74135 (589343), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Пожалуй, одним из первых Довлатов провел идею катастрофизма через идею агрессивной и подчеркнуто равнодушной, статичной природы, которой нет никакого дела до мучающегося на ее лоне человека.
Помимо права на ошибку, Довлатов даровал своему герою право на чудо. Какой же русский не верит в чудо: “прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете” (слова детской песни), или: “пройдет не более года — и у каждого честного телеграфиста будет свой стул, своя ручка, и по праздникам в супе своя курица” [36, 205], или Великий Инквизитор Достоевского был прав, сказав, что люди не любят свободу и боятся ее, а ищут какую-то опору в жизни, в виде хлеба, авторитета и чуда. Дидро писал о том, что чудеса появляются там, где их ждут. Не следует совмещать веру довлатовского героя в чудо с верой в Бога, хотя Бог — милый, чудаковатый старик, который “заботится только о младенцах, пьяницах и американцах” [32, 275], т. е. обо всех героях Довлатова, подходящих под эти категории. Атеизм доказал, что Бог “рукотворен”.
Еще одно право героя — это право на ложь. “Тут мне хочется вспомнить один случай. Один алкаш рассказал одну историю: “Был я, понимаете, на кабельных работах. Натурально, каждый вечер поддача. Белое, красное, одеколон… Рано утром встаю — колотун меня бьет. И похмелиться нечем. Еле иду… Вдруг навстречу — мужик. С тебя ростом, но шире в плечах. Останавливает меня и говорит: — Худо тебе? — Худо, — отвечаю. На, — говорит, — червонец. Похмелися. И запомни — я академик Сахаров…” [51, 27].
Ложь как выдумка, как средство против гигантской лжи, как ниточка к чуду, как творчество: сказка убогого забулдыги о благородном волшебнике. “Ведь именно так создается фольклор. Это уже больше, чем анекдот — это трансформация мечты о справедливости. Бескорыстное вранье — это не ложь, это поэзия” [27, I, 184]. Право на ложь смешивается с правом на анекдот. После 1917 года исторический взрыв смешал все жизненные карты и вложил неожиданные слова в уста самых для этого неподходящих людей. В анекдоте застыла та самая трансформированная справедливость. Из нас пытались вытравить историческую память, она же, свойственная по жанровой природе анекдоту, вселилась в него. Там, где оставляют место для идеальной истории, обычно пишется ее параллель. Анекдот появляется на почве плохо выраженных временных границ. Сюжет приобретает авантюрное ускорение в неизвестность, и наступает пора “малой формы”. Формы, которая могла создавать условия для реализации вышеперечисленных прав, прав, “охраняемых” Стражем вечной любви к герою.
§ 4. Нереализованное право свободы
Смирившись с грандиозным языческим злом в нашу постхристианскую эпоху, мы на уровне своего повседневного бытия, бытьишка, сами того не сознавая, не можем ничего кроме зла и выбирать… А кто-то внутри нас плачет и не согласен…
А. Кучаев “Записки Синей Бороды” [47, 22].
“Добро и зло — два брата и друзья // Им общий путь, их жребий одинаков”, — писал в конце прошлого столетия Валерий Брюсов. Мы, жители ХХ века, можем предложить качественно новый и противоположный поэтическому выводу Брюсова путь решения этой проблемы.
Неравноценность возможностей Добра и Зла проявляется, прежде всего, в отношении этих понятий к пространству и времени. Известно, что Зло многограннее и разностороннее Добра, оно более гибкое по своей природе и к нему легче приспособиться. Отсутствие запретов, заповедей, ориентиров позволяет двигаться в любом направлении. Зло простирается во все стороны и не ограничивается пространством. Но, неограниченное пространством, Зло ограничено временем. Это явление историчное, время зла — это время грешного человека. Тот короткий промежуток бытия, когда Зла не было, а человек уже существовал, доказывает только то, что мир может существовать без Зла и цель мира — избавиться от этого Зла, Зло должно исчезнуть с концом истории, Добро — существовать вечно. Но несмотря на эти цели Зло еще могущественно и сильно, оно включает в себя Добро в чистом виде, причем Добро не растворено в Зле, а спрятано в нем, как в лучшем убежище, поэтому Зло не может уничтожить Добро, не уничтожив самое себя. Человечество эмоционально и психологически пытается защитить себя от Зла: литература и искусство зачастую берут на себя оградительные функции.
Обычно в возрасте от трех до шести лет дети задают вопросы: “Каких людей на свете больше, хороших или плохих?”, “Что сильнее добро или зло?”. И эта заинтересованность закономерна, поскольку с первых дней жизни человек ищет ориентиры для того, чтобы строить мир в своей душе и одновременно встраивает себя в этот мир. От того, какой ориентир будет дан, зависит вся дальнейшая жизнь. Если зло на протяжении долгих лет проявляется в большинстве, человек испытывает соблазн примкнуть к нему, а, примкнув, не имеет сил оторваться.
“Человек родится быть свободным — а везде в цепях!” — с горечью воскликнул Жан-Жак Руссо. “Рыбы родятся, чтобы летать, — и вечно плавают!” — менее, чем через сто лет продолжил Герцен, попутно обронив многозначительную фразу: “Человек родится свободным”. Значит, “человек родится зверем?”
Если учесть, что вторая половина ХХ века определилась властью зла, то человек вследствие этого стал терять человеческое. Философы виной этому ставят разум, который должен был выступать в роли посредника между духом и телом, но превзошел свои полномочия и стал “командовать парадом”. Разум взял в свои руки непосильную для него ношу: делать выбор. Свобода выбора, как известно, может облегчить человеческую участь, но может наоборот усугубить не только личную карму, но и национальную, общечеловеческую. О том, что разум не справился, свидетельствует распространение в мире безграничного зла и разгул темных сил. Сотворенными человеками, мы стали обретать “звериные” черты. Если в конце XIX – середине ХХ столетия ученые были захвачены поисками сходства человека с приматами, дельфинами, пчелами и другими животными, то во второй половине ХХ века они сосредоточились на поиске уникального, “слишком человеческого”. Гуманисты, желая реабилитировать человека, закрывали рот тем, кто начинал разглядывать в человеке зверя. Преследовались зооморфные образы Ф. Кафки: шакалы (“Шакалы и арабы”), собака-философ (“Исследование одной собаки”), лошадь (“Сельский врач”), человек-насекомое (“Превращение”). То, что животные могут стать людьми — это куда ни шло, но то, что люди могут превратиться в животных, повергло гуманистов в состояние негодования. На вопрос: “Зол человек или добр?” многоголосие голосов откликалось: “Конечно же, добр, хорош, а вот обстоятельства плохи”. Голоса вливались в поток охранительных речей, усиливая собственный гул оправдательным “глаголом” древних: Сократа, Платона, Ницше. “Человек поступает всегда хорошо… Всякая мораль допускает намеренное нанесение вреда при необходимой самообороне, т.е. когда дело идет о самосохранении” [57, 83].
Не зашедшее ли это далеко самосохранение? Опираясь на Ветхий Завет, философы оправдывают человека: начиная с Августина, который обособил Адама, указав на то, что это его личный грех, и человечества он не касается, заканчивая концепцией Льва Шестова. Оригинальная интерпретация событий, имевших место в райском саду, весьма далека от традиционных христианских толкований первородного греха. Шестов спрашивает, почему мы принимаем слова змея за истину. “И сказал змей жене: нет, не умрете. Но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их (плоды), откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло” (Книга Бытия 2, 17). Шестов пишет, что Адам до грехопадения был свободен и в тот момент, когда попал под власть знания, он утратил драгоценный дар Бога — свободу. “Ибо свобода не в возможности выбора между добром и злом, как мы обречены теперь думать. Свобода есть сила и власть не допускать зло в мир” [81, 147]. Раньше человеку не из чего было выбирать, потому что в раю не было зла. Человек не стал свободным, отведав плодов, поскольку свобода выбирать между добром и злом, которую он обрел через вкушение, стала его единственной свободой. Другие свободы отошли от него, так как он избрал жизнь, основанную на знании (ratio), а не на вере.
Как бы то ни было, большинство философов ставят виновником человеческих неудач — разум. Б.П. Вышеславцев указывает на два вида свободы: отрицательную и положительную и связанные с ними явления духовного противоборства. Бог хочет, чтобы человек был его рабом, и Бог не хочет, чтобы человек был его рабом. Эти два положения взаимно уничтожают друг друга и тем самым доказывают, что свобода — это дело весьма тонкое и обращаться с ней нужно осторожно.
Теория, выдвинутая этикой гуманизма, о том, что человек в состоянии познать, что такое добро, и действовать с помощью разума, так и не смогла стереть “печать зла” с чела человека. Еще Фрейд доказывал Конец Века, как вину вырождающегося человека, его изначальной деструктивностью. После первой мировой войны он был так поражён силой необузданной разрушительности, что пересмотрел свою теорию, согласно которой существует два вида инстинктов — секс и самосохранение. Он добавил и деструктивность, как силу, вобравшую в себя стремление к жизни, но желание смерти.
Доказывая “человеческое, слишком человеческое”, гуманистическая концепция выделила факторы, которые отличают человека от животного: умение смеяться, совершать беспричинные поступки, пить спиртные напитки, поступать наперекор собственной выгоде и возможность убить себя.
Литература второй половины XX века взяла на вооружение эти признаки, чтобы доказать, что её главный герой, прежде всего, человек. Герои пьют, поступают наперекор собственной выгоде, кончают жизнь самоубийством, т.е. реализуют себя как люди. При звереющем человеке строились всевозможные баррикады и ограждения. Если раньше литература стремилась только обратить внимание на зло, обезобразившее лик божественного творения: она акцентировала внимание на различие между озлобленными людьми и одухотворенными животными (волки Айтматова наделялись духом и им давались имена, когда нелюди довольствовались только кличками; коровы и лошади взирали с полотен Шагала человеческими глазами), теперь литература дает шанс герою выбирать собственное направление.
Сергей Довлатов встал на защиту человека. Он объяснял людское озверение злом внешних обстоятельств и случайностью, которая в сейчас и в сием месте настигла “бедолагу”. Он говорит, что есть предрасположенность к добру и злу, и только “ненормальные ситуации” способны сдвинуть шкалу в том или ином направлении. Люди выказывают равную возможность оказаться на том или ином конце обстоятельств. Человек человеку — не друг, но и не враг, он — “tabula rasa” (“чистая доска”), на которой случайность поставит свой отпечаток. “Может быть, дело в том, что зло произвольно. Что его определяют место и время. А если говорить шире — общие тенденции исторического момента. Зло определяется конъюнктурой, спросом, функцией его носителя. Кроме того, фактором случайности. Неудачным стечением обстоятельств… Одни и те же люди выказывают равную способность к злодеянию и добродетели” [27, II, 87]. Т. о. получается, что у человека нет измерений. Конкретного человека нельзя зачислить ни в “добрые”, ни в “злые”, ни в “плохие”, ни в “хорошие”. Сегодня — злой, завтра — добрый. Герой Довлатова иррационален и в этой иррациональности заключена его свобода. Отсюда “2 + 2 = 5”, есть стремление освободиться от всех рамок и ограничений.
Герой Довлатова ставит перед собой вопрос: “Как быть свободным в условиях несвободного мира? Как добыть свободу духа, свободу тела, свободу слова?”
Несмотря на то, что автор выбирает своих героев из аутсайдеров и маргиналов, из слоев настолько низких, что, кажется, здесь свобода сама по себе более чем естественна, мысль о свободе живет в них. Она, конечно, несколько аллегорична, ведь сложно из “отхожего места” сразу же перенести свой дух к “центру мироздания”. Герои “Зоны” хотят выбраться из смрадных задворок казарменного мира. Хотят в равной степени и заключенные и охрана. Вера в свободу у этих людей непоколебима, поскольку они живут в стране, которая построена на вере в точные хронологические расчеты: через четыре, пять – шесть месяцев здесь будет город-сад.
Караульные вышки, щелястые нужники, тюремные камеры с тропами параш, запах хлорки, смешанный с аммиаком – вот опознавательный аромат мест, где думают о свободе.
Вырваться из воздуха, пропитанного испарениями “дна”, мечтают не только герои “Зоны”, но и герои повести Л. Габышева “Одлен, или Воздух свободы”. Свобода для них — это самое ценное, неслучайно на зоне клянутся: “Век свободы не видать”. Запах смрадных казематов детской исправительной колонии не сумел “забить” запахи воздуха воли и главный герой — Глаз — живет мечтой выбраться на волю. Но, попадая в верхний уровень бытия, “отравляется” чистым глотком воздуха свободы. Так и герой Довлатова, заключенный Чичеванов, досиживающий последние сутки длительных двадцати лет, бежит из колонии и напивается. За побег он получает еще четыре года. Чичеванов дико боялся свободы, потому и задохнулся. Привыкнув к безвоздушному пространству, герой отравляется чистым глотком воздуха. Подобная история происходит и с братом Борисом, который на воле заболевал. Герои тянуться к свободе, желают получить ее, но не знают, что с ней делать: