахматова – это совсем не смешная, а очень грустная реальность нового времени. Ахматовой нужно отдать должное: она осуждала эти свойства в самой себе.
"Доля матери – светлая пытка,
Я достойна ее не была" ("Где, высокая, твой цыганенок…") –
Это слова лирической героини, ребенок которой умер, но нет сомнения, что Ахматова говорит это и о себе: беспокойство о сыне, отданном в чужие руки, в стихах сгущается в мысль о его гибели. "Апологеты" Ахматовой пытались возвысить ее и в этом: дескать, сына у нее отняли против ее воли. Свекровь сказала ей: "Ты, Анечка, молодая, красивая, – куда тебе ребенка?" Гумилев тоже был за то, чтобы отдать Леву бабушке и Ахматова не сумела настоять. Но совместить роль матери маленького ребенка с ролью председательницы поэтических оргий получалось только в стихах Блока. Так что скорее права Аманда Хейт: "Сознавая свою неспособность быть хорошей матерью, Ахматова предоставила воспитание сына своей свекрови, не слишком жаловавшей невестку; так она "потеряла" сына. (Хейт А. Поэтическое странствие. С. 46).