Rubina-Bolno_kogda_smeus (522877), страница 4
Текст из файла (страница 4)
В молодости, по причине крайней бедности и некоторых изнуряющих обстоятельств, мне пришлось пойти на панель.
Собственно, это была литературная панель, но особой разницы я тут не вижу. В кругу литераторов такой заработок называется «литрабством», и ни один знакомый мне литератор не избежал этой страшной участи.
Необходимо отметить немаловажное обстоятельство: дело происходило в советском Узбекистане, в период наивысшего расцвета «национальной по форме».
Узбекскую литературу работали три-четыре человека. Эти семижильные рабочие лошади обслуживали легион литературных аксакалов. Изрядную часть узбекской прозы писала, извините, я.
На одном из литературных семинаров ко мне зыбкой походкой подвалил подвыпивший классик и в порыве откровенности пожаловался, что переводчики не доносят его стихов до читателей. Плохо переводят, сволочи. Поэтому он сам написал стих. По-русски.
– Читай! – предложила я заинтересованно.
Классик сфокусировал взгляд и, профессионально выпевая строчки, разрубая рукою в воздухе размер, продекламировал:
Tu – любое моя, ти – свет моя!
Я хочу с тобой бит, я хочу с тобой жит!
Речах несмелая, ласках – умелая…
Походка нешумная… Умная-умная!
Я хочу с тобой бит, я хочу с тобой жит.
Ти – любое моя, ти – свет моя…
– Замечательно! – похвалила я. – Публикуй.
Но классик, видимо, почуял недоброе в моей усмехающейся физиономии.
– Нет, Динкя-хон! – он схватил меня за рукав.
– Ти правда скажи, ти чесна скажи: недостаткя ест?
– Есть один недостаток, – сказала я честно. – По-русски «в ласках умелая» называется «блядь».
– Какой сложни русски язык! – схватился он за голову.
Эта невинная шалость не прошла для меня даром. Через несколько дней меня вызвал к себе секретарь Союза писателей, выдающийся классик узбекской литературы, хотя и неграмотный человек. Когда-то в далекой молодости он выпасал скот на пастбищах в горах Чимгана и недурно играл на рубабе, даже получил приз на районном конкурсе народных дарований. Собственно, с этого конкурса все и началось, а закончилось шестнадцатитомным собранием сочинений в тисненных золотом переплетах.
В кабинете секретаря союза сидел также мой давешний классик. На столе лежала пухлая папка, при виде которой я насторожилась.
– Ми силедим за тивой творчества, – начал бывший пастух с улыбкой благодушного визиря. – Решений ест: поручений тибе дат. Балшой роман ест, видающийся.
Мне страшно не хотелось приниматься за строительство очередной египетской пирамиды.
– Большой рахмат, Сагдулла-ака, – заныла я. – Большой-большой рахмат… Очень горда таким важным поручением… Хотя, совсем болею, вот… Печень… почки… легкие… желудок…
– Путевкя санаторий дадим! – перебил меня секретарь Союза. – Бери рукопис. Лечис, перводи.
– Желчный пузырь… – пробовала сопротивляться я, – прямая кишка, предстательная же…
– Э! Лючши санаторий поедешь! – поморщился он. – Дыва месяс – должен перевести… Вот Абидулла тебя вибрал, хароший характеристик имеешь. Зачем много говоришь, а?..
Абидулла, трезвый на сей раз, курил дорогие импортные сигареты и важно кивал. Он приходился зятем хозяину кабинета.
– К сожалению, Сагдулла-ака…
– Э, слюшай! – улыбка доброго визиря спала с лица секретаря Союза. – Ти – пирозаик, да? Ки-нига свой хочеш издават, да? Союз писателей туда-сюда постулат, литфонд-митфонд член имет, а? Зачем отношений портиш? Балшой савецкий лит-ратура надо вместы строит!
Он сделал отсылающий жест кистью руки, подобно тому, как восточный владыка дает знак телохранителям уволочь жертву. Абидулла подскочил, вложил папку в мои слабеющие руки и поволок меня из кабинета, на ходу приговаривая:
– Динкя-хон, ти старасса, красива пиши. Я за эта роман государственный премий получу в облает лит-ратура!
Он впихнул меня в такси, сунул водителю трешку и помахал рукой:
– Денги мал-мал получишь, Союз писателей принимат буду, благодарныст буду делат. Пиши!
Тут же, в такси, развязав тесемочки папки, я пробежала глазами первую страницу подстрочника: «Солнце взошло на лазурный небо, Зулфия встал в огороде редиска копать, его девичье сердце трепещет от любви…»
Я читала и постепенно успокаивалась. Все это было привычным и нестрашным, переводилось с закрытыми глазами и левой ногою. То есть, предыдущий абзац в моем окончательном переводе выглядел бы, примерно, так: «Едва солнце тронуло пепельно-рассветную гладь неба, Зульфия открыла глаза с тревожно бьющимся сердцем – сегодня решалась ее судьба…», – ну и прочая бодяга на протяжении четырехсот страниц.
«Да ладно, – подумала я, – в конце концов, подзаработаю. Ну, Зульфия… ну, копает редиску! Да черт с ней, пусть копает на государственную премию, мир от этого не перевернется!»
Я листнула подстрочник дальше страниц на тридцать, и насторожилась, – потому что у колхозной героини Зульфии появилась откуда-то русская шаль с кистями, и вышитые туфельки, хотя, по социальному статусу и погодным условиям ей полагалось шастать в калошах на босу ногу. Заподозрив нехорошее, я стала листать подряд, и – волосы зашевелились на моей голове: посреди нормального подстрочечного бреда перед моими глазами поплыли вдруг целые страницы прекрасной русской прозы, мучительно знакомой по стилю!
Дома я немедленно позвонила приятелю-филологу, человеку образованному, умному и циничному, и в смятении скороговоркой выложила ситуацию.
Он помолчал, похмыкал.
– Как ты думаешь – по стилю, что это?
– Похоже, середина девятнадцатого. Может, Погорельский, может, Лермонтов. – Прочти-ка пару абзацев!
Я прочла то место, где колхозная героиня Зульфия на страстном свидании за гумном изъяснялась герою на пленительном литературном языке.
– Стоп, все ясно! – сказал мой образованный приятель-филолог. – Это Лермонтов, «Вадим», неоконченная проза. Твой Абидулла драл с него целыми страницами, как сукин сын… – Он тяжело вздохнул и проговорил: – Ну, что ж… так нам и надо. Будешь переводить.
– Я! Пе-ре-во-дить?! Да что ты несешь! Я устрою ему грандиозный литературный скандал, его вышвырнут из Союза писателей!
Мой приятель сказал, жалеючи:
– Дура, вышвырнут – причем, отовсюду, – тебя. Тебя, понимаешь? Из квартиры, из поликлиники, из химчистки, из общества «Красного креста» и защиты животных… Из жизни!.. Убогая, ты не представляешь – с кем имеешь дело…
– Как же мне быть? – упавшим голосом спросила я.
– Переводить.
– Кого?! Лермонтова?!
– Его, родимого.
– Ты с ума сошел… С какого на какой?
– С русского – на советский! – жестко проговорил мой умный приятель и повесил трубку.
Горе объяло мою душу. Дней пять я не могла приняться за работу, все крутилась вокруг проклятой стопки листов. Наконец, задушив в себе брезгливость и чувство человеческого достоинства, принялась за это грязное дело.
Немыслимые трудности встали на моем пути! В сюжете романа следовало объединить восстание крестьян против зверя-помещика, под предводительством бывшего Вадима, а ныне возлюбленного Зульфии, Ахмеда, и колхозное собрание, где Зульфию премировали телевизором, как лучшего бригадира овощеводческой бригады.
К тому же, дура-Зульфия называла Ахмеда «сударь мой», крестила его к месту и не к месту, и, как истинно правоверная мусульманка, восклицала то и дело: «Господи Иисусе!», а на другой странице кричала посреди дивной лермонтовской прозы: «Вай-дод! Он приподнял край чадры и увидел мое лицо!»
Днем я, как зловещий хирург, закатав рукава, проделывала над недоношенной Зульфией ряд тончайших пластических операций, а ночью… ночью меня навещал неумолимый в своей ненависти Михайл Юрьевич, и тяжело смотрел в мою озябшую душонку печальными черными глазами.
Наконец, я поставила точку. Честь Зульфии была спасена, зато моя тихо подвывала, как ошпаренная кошка.
Мой приятель-филолог прочел этот бесстыдный опус, похмыкал и посоветовал:
– Закончи фразой: «Занималась заря!»
– Пошел к черту!
– Почему? – оживился он. – Так даже интересней. Все равно ведь получишь за этот криминал государственную премию.
Он посмотрел на меня внимательно и, вероятно, мой несчастный вид разжалобил его по-настоящему.
– Слушай, – сказал он, – не бери денег за эту срамоту. Тебе сразу полегчает. И вообще – смойся куда-нибудь месяца на два. Отдохни. Готов одолжить пару сотен. Отдашь, когда сможешь.
Это был хороший совет хорошего друга. Я так и сделала. Рукопись романа послала в Союз писателей ценной бандеролью, и уже через три дня мы с сыном шлепали босиком по песчаному берегу Иссык-Куля, красивейшего из озер мира…
…А вскоре начался тот самый Большой Перевертуц, который в стране еще называли «перестройкой», в результате которого все выдающиеся аксакалы из одного узбекского клана вынуждены были уступить места аксакалам из другого влиятельного клана. Так что наш с Лермонтовым роман не успел получить государственную премию, и даже, к моему огромному облегчению, не успел выйти. Какая там премия, когда выяснилось, что бывший секретарь Союза писателей – выдающийся классик узбекской литературы и тесть моего Абидуллы, – многие годы возглавлял крупнейшую скотоводческую мафию, перегонявшую баранов в Китай. То есть, до известной степени не порвал со своей первой профессией.
Но это совсем, совсем уже другая история.
Будет время – расскажу.
Глава вторая
Джентльмен в поисках сюжета
«…проза, помимо всего прочего, это еще и ремесло со своими трюками – мешок фокусника. И как ремесло она имеет свою собственную родословную, свою собственную динамику, свои собственные законы и свою собственную логику».
В. Набоков «Искусство литературы и здравый смысл»
– КОГДА У ВАС ВОЗНИКЛО СТОЙКОЕ УБЕЖДЕНИЕ, ЧТО ВЫ ПИСАТЕЛЬ?
– Знаете, тут можно было бы заявить с некоторой долей кокетства, что у меня и сейчас нет стойкого убеждения, что я писатель (тем более, что у всякого литератора такие минуты случаются). Но у меня есть определенная точка зрения на то, что считать профессией. Если человек посвящает все свое рабочее время какому-то делу, и дело это его кормит, – он имеет полное право считать себя профессионалом.
С двадцати двух лет я кормлюсь сочинительством, отдавая ему все время, следовательно, я – писатель. Плохой или хороший, – не суть важно; это мое занятие, которым добываю своей семье пропитание.
– ЧЕМ ПИСАТЕЛЬ-«ПРОФИ» ОТЛИЧАЕТСЯ ОТ НЕПРОФЕССИОНАЛА – ДЕВИЗОМ «НИ ДНЯ БЕЗ СТРОЧКИ», ПОЛУЧЕНИЕМ ПРЕСТИЖНЫХ ПРЕМИЙ, УМЕНИЕМ ПРОЖИТЬ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО НА ГОНОРАРЫ?
– Да нет, конечно же, вовсе не этим. Исключительно качеством работы, мастеровой хваткой. У профессионала безукоризненно отлажена связка: глаза-мысль-рука. Помните, Чехов уверял, что может написать рассказ о чем угодно – о чернильнице, на которую упал взгляд?
Любой жизненный материал содержит в себе саморазвивающееся художественное зерно, которое «произрастить» может только мастер. Как хороший садовник, скупым и точным движением он отсечет секатором слабые боковые ветви и пустит ствол повествования расти ввысь.
– ПИСАТЕЛЯ ИНОГДА СРАВНИВАЮТ С ЭКСТРАСЕНСОМ: ТОННЫ ПОЛОЖИТЕЛЬНОЙ ЭНЕРГИИ – ЛЮДЯМ, А ЧТО – СЕБЕ? НЕ ОСТАЕТСЯ ЛИ ОЩУЩЕНИЕ ПУСТОТЫ, НЕВОСПОЛНЕННОСТИ ДУШЕВНОГО ПРОСТРАНСТВА? НЕ СЛИШКОМ ЛИ ДОРОГА ЦЕНА ОБНАЖЕНИЯ ДУШИ?
– Во-первых, профессия писателя – отнюдь не всегда «обнажение души»; это, скорее, строительство своего пространства; вообще, творчество, это, конечно, использование и своего жизненного опыта, но оставаться перед читателем в нижнем белье… это выбирает далеко не всякий художник, а если уж выбирает, то это такое белье, что – как говорила моя бабушка – «есть на что посмотреть, и есть что пощупать».
Во-вторых, каждый из нас, и не только писатель, всегда платит за все валютой собственной жизни: за счастье, за творчество, за любовь, за увлечения… Боюсь, то самое ощущение пустоты, душевной невосполненности, о которых вы говорите, возникают время от времени у любого человека. У писателя же есть преимущество: он «страж времени», в его власти – запечатлеть миг, день, сценку, разговор, сильное переживание, прошлогоднее цветение жимолости под балконом – то самое «остановись, мгновенье!» Так что, мы, полководцы слов и фраз, наоборот, в более выгодном положении: у нас, помимо груза нашей собственной жизни, есть еще «дополнительный вес», разрешенный небесной таможней.
– КАКИМ БЫ ЖАНРОВО И СТИЛИСТИЧЕСКИ РАЗНООБРАЗНЫМ НИ БЫЛО ТВОРЧЕСТВО ПИСАТЕЛЯ, ОН ВСЕ ЖЕ ПОЛЬЗУЕТСЯ ОПРЕДЕЛЕННЫМ НАБОРОМ ПРИЕМОВ, СУММИРУЯ КОТОРЫЕ, КРИТИКИ И ИССЛЕДОВАТЕЛИ ГОВОРЯТ О СТИЛЕ ТОГО ИЛИ ДРУГОГО МАСТЕРА. ВЫ СОГЛАСНЫ С ЭТИМ?
– С тем, что, взламывая этот мир, каждый писатель пользуется своими личными отмычками? Разумеется.
Виктор Славкин мне рассказывал, что в конце семидесятых годов прошлого уже века некий старый еврей, ремесленник-драматург, учил его, как писать пьесы:
– Витенька, – говорил он со скептической миной на лице, – пьесы писать очень просто! Что такое пьеса? Это: завьязка-кульминатия-развьязка – всё!!!
И, знаете, до известной степени эта схема подходит любому жанру. Ведь если вдуматься: любое произведение, хочешь-не хочешь, должно начинаться с некой расстановки героев и событий, затем эти силы взаимодействуют до абсолютного осуществления и исчерпания всех мотивов данного материала. После чего автор должен как-то выкручиваться из ситуации. Помните чеховское: «в финале герой либо женись, либо застрелись» – и это та ужасная, и совсем не смешная правда, с которой писатели вот уже много веков ничего не могут поделать. Между нами говоря, ведь и сюжетов в литературе – всего тридцать шесть. Не помню, кто из великих жизнь положил на то, чтобы изобрести тридцать седьмой сюжет, но ему это не удалось.
Совсем иное дело – байка! Она рождается из ничего, выскакивает, как черт из табакерки и содержит в себе капсулу спонтанного сюжета, для воплощения которого никакие «приемы» не нужны.