Барт. S Z. Введение.
Описание файла
Документ из архива "Барт. S Z. Введение.", который расположен в категории "". Всё это находится в предмете "философия" из 3 семестр, которые можно найти в файловом архиве МПУ. Не смотря на прямую связь этого архива с МПУ, его также можно найти и в других разделах. Архив можно найти в разделе "остальное", в предмете "философия" в общих файлах.
Онлайн просмотр документа "Барт. S Z. Введение."
Текст из документа "Барт. S Z. Введение."
Ролан Барт. S/Z.
Введение.
Эта книга — след, оставленный работой двухгодичного (1968 и 1969)
семинара, проводившегося в Практической школе высших знаний.
Я прошу студентов, слушателей и друзей, участвовавших в этом
семинаре, принять посвящение текста, который писался по мере того,
как они в него вслушивались.
1. Вынесение оценок
Говорят, что силою аскезы некоторым буддистам удается в одном бобовом зерне разглядеть целый пейзаж. Это как раз то, к чему стремились первые исследователи повествовательных текстов: в одной-единственной структуре они пытались увидеть все существующие на свете повествовательные тексты (а ведь их — несметное множество): из каждого отдельного повествования, рассуждали они, мы извлечем его модель, после чего построим из этих моделей одну большую повествовательную структуру, которую затем (в целях верификации) станем проецировать на любые конкретные повествования; это — изнурительное («Без труда не вынешь и рыбку из пруда») и в конечном счете нежелательное занятие, ибо в результате текст утрачивает свою специфичность. Впрочем (что бы ни думали сторонники известного мифа о литературном творчестве), сама по себе специфичность отнюдь, не является неким нераздельным и неотчуждаемым атрибутом текста; она не определяет его индивидуальный облик, не наделяет его именем, не удостоверяет подпись под ним и не указывает на его завершенность; напротив, это — подвижная специфичность, оформляющаяся и складывающаяся из всей бесконечной совокупности текстов, языков и систем и возобновляющаяся в каждом новом тексте. Мы, стало быть, оказываемся перед выбором: либо вывести все тексты на демонстрационную площадку, уравнять их под взглядом без-различной науки, принудить (путем индуктивной процедуры) походить на Оригинал, к которому они восходят, либо попытаться воссоздать текст, но воссоздать не в его индивидуальности, а в его игровом движении, и — даже не успев заговорить о нем самом — сразу включить в безбрежную парадигму несхожестей, подчинить некоей базисной типологии, процедуре оценивания. Однако как распознать ценность текста? Как обосновать первичную типологию текстов? Базисная оценка всей совокупности текстов не может принадлежать ни науке (ибо оценка — не ее дело), ни идеологии, ибо идеологическая (моральная, эстетическая, политическая, элегическая) ценность текста — это ценность, сопряженная с репрезентацией /повторением, воспроизведением/, а не с производством (идеология «отражает», она не производит). Что же касается нашей оценки, то она может быть связана лишь с определенного типа практикой — практикой письма. С одной стороны, есть то, что можно написать, с другой — то, чего написать уже нельзя; есть то, что принадлежит практике писателя, и есть то, что оказывается вне ее пределов; какие тексты мне самому хотелось бы написать (пере-писать), возжелать, утвердить в этом мире (ведь это мой мир) в качестве действенной силы? Вот эту-то ценность и выявляет процедура вынесения оценок; она устанавливает, что именно может быть сегодня написано (пере-писано), утверждает текст-письмо. Почему мы считаем текст-письмо нашей ценностью? Потому, что смысл литературной работы (литературы как работы) в том, чтобы превратить читателя из потребителя в производителя текста. Современная литература переживает жесточайший разлад между изготовителем и пользователем текста, между его владельцем и клиентом, между писателем и читателем — разлад, поддерживаемый самой литературой как социальным установлением. При таком положении вещей читатель пребывает в состоянии праздности, нетранзитивности, иными словами, принимает все слишком всерьез: вместо того, чтобы сделать собственную ставку в игре, сполна насладиться чарами означающего, упиться сладострастием письма, он не получает в удел ничего, кроме жалкой свободы принять или отвергнуть текст: чтение оборачивается заурядным референдумом. Так, в противовес тексту-письму возникает его противоценность, т. е. негативная, реактивная ценность — то, что можно прочесть, но невозможно написать — текст-чтение. Любой такой текст мы будем называть классическим.
2. Интерпретация
О тексте-письме вряд ли можно сказать многое. Прежде всего, где такие тексты найти? уж конечно, не в царстве чтения (если и можно их там встретить, то в весьма умеренной дозе: случайно, стороною, неприметно проскальзывают они в некоторые маргинальные произведения): текст-письмо — это не материальный предмет, его трудновато разыскать в книжной лавке. Более того, коль скоро он возникает на базе продуцирующей (а отнюдь не репрезентирующей) модели, он делает невозможным любой критический анализ, ибо стоит последнему возникнуть — и он попросту сольется с этим текстом: пере-писать такой текст значит распылить, развеять его в безбрежном пространстве различия. Текст-письмо — это вечное настоящее, ускользающее из-под власти любого последующего высказывания (которое неминуемо превратило бы его в факт прошлого); текст-письмо — это мы сами в процессе письма, т. е. еще до того момента, когда какая-нибудь конкретная система (Идеология, Жанр, Критика) рассечет, раскроит, прервет, застопорит движение беспредельного игрового пространства мира (мира как игры), придаст ему пластическую форму, сократит число входов в него, ограничит степень открытости его внутренних лабиринтов, сократит бесконечное множество языков. Текст-письмо — это романическое без романа, поэзия без стихотворения, эссеистика без эссе, письмо без стиля, продуцирование без продукта, структурация без структуры. А как же быть с текстом-чтением? Такие тексты суть продукты (а не процессы продуцирования); из них-то и состоит необъятная масса нашей литературы. Как же расчленить эту массу? Для этого требуется еще одна — вторичная — операция, следующая за первичной операцией оценки-классификации, — операция более тонкая, основанная на количественном принципе больше или меньше, приложимом к каждому тексту. Эта новая операция есть не что иное, как интерпретация (в том смысле, какой придавал этому слову Ницше). Интерпретировать текст вовсе не значит наделить его неким конкретным смыслом (относительно правомерным или относительно произвольным), но, напротив, понять его как воплощенную множественность. Прежде всего представим себе сам образ этой торжествующей множественности, не стесненной никакими требованиями репрезентации (подражания). Такой идеальный текст пронизан сетью бесчисленных, переплетающихся между собой внутренних ходов, не имеющих друг над другом власти; он являет собой галактику означающих, а не структуру означаемых; у него нет начала, он обратим; в него можно вступить через множество входов, ни один из которых нельзя наверняка признать главным; вереница мобилизуемых им кодов теряется где-то в бесконечной дали, они «не разрешимы» (их смысл не подчинен принципу разрешимости, так что любое решение будет случайным, как при броске игральных костей); этим сугубо множественным текстом способны завладеть различные смысловые системы, однако их круг не замкнут, ибо мера таких систем — бесконечность самого языка. Интерпретация, которой требует текст, непосредственно взятый как множественность, не имеет ничего общего с вседозволенностью: речь идет не о том, чтобы снизойти до тех или иных смыслов, свысока признать за ними право на известную долю истины, но о том, чтобы, наперекор всякому без-различию, утвердить само существование множественности, которое несводимо к существованию истинного, вероятного или даже возможного. Хотя признание множественности текста и является необходимостью, оно все же таит в себе определенные трудности, ибо хотя нет ничего существующего вне текста, не существует и текста как законченного целого (что, от обратного, послужило бы источником его внутренней упорядоченности, согласованности взаимодополняющих элементов, пребывающих под отеческим оком Репрезентативной Модели): нужно освободить текст от всего, что ему внеположно, и в то же время освободить из-под ига целостности. Все сказанное означает, что множественному тексту неведома нарративная /нарратив – рассказ, повествование/ структура, грамматика или логика повествования; если временами они и дают о себе знать, то лишь в той мере (мы употребляем это выражение в подчеркнуто количественном смысле), в какой мы имеем дело с не до конца множественными текстами, с текстами, в которых множественность представлена более или менее скупо.
3. Коннотация: против
Для оценки этих умеренно множественных (попросту говоря, полисемичных /многозначных/) текстов существует некий усредняющий критерий, позволяющий «зачерпнуть» лишь определенную, главную порцию множественности; этот критерий является чрезмерно тонким и вместе с тем слишком неточным инструментом, чтобы его можно было применять к однозначным по смыслу текстам; в то же время он чересчур беден и не годится для поливалентных, обратимых и откровенно «неразрешимых» (т.е. сугубо множественных) текстов. Этот скромный инструмент есть не что иное, как коннотация. У Ельмслева, которому принадлежит определение коннотации, коннотативное значение — это вторичное значение, означающее которого само представляет собой какой-либо знак, или первичную — денотативную — знаковую систему: если обозначить выражение символом Е, содержание — символом С, а отношение между ними, как раз и создающее знак, символом R, то формула коннотации примет следующий вид: (ERC)RC. Неудивительно, что коль скоро границы коннотации не определены и она не подчинена никакой типологии текстов, то за ней закрепилась не слишком блестящая репутация. Одни (скажем так: филологи), утверждая, что любой текст по сути своей однозначен и является носителем некоего истинного, канонического смысла, относят существующие параллельно ему вторичные смыслы на счет досужих домыслов критиков. Напротив, другие (назовем их семиологами) оспаривают само наличие денотативно - коннотативной иерархии; язык, говорят они, будучи материалом денотации, располагая собственным словарем и собственным синтаксисом, представляет собой систему, ничем не отличающуюся от всех прочих; нет никаких оснований ставить эту систему в привилегированное положение, превращать ее в пространство, где господствует некий первичный смысл, в смысловую норму, в источник и точку отсчета для всех сопутствующих смыслов; если мы и связываем с денотацией представление об истине, объективности и законе, то делаем это лишь потому, что все еще склоняемся перед авторитетом лингвистики, которая до самого последнего времени сводила язык к предложению и его лексическим и синтаксическим составляющим; сделать ставку на иерархию — это серьезный шаг расположить все смыслы текста вокруг некоего ядра денотации (ядро — это центр, святилище, прибежище, свет истины) значит возвратиться в пределы замкнутого западного дискурса (научного, критического или философского) и его центрированной организации.
4. И все же —за коннотацию
И все же критика коннотации справедлива лишь наполовину; она не принимает во внимание типологию текстов (эта типология имеет основополагающий характер: любой текст обретает существование лишь после того, как он подвергнется классификации в соответствии со своей ценностью); ведь если текст-чтение существует, если он включен в некую замкнутую систему, созданную Западом, изготовлен по рецептам этой системы, покорен закону Означаемого, то, стало быть, для него характерен особый смысловой режим, и в основе этого режима лежит коннотация. Вот почему полностью отвергать коннотацию значит отрицать различительную ценность текстов, отказываться от определения специфического (поэтического и в то же время критического) аппарата текста-чтения, ставить знак равенства между ограниченным и пограничным текстами, лишать себя инструмента типологизации. Коннотация открывает доступ к полисемии классического текста, к той ограниченной множественности, которая составляет его основу (за наличие коннотативных смыслов в современных текстах поручиться уже нельзя). Итак, нам нужно спасти коннотацию от двойного суда, сохранив ее как поддающийся определению, измеримый след той или иной множественности текста (ограниченной множественности классического текста). Но что же такое коннотация? Если попытаться дать ей определение, то она представляет собою связь, соотнесенность, анафору, метку, способную отсылать к иным — предшествующим, последующим или вовсе ей внеположным — контекстам, к другим местам того же самого (или другого) текста: это отношение можно назвать по-разному (например, функцией или индексом), но на него не следует накладывать никаких ограничений; важно только не путать коннотацию с ассоциацией идей, отсылающей к системе представлений данного субъекта, тогда как коннотативные корреляции имманентны самому, тексту, самим текстам; или, если угодно, можно, сказать так: коннотация — это способ ассоциирования, осуществляемый текстом-субъектом в границах своей собственной системы. Если подойти к коннотации со стороны топики, то коннотативные смыслы — это смыслы, не фиксируемые ни в словаре, ни в грамматике языка, на котором написан данный текст (это, разумеется, факультативное определение, коль скоро словарь способен расширяться, а грамматика — изменяться). С аналитической точки зрения, коннотация принадлежит двум пространствам — линейному пространству упорядоченных последовательностей, когда фразы вытекают одна из другой и смысл размножается как бы делением, распространяясь с помощью отводок, и пространству агломерирующему, когда определенные фрагменты коррелируют с теми или иными смыслами, внеположными материальному тексту, образуя в совокупности своего рода туманности означаемых. С топологической точки зрения, коннотация обеспечивает рассеяние (ограниченное) смыслов, подобных золотой пыльце, усыпающей зримую, поверхность текста (смысл — это золото). С семиологической точки зрения, коннотативный смысл — это первоэлемент некоего кода (не поддающегося реконструкции), звучание голоса, вплетающегося в текст. С динамической точки зрения, это иго, под которым склоняется текст, это сама возможность подобного гнета (смысл — это сила). С исторической точки зрения, коннотация, коль скоро она создает смыслы, по всей видимости поддающиеся фиксации (даже если они не являются лексическими), оказывается источником (хронологически определенным) Литературы Означаемого. С точки зрения своей основной функции (порождение двойных смыслов), коннотация нарушает чистоту коммуникативного акта: это — преднамеренно и сознательно создаваемый «шум», который вводится в фиктивный диалог автора и читателя, это — контркоммуникация (Литература есть не что иное, как умышленная какография). Со структурной точки зрения, существование денотации и коннотации, двух систем, считающихся раздельными, позволяет тексту функционировать по игровым правилам, когда каждая из этих систем отсылает к другой в соответствии с требованиями той или иной иллюзии. Наконец, с идеологической толки зрения, такая игра обеспечивает классическому тексту известную привилегию — привилегию безгрешности: первая из двух систем, а именно денотативная, сама к себе оборачивается и сама себя маркирует; не будучи первичным, денотативный смысл прикидывается таковым; под воздействием подобной иллюзии денотация на поверку оказывается лишь последней из возможных коннотаций (той, что не только создает, но и завершает процесс чтения), верховным мифом, позволяющим тексту притворно разыгрывать возвращение к природе языка, к языку как к природе: ведь и вправду, разве нам не хочется верить, что в любой фразе, какие бы смыслы ни высвобождались из нее впоследствии, изначально содержится некое простое, буквальное, безыскусное, истинное сообщение, по сравнению с которым все прочее (все, что возникает позже и сверх того) воспринимается как «литература»? Вот почему, обращаясь к классическому тексту, мы непременно должны сохранить денотацию, это древнее, бдительное, лукавое и лицедействующее божество, вменившее себе в обязанность изображать коллективную безгрешность языка.