phil_Neitzsche (735546), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Естественно, что влияние Ницше на европейскую культуру, особенно на западную, было в сущности универсальным, а формы преломления творчества Ницше — почти бескрайне разнообразными. Это и должно было быть так, если принять во внимание, что влияние Ницше не было, по существу, целостным, — это сейчас мы приближаемся к тому, чтобы распознавать его противоречивую и сложноустроенную целостность, — но раскладывалось на отдельные моменты и мотивы, включая и мотивы совершенно искаженного, почти полностью ложного истолкования Ницше. То, что при этом книга «Так говорил Заратустра» нередко находилась в самом центре внимания, легко объяснимо, — 'ведь эта книга представляет собою предельный и единственный во всем творчестве Ницше пример поэтически-философского произведения, где стороны, поэзия и философия, встречаются в единстве, где ни одна сторона не перевешивает. «Так говорил Заратустра» — эта книга попадала в центр внимания читателей, привлекая своей ложной понятностью: на деле, именно вследствие единства ее поэтически-философского мифа, это, пожалуй, наиболее сложное создание Ницше. Срединное по своему положению в творчестве Ницше, оно содержит в себе всю полноту его философских идей.
Одной из идей, медленно вызревавших в мысли Ницше, была идея переоценки всех ценностей. Именно так должен был называться капитальный его труд, обдумывавшийся им в последние годы сознательной деятельности. Этот труд должен был представить всю сумму философии Ницше. Однако эта идея присутствует и в книге «Так говорил Заратустра» — не столько излагается, сколько именно присутствует как глубокая основа мысли, к которой философ должен подходить с самых разных сторон, пытаясь осмыслять ее. Коль скоро идея переоценки всех ценностей получает здесь философски-поэтическое освещение, этим уже оправдано центральное положение книги во всей истории восприятия философии Ницше. И вот почему: то характерное для Ницше самопонимание человека, человеческой личности, о каком уже шла речь, имело еще некоторые важнейшие стороны. Поразительным образом эти стороны связывают Ницше со всем мировосприятием его эпохи, — однако так, что это нисколько не умаляет его роли первотворца и первоосмыслителя нового человеческого образа.
Каков же этот образ человека? Вместе со всей естественной наукой своего времени — а она тут прокладывала пути новому образу человека или даже, скорее, проявляла, выводила наружу то, к чему склонялись сами же люди середины XIX века, помимо всякой науки, — Ницше был убежден, что человек — существо исключительно посюстороннее, что у него чисто чувственная, материальная основа. Может быть, кому-нибудь покажется странным, что таков был взгляд философа-«иде-адиста», но это так. Вот он, человек: он брошен в этот мир, и ничего, кроме этой чувственности и материальности, у него и рядом с ним нет. Нет и ничего потустороннего, нет ни богов, ни бога, ни судьбы — вообще нет ничего, что бы извне, как сила духовная, определяло жизнь человека и историю людей. Можно думать, что сам экстатический образ человека у Ницше возник как бы на внезапно освободившемся пространстве, — человек растет ввысь, может превышать самого себя, свою сущность именно потому, что «наверху» нет никакого сдерживающего его или направляющего его начала: человек сам определяет свое бытие, но между тем определяет и все бытие. Бытие это в некотором, весьма глубоком, отношении есть все равно что ничто, все равно что опустошенность, из которой исчезло все само по себе высокое, идеальное. Однако главный факт — это то, что человек предоставлен сам себе. Хочет он того или нет, он управляет собой, управляет историей, он берет и себя, и свою историю в свои руки: он единственный, кто может обладать ею. Поэтому ницшевский «сверхчеловек» (породивший в истории мысли такую путаницу) — это всего лишь человек, до конца осознавший свою роль в мире и понявший, что он, и только он — хозяин своей судьбы и своего бытия. «Сверхчеловек» Ницше — это призыв понять, что положение человека именно таково, и отделаться от любых иллюзий: религия, построенная на ней мораль — это для Ницше всего лишь застарелые иллюзии. Бог для культуры — самое высокое, а для Ницше самое низкое и позорное: веровать в бога в его глазах стыдно и недостойно. Человек — один в мире, он в мире одинок. Именно этот мир постигается затем как мир по существу внутренний, как внутреннее пространство экстатической личности.
Такой новый образ мира и человека и означал переоценку всех ценностей. Тут не было ничего надуманного! В этой переоценке отразилось лишь последовательное додумывание до конца тенденций XIX века — тех, что сказались и в естественной науке того времени, и в бессознательных склонностях людей, и в самом искусстве. Была во всем этом и самая благородная сторона: человек вдруг почувствовал себя хозяином своей судьбы, своего положения в мире, ощутил себя независимым от какой-либо философии или мировоззрения, какие он должен был бы непременно разделять. Был в этом и какой-то новый источник человеческого достоинства, и момент равновесия человека и мира, оборачивавшийся особой прочностью самоощущения. Так — в наиболее благоприятных случаях. Ницше же вносил в эту ситуацию момент агрессивного отрицания традиции, такой действительно нигилистический момент, когда все старое, заветное должно было непременно рушиться. Поскольку сфера устоявшейся веры и морали сокращалась, все это не могло не повести к тяжелым конфликтам в душе многих, кто не способен был попросту отказаться от привычных взглядов и в то же время не мог избежать неблагого, разрушительного воздействия Ницше. Сейчас нам яснее, что Ницше, настаивая на переоценке всех ценностей, невольно — как бы следуя прямоте и «честности» своего мыслительного склада — закреплял некоторую преходящую, характерную для середины XIX века ситуацию, некоторую иллюзию этого времени — иллюзию, основанную именно на временном равновесии человека и мира, человека и природы, иллюзию того, что отныне человек все сможет взять в свои руки и сумеет управлять всем. В том числе сможет взять в свои руки свою историю! Сама же история прекрасно опровергла подобные иллюзии. Однако при своем колоссальном влиянии Ницше не мог не нанести тяжелейший удар вере и морали людей: думая, что он пишет для совсем немногих («для всех и ни для кого», как значится в подзаголовке «Заратустры»), Ницше на самом деле предлагал людям следовать удобной для них иллюзии. Возвеличиваемая им самоопределяющаяся, направляющая себя личность должна была породить небывалое человеческое самоуправство. Так ярко сказавшаяся в Ницше иллюзия полного человеческого самоопределения — она сказалась и помимо Ницше — навлекла на человечество огромные беды. В иных же случаях Ницше сознавал и открыто допускал, что человечеством управляют именно удобные для него иллюзии, — знание, которое, казалось бы, могло способствовать тому, чтобы с разоблачительным недоверием относиться не только к традиционным верованиям и взглядам, но и к своим собственным мнениям и суждениям.
Мысль Ницше на деле совмещала в себе несовместимое, а такое совмещение и есть, собственно, парадокс. Парадоксально неожиданна — и необозрима по своим последствиям — и книга Ницше «Так говорил Заратустра», этот затаенный и глубокий голос исторического сознания. В самой истории, затем в истории культуры, в истории философии и искусства мы до сих пор остаемся свидетелями того, что из этой книги выступают, становятся достоянием сознания и осмысливаются новые вещи — все то, что до сих пор таинственным образом скрывалось, никем не замечалось в ней.
Самое высокое, что может пережить человек, учит Ницше – это "час великого презрения". Презрения к самому себе, к своим слабостям и порокам, к своей несправедливости, к "жалкому довольству собою", называемому добродетелью. "Но где же та молния, что лизнет вас своим языком? Где то безумие, что надо привить вам?
Смотрите, я учу вас о сверхчеловеке: он - эта молния, он это безумие!"
«Бог мёртв» …
Этот пункт плана — попытка указать в ту сторону, откуда когда-нибудь сможет быть поставлен вопрос о сущности нигилизма. Пояснение это ведет свое происхождение из такого мышления, которое начинает впервые обретать ясность относительно позиции Ницше в истории западной метафизики. Указать же значит, уяснило одну из стадий западной метафизики, предположительно последнюю стадию ее, потому что иные возможности метафизики уже не могут становиться зримы постольку, поскольку метафизика через посредство Ницше в известном смысле отнимает у себя свои собственные сущностные возможности. Благодаря произведенному Ницше обращению, метафизика остается лишь извращением в свою не суть. Сверхчувственное становится несостоятельным продуктом чувственного. А чувственное вместе с таким снижением своей противоположности изменяет своей собственной сущности. Низложение сверхчувственного устраняет и то, что просто чувственно, и вместе с тем устраняет их различие. Низложение сверхчувственного заканчивается на «ни... ни...», что касается различения чувственного и нечувственного. Низложение заканчивается бессмысленностью. И все же оно остается непродумываемой, непреодолимой предпосылкой ослепленных попыток ускользнуть от бессмысленного просто посредством придания смысла.
В дальнейшем метафизика всюду понимается как истина сущего как такового в целом, не как учение такого-то мыслителя. У любого мыслителя свое особое философское положение внутри метафизики. Поэтому метафизику можно называть его именем. Однако в соответствии с тем, как мыслится здесь метафизика, это отнюдь не будет означать, что такая-то метафизика — это создание и собственность мыслителя как личности в публичных пределах культурного творчества. В каждую фазу метафизики зрима соответствующая часть пути, какой судьба бытия прокладывает через сущее во внезапно разражающихся эпохах истины. Сам Ницше поступь западного исторического совершения истолковывает метафизически, а именно как восхождение и разворачивание нигилизма. Продумывание метафизики Ницше становится осмыслением ситуации и местоположения сегодняшнего человека, судьба которого, что касается истины его, иска мало изведана. Но если только осмысление такого рода не остается пустопорожним отчетом и повтором, оно поднимается над тем, что, собственно, осмысляется. Подниматься над чем-либо не означает непременно превышать, превосходить что-либо, не означает и преодолевать. Если мы осмысляем метафизику Ницше, то это не значит, что наряду с его этикой, теорией познания и эстетикой мы теперь прежде всего учитываем его метафизику, но это значит только одно: мы пытаемся принимать Ницше-мыслителя всерьез. Мыслить же, для Ницше тоже, значит представлять сущее как сущее. Всякое метафизическое мышление — это онтология или же вообще ничто.
Что же до нашей попытки осмысления, то тут все дело в том, чтобы приуготовить простой и неприметный шаг мышления. Приуготовляющему мышлению крайне важно проредить и просветлить те просторы, в пределах которых бытие вновь могло бы принять человека — в отношении его сущности — в некую изначальную сопряженность с ним. Быть приуготовляющим — вот суть такого мышления.
Подобное сущностное, а потому везде и во всех аспектах лишь приуготовляющее мышление движется в неприметности. Здесь любое со-мышление, даже и самое неумелое и неловкое, окажет существенную подмогу. Деятельность со-мышления никак не бросается тут в глаза, ее никак не оправдать ни значимостью, ни полезностью,— это посев, а сеятели — те, что, быть может, не увидят ни побегов, ни спелых зерен и не узнают жатвы и урожая. Они служат севу, а еще прежде того подготовке к севу.
Севу предшествует пахота. И нужно сделать плодородным то поле, которое вследствие ставшего неизбежным владычествования страны метафизики должно было оставаться заброшенным и никому не ведомым. Нужно прежде всего почувствовать, предощутить это поле, а потом уж отыскать и возделать. Нужно в самый первый раз пройти дорогой, ведущей к этому полю. Много еще есть на свете неведомых проселков, ведущих к полям. И однако, каждому мыслящему отведен лишь один путь, и это его путь,— и он, прокладывая его, обязан ходить по нему вперед-назад, вперед-назад, пока наконец не приучится он выдерживать направление и не признает своим тот путь, который, однако, никогда не будет принадлежать ему; пока наконец не научится говорить то, что можно изведать лишь на этом и ни на каком другом пути.
Быть может, заглавие книги «Бытие и время» — веха на таком пути. В соответствии с сущностным переплетением метафизики с науками — метафизика сама его требует и все снова и снова стремится к нему, и науки — поросль самой же метафизики,— приуготовляющее мышление иной раз само должно вращаться в кругу наук, потому что науки в многообразных своих обличьях то сознательно, то по способу своей значимости и действенности все еще притязают на то, чтобы задавать фундаментальную форму знания, а равно и всего того, что доступно знанию. Чем однозначнее устремляются науки к предопределенному им техническому бытийствованию со всеми его впечатлениями, тем решительнее проявляется вопрос о той возможности знания, на какую притязают в технике, о ее способах, пределах, о ее правомочности.
Приуготовляющее мышление, его осуществление невозможны без воспитания — необходимо научить мыслить прямо посреди наук. Самое трудное найти для этого сообразную форму, так чтобы воспитание мышления не падало жертвой смешения его с научным исследованием и с ученостью. Подобное преднамерение прежде всего подвергается опасности тогда, когда этому мышлению одновременно с тем постоянно приходится лишь отыскивать свое собственное местопребывание. Мыслить прямо посреди наук значит проходить мимо них без презрения к ним.















