Gonchtarov (Иннокентий Анненский. Гончаров и его Обломов)
Описание файла
Документ из архива "Иннокентий Анненский. Гончаров и его Обломов", который расположен в категории "". Всё это находится в предмете "литература" из , которые можно найти в файловом архиве . Не смотря на прямую связь этого архива с , его также можно найти и в других разделах. Архив можно найти в разделе "остальное", в предмете "литература и русский язык" в общих файлах.
Онлайн просмотр документа "Gonchtarov"
Текст из документа "Gonchtarov"
Начало формы
Конец формы
Иннокентий Анненский. Гончаров и его Обломов
Перед нами девять увесистых томов (1886-1889) {1}, в сумме более 3500
страниц, целая маленькая библиотека, написанная Иваном Александровичем
Гончаровым. В этих девяти томах нет ни писем, ни набросков, ни стишков, ни
начал без конца или концов без начал, нет поношенной дребедени: все
произведения зрелые, обдуманные, не только вылежавшиеся, но порой даже
перележавшиеся. Крайне простые по своему строению, его романы богаты
психологическим развитием содержания, характерными деталями; типы сложны и
поразительно отделаны. «Что другому бы стало на десять повестей, - сказал
Белинский еще по поводу его «Обыкновенной истории», - у него укладывается в
одну рамку» {2}. В других словах сказал то же самое Добролюбов про
«Обломова» {3}. Во «Фрегате Паллада» есть устаревшие очерки Японии и южной
Африки, но, кроме них, вы не найдете страницы, которую бы можно было
вычеркнуть. «Обрыв» задумывался, писался и вылеживался 20 лет. Этого мало:
Гончаров был писатель чисто русский, глубоко и безраздельно национальный.
Из-под его пера не выходило ни «Песен торжествующей любви» {4}, ни переводов
с испанского или гиндустани. Его задачи, мотивы, типы всем нам так близки.
На общественной и литературной репутации Гончарова нет не только пятен, с
ней даже не связано ни одного вопросительного знака.
Имя Гончарова цитируется на каждом шагу, как одно из четырех-пяти
классических имен, вместе с массой отрывков оно перешло в хрестоматии и
учебники; указания на литературный такт и вкус Гончарова, на целомудрие его
музы, на его стиль и язык сделались общими местами. Гончаров дал нам
бессмертный образ Обломова.
Гончаров имел двух высокоталантливых комментаторов {5}, которые с двух
различных сторон выяснили читателям его значение; наконец, от появления
последней крупной вещи Гончарова прошло 22 года и... все-таки на
бледно-зеленой обложке гончаровских сочинений над глазуновским девизом
напечатаны обидные для русского самосознания и памяти покойного русского
писателя слова: Второе издание.
Эти мысли пришли мне в голову, когда я недавно перечитал все девять
томов Гончарова и потом опять перечитал...
Так как причин этому явлению надо искать не в Гончаровском творчестве,
а в условиях нашей общественной жизни, то я и не возьмусь теперь за
выяснение их. Меня занимает Гончаров.
Гончаров унес в могилу большую часть нитей от своего творчества. Трудно
в сглаженных страницах, которые он скупо выдавал из своей поэтической
мастерской, разглядеть поэта. Писем его нет, на признания он был сдержан. В
Петербурге его знали многие, но как поэта почти никто. На старости лет, в
свободное от лечения время, напечатал он «Воспоминания». Кто не читал их?
Ряд портретов, ряд прелестных картин, остроумные замечания, порой
улыбка, очень редко вздох, - но, в общем, разве это отрывок из истории души
поэта? Нет, здесь лишь обстановка, одна материальная сторона воспоминаний:
из-за всех этих Чучей, Углицких, Якубовых {7} совсем не видно
поэта-рассказчика, что он думал, о чем мечтал в те далекие годы. Рассказывая
про университет, он даже не говорит я, а мы, рассказывает не Гончаров, а
один из массы студентов.
Лиризм был совсем чужд Гончарову: не знаю, может быть, в юности он и
писал стихи, как Адуев младший, но, в таком случае, вероятно, у него был и
благодетельный дядюшка, Адуев старший, который своевременно уничтожал эту
поэзию. Вторжения в свой личный мир он не переносил: это был поэт-мимоза. К
голосу критики, положим, он всегда прислушивался, но требования его от
критики были очень ограниченны. “Ni exces d’honneurs, ni exces d’indignites”
{Никаких излишеств - ни в похвале, ни в порицании (фр.).}. Сам он
рассказывает, что в отрывках читал в кружке друзей первые части «Обрыва»
{8}. но на это, конечно, нельзя смотреть иначе, как на художественный прием;
замечания, советы, мнения чутких и образованных друзей помогали ему в
трудной работе объективирования.
Прочитайте те страницы, которые он предпослал 2-му изданию «Фрегата
Паллада» и его «Лучше поздно, чем никогда», - есть ли в них хоть тень
гоголевского предисловия к «Мертвым душам» или тургеневского «Довольно»: ни
фарисейского биения себя в грудь, ни задумчивого и вдохновенного позирования
- minimum личности Гончарова.
Итак, личность Гончарова тщательно пряталась в его художественные
образы или скромно отстранялась от авторской славы. Как подсмеивался сам
поэт над наивными стараниями критиков открыть, в ком он себя увековечил: в
старшем или в младшем Адуеве, в Обломове или в Штольце.
В последующих страницах я попытаюсь восстановить черты если не
личности, то литературного образа Гончарова...
Гончаров жил и творил главным образом в сфере зрительных впечатлений:
его впечатляли и привлекали больше всего картины, позы, лица; сам себя
называет он рисовальщиком, а Белинский чрезвычайно тонко отметил, что он
увлекается своим уменьем рисовать {9}. Интенсивность зрительных впечатлений,
по собственным признаниям, доходила у него до художественных галлюцинаций.
Вот отчего описание преобладает у него над повествованием, материальный
момент над отвлеченным, краски над звуками, типичность лиц над типичностью
речей.
Я понимаю, отчего Гончарову и в голову никогда не приходила
драматическая форма произведений.
Островский, наверное, был более акустиком, чем оптиком; типическое
соединялось у него со словом - оттуда эти характеристики в разговорах.
Оттуда эта смена явлений, живость действия, преобладающая над выпуклостью
изображений.
Площадный синкретизм нашего времени вмазал в драматическую форму
«Мертвые души» и «Иудушку», но едва ли бы чья пылкая фантазия отважилась
создать комедию из жизни Обломова.
Вспомните эти бесконечные и беспрестанные гончаровские описания
наружности героев, их поз, игры физиономий, жестов, особенно наружности;
припомните, например, японцев или слуг: они стоят перед нами как живые, эти
Захары, Анисьи, Матвеи, Марины. Во всякой фигуре при этом Гончаров ищет
характерного, ищет поставить ту точку, которая, помните, так прельщала
Райского в карандашных штрихах его учителя. Гончаров далеко оставил за собою
и точные описания Бальзака или Теккерея и скучные «перечни» Эмиля Золя...
Живет ли человек в своем творчестве больше зрительными или слуховыми
впечатлениями, от этого, мне кажется, в значительной мере зависит характер
его поэзии. Зрительные впечатления существенно отличаются от слуховых:
во-первых, они устойчивее; во-вторых, раздольнее и яснее; в-третьих, они
занимают ум и теснее связаны с областью мысли, тогда как звуковые ближе к
области аффектов и эмоций. Преобладание оптического над акустическим
окрасило в определенный цвет все гончаровское творчество: образы его
осязательны, описания ясны, язык точный, фраза отчеканена, его действующие
лица зачастую сентенциозны, суждения поэта метки и определенны; музыки,
лиризма в его описаниях нет, тон рассказа, в общем, поразительно
однообразен, неподвижные, сановитые фигуры вроде Обломова, бабушки, ее
Василисы Гончарову особенно удавались. Сентиментализм он осмеял и осудил еще
в начале своего творчества {10}; мистицизм был ему чужд, его герои даже не
касаются религиозных вопросов. Страсть не дается его героям. Вспомните, как
Райский все только ищет и ждет страсти. Любовь, страх и другие аффекты,
конечно, ближе связаны с музыкой, чем с живописью или скульптурой. И
живопись, и скульптура уходят в познание и в существе своем холодны,
зрительные впечатления, решительно преобладая в душе, занимают
наблюдательный ум и служат как бы противовесом для резких чувств и волнений.
В этом отношении есть в «Обрыве» одно характерное место. Речь идет об
умершей Наташе, пишет Райский:
Слезы иссякли, острая боль затихла, и в голове только осталась вибрация
воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный
судорожный плач подруги (IV, 151).
Картина пережила острое чувство скорби.
Так называемый художественный объективизм, это sine ira et studio {Без
гнева и пристрастия (лат.).}, которым Гончаров так гордился, есть в
действительности лишь резкое и решительное преобладание в его поэзии
живописных элементов над музыкальными.
Надо разобраться в этом понятии объективного творчества. Это вовсе не
безразличность в поэтическом материале, какою щеголяет, например,
флоберовская школа. Гончаров был, в сущности, весьма разборчив в своих
впечатлениях, тем более в образах, и потому как поэтическая индивидуальность
безусловно определеннее и Тургенева, и Достоевского, и многих русских
писателей. Его мозг не был фонографом, а творческий ум «все освещающим
фонарем», и если анализирующая мысль его терпеливо распутывала хитрую и
живую ткань из добра и зла, отсюда отнюдь не следует, что он был для русской
жизни дьяком «в приказе поседелым» {11}.
Гончаров вообще рисовал только то, что любил, т. е. с чем сжился, к
чему привык, что видел не раз, в чем приучился отличать случайное от
типического. Между ним и его героями чувствуется все время самая тесная и
живая связь. Адуева, Обломова, Райского он не из одних наблюдений сложил, -
он их пережил. Эти романы - акты его самосознания и самопроверки. В Адуеве
самопроверка была еще недостаточно глубока; в Райском самопроверочные задачи
автора оказались слишком сложны. Обломов - срединное и совершеннейшее его
создание. Скупой на признания, Гончаров все же роняет в своем «Лучше поздно»
{12} следующие знаменательные слова (речь идет об отзыве Белинского об его
«Обыкновенной истории»): «...что сказал бы он об «Обломове,» об «Обрыве»,
куда уложилась и вся моя, так сказать, собственная и много других жизней?»
(VIII, 264). - Гончаров писал только то, что вырастало, что созревало в нем
годами. Оттого у него так много героев и эти герои так единообразны. Кто не
согласится, что Обломов глубже и теснее связан с Гончаровым, чем Санин или
Лаврецкий с Тургеневым? У Тургенева это связь настроений, у Гончарова -
натур. Никто не станет спорить, что есть в романах нашего поэта и манекены,
сочиненные люди. Он это и сам первый признавал: и граф в «Обыкновенной
истории», и Беловодова, и Наташа в «Обрыве» сочинены, Тушин сочинен и Штольц
придуман. Но ведь эти фигуры и не просятся в художественные перлы: на лайке
своих кукол поэт не рисует ни синих жилок, ни характерных морщинок. Цель их
присутствия в романах ясна до обнаженности: то мысль поэта ищет антитезы
(Штольц, Аянов), то поэт вглядывается в мерцающий вдали огонек, стараясь
разгадать его очертания (Тушин), то план романа требует известного замещения
(граф).
Подлинности гончаровского творчества, по-моему, эти манекены не мешают;
напротив, оттеняют ее. Гончарову было положительно чуждо обличительное,
тенденциозное творчество: он не написал бы ни «Взбаламученного моря» {13},
ни «Некуда» {14}, ни «Бесов», ни даже «Нови» {15}. В противоположность
Тургеневу, который не мог допустить и мысли о том, что он, Тургенев, не
понимает новых течений жизни, и Достоевскому, который чувствовал себя
призванным пророком-обличителем современных недугов, Гончаров всегда
запаздывал со своими образами именно потому, что слишком долго их переживал
или передумывал. За Райским, человеком 40-х годов, которого он выдал в 1869
г., он просмотрел 60-е годы, и в Марке дал какую-то наивную, почти лубочную
карикатуру.
Гончаров особенно любил рисовать симпатичные явления: как хороши его
Фадеев, Обломов, Марфинька, Вера, бабушка. Райский, Захар, Матвей и
насколько уступают им Тарантьев, Тычков, Полина Карповна, Марк. Зло ему
вообще меньше удается в образах. Отрицательные явления жизни, животное или
зверь в человеке вызывают в поэтах разного типа совершенно различные
отзвуки: для Достоевского изображение зла есть только средство сильнее
выразить исконное доброе начало в человеческой душе. Его поэтический путь -
это путь водолаза: на отдаленных душевных глубинах, куда мы с ним
спускаемся, часто теряется самое представление о пороке - вы не различите