70554-1 (639366), страница 2
Текст из файла (страница 2)
В этом диалоге обнажается самый нерв гуманистических исканий русской литературы второй пол. 30-х гг., с которых, как теперь представляется, и началось наше национальное дооформление на новой основе - без буржуазии, при решающей роли новой власти и новой, народной интеллигенции. Оно закономерно совпадает по времени с периодом индустриализации страны, сопровождаемым «изыманием» из жизни буржуазного «элемента» (коллективизация) и вместе ознаменованным беспримерной консолидацией общенародных сил и невиданным в истории трудовым подъемом и воодушевлением. В эти годы утверждает себя русская литература и достигает вершины ее историческая проза (А. Толстой, В. Шишков, С. Сергеев-Ценский, А. Новиков-Прибой, А. Чапыгин, С. Бородин и др.), засвидетельствовавшая мощный рост нашего нового самосознания. В годы войны оно емко было сформулировано Платоновым, в порядке национальной самоидентификации: «Я русский советский солдат остановил движение смерти в мире». Поразительно, сколь далеко простиралась наша память, культурно возделанная второй пол. 30-х и требовательно заявившая о себе в первые же, самые катастрофические месяцы войны: «Мы оказались слабее в воздухе, мы оказалась слабее на земле. Этого не простят нам великие мужи, поставившие на ноги Россию. В могилах поднимаются, как видения “Страшной мести”, отец Отечества Петр Великий, Потемкин, Суворов, Румянцев... Поднимаются даже те, кто был сражен в силу своих убогих политических знаний, но сильной любви к Отчизне: Лавр Корнилов, Неженцев, Марков, Брусилов, Алексеев, Чернецов, Каледин. Они смотрят на нас: “Вы взяли силой у нас власть из рук - побеждайте. Мы привыкли видеть, что мы ошиблись и большевики - спасители Отечества русских. Побеждайте! Но если вы не победите, почему уничтожили нас, почему не посторонились?”» [17]. Характерно это исторически ответственное «мы», исключающее всякий намек на возможность «внутренней эмиграции». Обращает также внимание «воскрешение из мертвых» персонажей «Тихого Дона» - от Лавра Корнилова до Каледина. Словно для того, чтобы понять социально-нравственный сдвиг в сознании казачества, произошедший за двадцать лет после Гражданской войны. А. Первенцев записал в дневнике 24 авг. 1941 года: «Приехал Шолохов. Он едет на фронт, чтобы лично убедиться, в чем же дело, почему мы отходим и несем воинские поражения. Фадеев оглашал его слова об отношении казачества (даже зажиточной части) к войне с Германией: “У нас был плохой отец, Советская власть, мы плохое видели от него, но это отец, и отчима (вроде Краснова, “наследника” Каледина на посту атамана Войска Донского в годы Гражданской войны. - В. В.) в дом пускать не хотим”» [18].
Наша культура советского времени складывалась как общенародная, по понятным причинам - с сильным крестьянским акцентом (рабочие заводов и фабрик 30-х - вчерашние крестьяне, «рекрутированные» из деревни в ходе коллективизации) в своих лучших образцах. Последнее обстоятельство необходимо подчеркнуть особенно, иначе трудно понять, почему в поисках новой человечности она склонилась именно к историческому опыту деревни, а не города и почему она ближе к «золотому» веку русской классики, а не к интеллигентскому, весьма испорченному либерализмом веку «серебряному», которого она как бы и не заметила (Шолохов), а если и заметила, то очень пристрастно и избирательно (А. Толстой, Булгаков, Платонов). И совсем кажется «темноватым» вопрос: почему литература 30-х, обратившаяся к Православию, о чем мы скажем ниже, совсем обошла утонченные религиозные искания «серебряного» века и «проконсультировалась» у классики и на этот счет (образ Сергия Радонежского в романе Бородина «Дмитрий Донской»)? Дело, конечно, несколько проясняет горячая любовь нынешних либералов к «религии» и культуре «серебряного» века (Бог здесь тоже большой гуманист, как и сам либерал) и их нападки на классиков - от Пушкина до Шолохова: то им мешает Арина Родионовна в духовной биографии автора «Капитанской дочки», то «народный социализм» Достоевского, то высказывания Л. Толстого о буржуазной культуре, потрафляющей извращенным вкусам зажиревшей кучки людей, то Салтыков-Щедрин с его уничижительной критикой либерала, отстаивающего идеалы «свободы, обеспеченности и самодеятельности «применительно к подлости», то слишком советский Шолохов, осмелившийся написать «Тихий Дон»...
Как мы уже заметили, резкий поворот в сер. 1930-х гг. к национальной внутренней политике породил кризис в литературе. На заседании Президиума Союза писателей (5 апр. 1935 года) редактор «Нового мира» И. М. Гронский говорил: «Писатели понимают уже сейчас, что в Советском Союзе не может происходить накопление какой-то абстрактной культуры». Касаясь редакционного портфеля, заметил, что «многочисленная группа (прозаиков. - В. В.) застыла на старых позициях»; «пришлось заставлять этих писателей переделывать произведения по пять-шесть раз»; «пришлось забраковать огромное количество произведений»; «в сентябре-октябре мы получим вторую часть “Поднятой целины”. Об этом Шолохов писал мне». В сер. октября 1935 года Гронский вновь уверил Президиум Союза писателей, что «бесспорно у нас будут напечатаны в 1936 году - Шолохов, 2-я часть «Поднятой целины», рукопись мы получаем еще в этом году и, по-видимому, начнем год “Поднятой целиной”». На вопрос: «А “Тихий Дон”?», ответил: «И тот, и другой романы готовы и шлифуются». Далее назывались: «30-е годы» («Люди из захолустья») А. Малышкина («Рукопись в основном готова, мы ее получаем в декабре»), «По коням!» («Хмурое утро», третья часть «Хождения по мукам») А. Толстого, «Горы» (2 и 3 кн.) В. Зазубрина [19]. Ни одно из перечисленных произведений не увидело света в обещанный срок: роман Малышкина напечатан в 1937, «Горы» Зазубрина далее неоконченной второй книги не продвинулись (автор умер в конце 1938-го), «Хмурое утро» А. Толстого печаталось в 1940-41 годах.
Неблагополучное положение в литературе заметили и читатели: «два-три года рекламируется печатание романов “Поднятая целина”, 2 часть, “19 год” (“Хмурое утро”. - В. В.) А. Н. Толстого, и когда главным образом из-за этих книг подписываешься на журнал, оказывается, что это - пушка. В отношении “19 года” так просто доходит до безобразия. В № 8 (“Нового мира” за 1935 г. - В. В.) помещено объявление, что с 10 № начнется печатание романа “19 год”, но... воз и ныне там» [20].
2 января 1936 г. первый секретарь Союза советских писателей А. С. Щербаков писал Сталину: «В интересах дела я вынужден Вас беспокоить и просить помощи и указаний», и сообщал об оценке ситуации в литературе писательскими кругами: одни утверждают, что «отставание литературы становится угрожающим», другие говорят о «кризисе советской литературы», есть и «охотники выразиться покрепче». «Сейчас, - подытоживал Щербаков, - литература нуждается в боевом конкретном лозунге Помогите, тов. Сталин, этот лозунг выдвинуть» [21]. Судя по выступлению Щербакова 31 марта 1936 года перед писателями, Сталин приглашал его к себе и говорил с ним о «простоте и народности» литературы. «Из лозунга “простота и народность” (эти слова, следующие за “лозунгом”, взяты Щербаковым в кавычки и могут рассматриваться как чужая цитата или отжатая до формулы тема беседы со Сталиным. - В. В.), - говорил первый секретарь Союза, - вытекает требование безграничной и органической связи писателя с действительностью» [22].
А. Толстой, работавший в эту пору над заключительной частью трилогии «Хождение по мукам» и затягивающий время с окончанием «Хмурого утра», писал об испытываемых им трудностях в середине 30-х: «Нужно было особенным образом думать, чувствовать и видеть, - не так, скажем, как я думал, чувствовал и видел, когда писал “Петра” или “18-й год”. Значит, нужна была прежде всего работа над самим собой. ...нахождение в себе внутреннего стиля, то есть приведенного в стройный порядок морально-художественного отношения к материалу» [23]. Как известно, приступая к созданию «Хмурого утра», А. Толстой почувствовал неудовлетворенность второй частью трилогии, результатом чего явилось написание им еще одного произведения, тесно связанного с «Хождением по мукам», - повести «Хлеб». За неимением методологического пособия по чтению «в сердцах» писателя мы не будем касаться конкретных соображений, из каких якобы исходил автор известной трилогии, обращаясь к документальному материалу о роли и значении Царицына в Гражданской войне. Тем более что сам А. Толстой иначе понимал задачу и духовные стимулы, которые подвигали его в творчестве. 1918 и 1919 годы писатель рассматривал как «опровержение исторической клеветы о неспособности к волевым импульсам творческого социального развития, воздвигнутой на Россию и ее народы, на ее интеллигенцию», и повесть «Хлеб» посвящал «моей родине великим вождям пролетарской революции и безымянным красноармейцам, рабочим и крестьянам, кто, не щадя себя, создал мировое величие нашему отечеству» [24]. При всем различии, скажем, между прозой Платонова второй половины 30-х годов, третьей и четвертой книгами «Тихого Дона» Шолохова, повестью «Хлеб» и романом «Хмурое утро» А. Толстого, очевидно, что все эти произведения вышли из одного источника и стремятся в своих выводах к единой цели. Вся проза 30-х годов была направлена к постижению и утверждению естественно-исторического оформления и собирания национальной жизни: земля, традиция - человек - дом, семья - школа, предприятие, ученический или трудовой коллектив - народ, СССР, государство - мир - Бог. Мы не можем теоретически помыслить и назвать все те внешние и внутренние факторы, которые влияли на складывание именно такой, а не другой цепочки действительности. Даже если допустить, что столь хитроумное сооружение, не уступающее по целесообразности творениям Бога, за несколько лет воздвигнул один человек в злобных видах завоевания всего белого света и с предварительным уничтожением собственной страны, то и в этом случае следует признать его жизненную и государственную уникальность.
Ясно покамест одно: прошедший через революцию и Гражданскую войну «маленький» человек бесповоротно уверился в мысли, что не может построить собственного счастья в одиночку и на особицу, что сам по себе он не представляет никакой ценности и никому не нужен со всеми его мелкими страданиями, нуждами и интересами, что весь этот либеральный гуманизм - аптечки, библиотечки, бесплатные обеды для ветеранов, недели помощи больным, комиссии по душещипательным беседам для одиноких на дому, приюты психологической реабилитации для особо «сдвинутых» и т. п. «человеколюбивая» суета - не решает вопроса о его существовании. Человек сам в себе и для себя не может быть смыслом и целью жизни, которые лежат вне его физической реальности и определенности. Они - надличностны, но не безличны. И эту диалектику исстрадавшейся одинокой души прекрасно воссоздал Шолохов в «Тихом Доне»: «Как выжженная палами степь, черна стала жизнь Григория. Он лишился всего, что было дорого его сердцу. Все отняла у него, все порушила безжалостная смерть. Остались только дети. Но сам он все еще судорожно цеплялся за землю, как будто и на самом деле изломанная жизнь его представляла какую-то ценность для него и для других...
Похоронив Аксинью, трое суток бесцельно скитался он по степи, но ни домой, ни в Вешенскую не поехал с повинной. На четвертые сутки, бросив лошадей в одном из хуторов Усть-Хоперской станицы, он переправился через Дон, пешком ушел в Слащевскую дубраву, на опушке которой в апреле впервые была разбита банда Фомина. Еще тогда, в апреле, он слышал о том, что в дубраве оседло живут дезертиры. К ним и шел Григорий, не желая возвращаться к Фомину» (т. 4, с. 361).
Если мы признаем, что идеальное в нашей душе - от Бога, то тем самым признаем существование не всякого, а личного бога, точно так же, как мы выделяем из множества семей свою родную семью. И далее - по всем звеньям естественно-исторических институтов, установленных не нами: друзья, товарищи, родной коллектив, родная деревня, родная страна, родная власть, родное правительство. Мы, как бы нынче сказали, «делегируем» вовне лучшее «из себя» с надеждой и верой на воздаяние по труду и бескорыстию нашему. Без этого невозможен полноценный обмен веществ в живом организме. В нашем «делегировании» есть элемент самоотречения, самоотверженности, выхода из эгоизма мелкого и ограниченного прозябания к подлинной человеческой свободе и бесконечности. Он не сулит благ в готовом виде, но предполагает нелегкую работу души, усилие, сопряженное с жертвенностью, подвижничеством, героизмом, трудовой доблестью - с теми добродетелями рода человеческого, какие несут на себе оттенок религиозного служения идеалу и нашему сокровенному надличному. И именно названные добродетели определяли качество новой, высшей человечности реальной жизни и русской литературы второй пол. 30-х годов. Наряду с созиданием «мирового величия Отечества» шло великое строительство бесценной - по исторической беспримерности - народной души. И весьма непросто ответить на вопрос: почему в эпохе правления Сталина, якобы подавляющего всякую оригинальность, выходящую за ранжир некоего серого однообразия и собственного ничтожества, мы находим широкий круг выдающихся людей во всех областях человеческой и государственной жизнедеятельности, не говоря уже о поприще рутинного каждодневного труда, и ничего подобного не встречаем на пути, вдвое превышающем сталинский период своею временной протяженностью, кроме выдающихся производителей слов в эфире и на бумаге? А если и встречаем, то заметных, сколь ни странно, опять же благодаря Сталину, вернее, «титанической» борьбе с ним.















