Rubina-Bolno_kogda_smeus (522877), страница 8
Текст из файла (страница 8)
– НАБОКОВ ПИСАЛ ОБ ОДНОМ ИЗ СВОИХ ПЕРСОНАЖЕЙ: «ЧЕЛОВЕК СО СЛИШКОМ ДОБРЫМИ ГЛАЗАМИ, ЧТОБЫ БЫТЬ КРУПНЫМ ПИСАТЕЛЕМ». ВАШИ НАХОДКИ ТИПА «ЛЕВАНТИЙСКИЙ ПИЩЕВАРИТЕЛЬНЫЙ ПЕРПЕТУУМ» – ЭТО ОТ ДОСАДЫ, ПРОСТО ОБРАЗ – ИЛИ ДОБРАЯ, БЕЗЗЛОБНАЯ ШУТКА? ЕСТЬ СПИСОК КАЧЕСТВ – В ОКРУЖАЮЩИХ, – КОТОРЫЕ ВАС РАЗДРАЖАЮТ?
– Наоборот, меня все восхищает. Раздражение – плохой товарищ для прозаика, совсем негодный импульс для работы. В то же время не путайте профессионализм прозаика с его личными ежедневными эмоциями. Хотя, конечно, все начинается с эмоции. Работа будет потом. И в этом смысле, я не понимаю – что такое «добрая беззлобная шутка». Я создаю персонаж таким, каким он должен быть и нести свою функцию в романе, повести, рассказе. Я не подшучиваю над ним, не хвалю его, не одобряю и не осуждаю… Я – автор – объективна к нему. Как природа.
Дело не в доброте или злом саркастическом взгляде. Дело во внимании к деталям, походке, жесту, словам… Жизнь – любая жизнь – трагична и комична одновременно. Если смотреть на нее «добрыми глазами», рискуешь не обратить внимания на тысячи гротескных мелочей. Человекже, любой человек, вообще чрезвычайно смешон.
Понимаете, профессиональный писатель фиксирует своим глазом все, как камера слежения в магазине. Камера ведь не добрая и не злая, просто в ней отражается кусочек пространства с той жизнью, которая в какой-то период времени на этом пространстве происходит. Камера выхватит и трогательную девочку, которая поправляет сандалик на ножке годовалого братика в коляске, и инвалида на костылях, и воришку, стащившего с полки пачку леденцов, и юного онаниста за рядами пачек с «корнфлексом»… Писатель, конечно, отбирает детали и, конечно, в его воле придать «взгляду» его камеры то или иное направление. Но в однобоком отборе есть опасность антихудожественности, тенденциозности…
Да что там говорить. Прав великий Набоков, прав: мы – волки. Все писатели – хищники. А иначе в литературе не выжить.
Но если вдруг я наталкиваюсь на нечто неординарное, то, конечно, любуюсь.
Соседи
В нашем подъезде меняют трубы.
Фраза, боюсь, получилась эпическая. Но и процедура эта весьма эпическая: целыми днями грохот и звон, будто у нас в подъезде полицейские ликвидируют пресловутый «подозрительный предмет». Замену труб осуществляет бригада арабских рабочих, а именно: Имад – полный, как вавилонская танцовщица, улыбчивый человек лет пятидесяти, и его подручный – безымянный бессловесный парень, который, собственно, и работает.
Имад – человек почтенный. Уже тридцать лет он, житель соседней – через ущелье – арабской деревни Аль-Азария (где когда-то Иисус воскрешал безнадежно умершего Лазаря), кочует с ремонтами из одного дома в нашем городке в другой. У него безупречная рабочая репутация, проникновенный влажный взгляд и широкая улыбка. Пожалуй, слишком широкая…
Название нашей улицы в переводе с иврита звучит изысканно – «Время соловья», – и это вполне определенный соловей, муэдзин деревни Аль-Азария. Ежедневно, часа в четыре утра, гнусавым рыком через громкоговоритель, установленный на куполе минарета, он окликает правоверных. И затем это повторяется еще четыре раза в день. В полдень бригадир Имад расстилает молитвенный коврик на площадке между этажами и, коленопреклоненный, бьет поклоны в сторону Мекки. Я в это время возвращаюсь с прогулки со своим псом Кондратом. Увидев молящегося Имада, я беру Кондрата на руки и на цыпочках проскальзываю мимо, к своей квартире. У нас здесь почитают все веры, – не дай Бог оскорбить религиозное чувство молящегося!
С Имадом я иногда перекидываюсь двумя-тремя словами на иврите, которым он владеет великолепно.
– Вот, думаю… – сказал он недавно. – Машину новую купить… или жену купить?..
– Зачем тебе еще одна жена?
– Старая рожать перестала…
– А сколько у тебя детей, Имад? – полюбопытствовала я.
– Семнадцать…
– Семнадцать… и тебе мало?!
Он помолчал, широко улыбнулся, показывая все зубы, сказал:
– Женщина должна приносить детей…
…Днем он звонит ко мне в квартиру и вежливо просит кофе. Я приглашаю обоих, включаю чайник, ставлю на стол чашки, молоко, банку с кофе, какие-то коржики и удаляюсь в кабинет: женщине не пристало сидеть за столом с мужчиной, да и о чем бы нам говорить?
В это время обычно передают новости. Попивая очень крепкий кофе, Имад со своим безмолвным рабом бесстрастно выслушивают очередные сообщения о том – сколько терактов за последнюю неделю предотвращено израильскими силами безопасности, сколько начиненных взрывчаткой молодых палестинских героев остановлено по пути к семидесяти гуриям, ожидающим их на небесах…
А я посматриваю с балкона в сторону дороги на Иерусалим, пытаясь понять – попаду ли я сегодня в такую же страшную пробку, как позавчера, когда солдаты на блокпосту проверяли не только каждую машину, но и вбегали в каждый автобус, дотошно заглядывая под сиденья и остро всматриваясь в лица, – видать, получили от внутренней разведки очередные «предупреждения»…
Вчера я угодила сразу в две истории: сначала на центральной автобусной станции, куда забежала выпить кофе по пути на урок вождения, по динамикам вдруг объявили о «подозрительном предмете» на пятом этаже станции; всех пассажиров минут сорок держали на третьем этаже, пока сверху не расстреляли рюкзак какого-то забывчивого олуха. Зато после урока вождения я попала в ту же историю уже на улице, по пути к остановке своего автобуса. Полицейская машина перегородила дорогу публика теснилась в стороне, и уже вовсю шла подготовка к ликвидации «подозрительного предмета». А я по своему легкомыслию решила, что успею еще купить на лотке пирожок. И тогда взмыленный, с блестящим от пота лицом, молодой полицейский в похожем на скафандр бронежилете, защищающем все части тела, заорал на меня: «Гевэрет, тебя вся улица ждать должна?!» – И я поджала хвост и юркнула к огороженному участку. И вот тогда грохнуло по настоящему!
Но это было вчера…
А сегодня Имад попивает кофе и выслушивает очередные новости о том, что «всего в начале этой недели израильские спецслужбы располагали 42-мя предупреждениями о намерениях террористов совершить теракты на территории нашей страны»
– А ты не хочешь застеклить верхний балкон? – спрашивает меня Имад. – Я сделаю это недорого и качественно…
– Спасибо, Имад, – говорю я ему. – На днях улетаю в Европу, вот вернусь, тогда позвоню…
Он улыбается широкой, пожалуй, слишком широкой своей улыбкой, кивает…
– Лети с миром, – говорит он мне. – Лети с миром…
Глава третья
«И будете, как во сне…»
«Персы, греки, римляне исчезли с лица земли, а маленький народ, родившийся задолго до этих многочисленных народов, все еще, ни с кем не смешиваясь, существует на обломках своей родины. И если есть что-либо в жизни народов, что может быть названо чудом, то только это».
Франсуа Рене де Шатобриан
«Дневник путешествия из Парижа в Иерусалим», 1811 год
– ВЫ СОГЛАСНЫ С ВЫСКАЗЫВАНИЕМ МАРИИ РОЗАНОВОЙ: «ЭМИГРАЦИЯ – КАПЛЯ КРОВИ НАЦИИ, ВЗЯТАЯ НА АНАЛИЗ»?
– Капля, хм… это могут быть и потоки крови. Нация может истечь эмиграцией до полной анемии. С Россией это случалось не раз. Для этого и термин есть: «утечка мозгов».
Однако я согласна, что эмиграция – некий срез, по которому удобнее и легче изучать множество явлений и в обществе, и в человеческой натуре. Многое высвечивается, становится выпуклым. В эмиграции меняется освещение бытия, вот как в театре: другая сцена, включены другие софиты. Фикус в углу погашен, зато собачья миска на просцениуме освещена. Как сказал поэт: ряд волшебных (ужасных) изменений милого (кошмарного) лица.
– ВЫ ПИСАЛИ, ЧТО ЭМИГРАЦИЯ В КОНЦЕ 90-ГО В ИЗРАИЛЬ – ВАЖНЫЙ ДЛЯ ВАС РУБЕЖ. С ТЕХ ПОР ПРОШЛО НЕМАЛО ЛЕТ. НАВЕРНЯКА ПОЗАДИ ДУШЕВНЫЕ И ЖИТЕЙСКИЕ ПОТРЯСЕНИЯ, С КОТОРЫМИ ВСЕГДА СВЯЗАНО ПЕРЕСЕЛЕНИЕ В ДРУГУЮ СТРАНУ. СЕЙЧАС, СПУСТЯ ГОДЫ – ВЫ МОЖЕТЕ АНАЛИЗИРОВАТЬ ПРИЧИНЫ, ПОБУДИВШИЕ ВАС К «ПЕРЕМЕНЕ МЕСТ»?
– Знаете, все это очень сложно. Вот как раз много лет назад, по свежим следам своего переселения я охотно отвечала на подобные вопросы журналистов – мне их задавали все, кому не лень: в России, Израиле, Германии, Америке… Тогда мне казалось, что все объяснимо. Причины и поводы были самые разные.
Например, одним из поводов переезда в Израиль я считала мотив «корневой причастности». Человек в середине жизни всегда «зависает», оглядывается, понимая, что находится на некой умозрительной вершине. В обе стороны от него простираются ветви: еще живы родители, уже подрастают дети… И он сам – как центр, как опора – и для тех, и для других. Бывает, в эти годы кажется, что именно ты обязан совершить то кардинальное действие во имя рода, во имя будущих поколений, какого не совершили твои родители.
Картинка по теме:
Одна знакомая дама, русская парижанка, рассказала мне забавный случай, произошедший с ее подругой, молодой француженкой. Магистр психологии, та происходит из семьи потомственных виноделов где-то на юге Франции. А все эти потомственные виноделы просто жить не могут без своих поместий, без южного солнца, кистей винограда, напоенных этим солнцем. Вот и молодая француженка при каждой возможности старается приехать домой.
В один из таких приездов старший брат показывает ей письмо, полученное от ближайших соседей, семейства, скажем, Дюпре. Письмо по тону возмущенное, даже преисполненное гнева. Вот его смысл: «Мы, Дюпре, проживаем в этой местности уже 650 лет, и столько же наш род занимается виноделием. Вы, Теза, живете здесь всего 370 лет. И все это время ведете себя возмутительно: проезжая мимо нашего поместья, всегда отворачиваете головы, таким образом выражая нам презрение. Это продолжается с тех пор, как первый ваш Теза купил поместье у наших добрых соседей Вуажье в 1634 году! Сначала вы проезжали мимо на каретах, повозках, лошадях, потом на велосипедах, машинах, мотоциклах, и всегда – всегда! – воротили нос от нас, Дюпре! Выскочки безродные, доколе?! – доколе будет продолжаться эта демонстрация возмутительного высокомерия?!» Ну, и далее письмо было выдержано примерно в том же тоне…
Рассказывая, магистр психологии с усмешкой объяснила моей знакомой: поместья обоих семей действительно граничат друг с другом, и как раз на том повороте, где дорога ведет мимо поместья Дюпре, слева открывается роскошный вид на виноградники Теза. Само собой, все проезжавшие здесь в веках Теза поворачивали головы и любовались своими владениями…
К чему это я рассказываю? К тому, что в жизни каждого чувствующего человека наступает, очевидно, момент, когда хочется вернуться к своим виноградникам. Тем более, если твои предки их возделывали даже не 650, а пару тысяч лет назад. Я и вернулась.
А сейчас все больше задумываюсь над неявными, не поверхностными причинами своего кардинального поступка. Господи, да вы хоть можете осознать, что это такое: русскому писателю прыгнуть в иноязычную бездну?..
– ЧТО ЗАПОМНИЛОСЬ ИЗ ПЕРВОЮ ЗНАКОМСТВА С ЗЕМЛЕЙ ОБЕТОВАННОЙ? МОЖЕТ БЫТЬ, КАКАЯ-ТО СЦЕНКА ИЛИ ДИАЛОГ..
– Сценка… Диалог… Очень смешно звучит, знаете ли… Это все равно, что попросить больного после тяжелого наркоза припомнить, во что была одета главная медсестра в приемном покое… Какая там сценка! Обморок, забытье, клиническая смерть… Мы ведь уезжали, повторю, в девяностом, навсегда, с потерей гражданства, обобранные до исподнего советским государством, нищие буквально. (Помнится, по приезде в сумке у меня почему-то оказались трусы сына, и трусы мужа, – я в них завернула любимый гжельский чайник, с которым не могла расстаться. Так, с двумя парами трусов и гжельским чайником, мы начали новую жизнь.)
…Ну, грохнулись на эту землю, как вы там говорите, обетованную, поначалу здорово задницы отбили… Впрочем, обо всем этом я ведь пишу и пишу в своих книгах.
А первое знакомство… Все очень странно. Прилетели в ноябре, ночью, лил страшный, какой-то вселенский дождь – разверзлись хляби небесные… Мы высадились из такси и побежали в гору, наверх, по каменным ступеням… Вбежали, совершенно мокрые, ошалевшие, в очень странную квартиру без прихожей – просто большая зала, каменные полы… Все как во сне. Вот в «Пророках» написано – «…и будете как во сне…»
В этой квартире жил с семьей брат моего мужа, тот, что уехал в Иерусалим за полгода до нашего приезда. Нас обсушили, напоили чаем и уложили в какой-то маленькой комнате со стеклянной дверью в патио.
А утром я проснулась от звука мягких шлепков по мячу. Открываю глаза и через стеклянную дверь вижу: в солнечном патио подпрыгивает резиновый мячик, – упал с соседней верхней улицы, – весь район, как обычно в Иерусалиме, построен на горе. И оттуда, сквозь прутья железной ограды в патио заглядывает рожица какого-то пацана. А над ним – глянцевое синее небо и лиловые цветы какого-то плюща на желтоватой каменной кладке соседнего дома. И окна домов какие-то театрально-полукруглые. Помню, первую мысль: «Как-то все здесь слишком картинно…» Это после слякотного таможенного Шереметьева было довольно сильное впечатление… Я, как была, в ночной рубашке, вышла в патио, подобрала мячик и молча подбросила пацану. Он поймал и убежал…
– ВЫ РОСЛИ В ТАШКЕНТЕ, ЗНАЧИТ, ЕЩЕ ДО ИЗРАИЛЯ ЗНАЛИ ВОСТОЧНЫЙ МИР?
– Ну, все-таки не стоит путать Среднюю Азию с Израилем. Это распространенное и глубокое заблуждение, продиктованное первым впечатлением от израильского солнца и золотого купола мечети на Храмовой горе. Нет, здесь – Средиземноморье, это совершенно другое мироощущение, другие принципы отношения к жизни, другое отношение к женщине – а это, как известно, главный показатель цивилизованности общественного сознания. К тому же, эту страну строили выходцы из России, Украины, Польши, Германии. Кстати, годов до пятидесятых, до приезда миллиона евреев из стран арабского Востока, к женщине обращались не иначе как – «пани».
Я бы, скорее, сравнила Ташкент и, например, Иерусалим не по признаку «восточности», а вот по этому вавилонскому смешению языков, лиц, характеров, традиций. По освещению, по южной пылкости, по невротичной подвижности реакций… По некой доминанте, которую я назвала бы «домашностью жизни». С тобой – хочешь ты этого, или не хочешь – любой на улице может вступить в контакт, затеять беседу, причем, на любую тему.
Однажды зимой я возвращалась в Иерусалим из Хайфы, где выступала. Стою на остановке в ожидании автобуса, рядом со мной – небольшой такой старичок, клетчатая щегольская кепка на лысине. Поймал мой взгляд, подмигнул и говорит:
– Вы слышали – в Иерусалиме снег? Хотел бы я посмотреть на их рожи!