78301 (639011), страница 5
Текст из файла (страница 5)
В этой серии, построенной по одной из классических моделей хармсовского повествования, случаи повторяются. Закономерно и название: “Случаи”.
Весь второй “случай” интересен тем, что он составлен из множества случаев. Случай, как уже говорилось, - событие неординарное, противоречащее идее повтора. Но Хармс любит включать единичное в серии. Попадая в серию, “случай” становится своей противоположностью, элементом “порядка”, прогрессии. Он начинает относиться к миру закономерного, а не случайного. Смерть как раз и оказывается таким случаем - закономерным и уникальным одновременно. Она все время повторяется и в силу этого относится к миру сериала. Что же отличает одну смерть от другой? Существует ли что-то общее между смертями Орлова, Крылова, Спиридонова, его жены и детей? Хармс кончает второй “случай” иронической декларацией такого правила:
“Хорошие люди и не умеют поставить себя на твердую ногу”.
Выходит, все покойники второго “случая” - “хорошие люди”, и в том, что они хорошие, заключается сходство между ними. Все эти смерти, как бы ни были они различны по обстоятельствам, входят в серию “смерти хороших людей”. Но даже без такой сериализации смерть предстает здесь неким одинаковым и повторным событием, лишенным фундаментальной индивидуальности. Мы просто имеем повторение: умер, умер, умер, умер.
Существует ли что-то отличающее одну смерть от другой во втором “случае”? С одной стороны, это серия причин и обстоятельств, приведших к смерти. Именно в них как будто и заключена сама сущность случайности - “объелся горохом”, “упал” или просто “умер сам собой”, - то есть без причины, так сказать, случайность. Однако, как будет видно, уже начиная с третьего “случая” такая форма индивидуализации случаев подвергается сомнению.
Иная форма отличия заключена в именах. Отличается не столько сам случай, сколько тот, с кем он произошел. Случайное связывается с именем.
Значит, серия: Орлов умер, Крылов умер, Спиридонов умер, жена Спиридонова умерла - описывает разные события потому, что имена в серии разные. Стоит заменить эти разные имена общим наименованием, и события перестанут различаться между собой. Например: хороший человек умер, хороший человек умер, хороший человек умер, хороший человек умер. Что это: серия разных событий или одинаковых?
В третьем “случае” Хармс как раз и создает такого рода серию. Называется “случай” “Вываливающиеся старухи”:
“Одна старуха от чрезмерного любопытства вывалилась из окна, упала и разбилась.
Из окна высунулась другая старуха и стала смотреть вниз на разбившуюся, но от чрезмерного любопытства тоже вывалилась из окна, упала и разбилась.
Потом из окна вывалилась третья старуха, потом четвертая, потом пятая. Когда вывалилась шестая старуха, мне надоело смотреть на них, и я пошел на Мальцевский рынок, где говорят, одному слепому подарили вязаную шаль”25.
Почему рассказчику надоело смотреть на вываливающихся старух? Потому, что в описанном “случае” не осталось почти ничего случайного. Действие все время повторяется, да и объекты его почти не различаются. Одинаково падают одинаковые старухи. Имен у них нет, и они отличимы только что по номерам. Но откуда взялись эти номера? От порядка падения старух? Упала старуха и стала первой, потом упала старуха и стала второй. Или иначе: все старухи пронумерованы заранее и падают в порядке номеров? Здесь так мало от случая, что интересней пойти на Мальцевский рынок, где одному слепому подарили вязаную шаль.
Хармса, как и другую выдающуюся личность нельзя исчерпать рамками дипломной, работы. Одно перечисление символов, используемых Хармсом, метаморфоз и “случаев” с его героями превысило бы отведенные нам рамки. Любой разговор о Хармсе обязательно упирается в проблему смысла. Смыслы в произведениях Хармса бесконечны, его произведения – это своеобразный конструктор без инструкции. Как бы читатель не переставлял детали, он всегда получает что-то новое, невообразимо запутанное, но притягивающее.
Уникальность произведений Хармса еще и в философской концепции. Сублимируя воззрения предшественников и современников, он преображает их мысли. Трагизм эпохи преобразуется под пером ирониста в свою противоположность.
Творчество Хармса, как и творчество любого другого художника, исторически обусловлено, но своеобразие его позиции заключается в том, что он сознательно пытался порвать с пониманием литературы и литературного “смысла” как исторических образований. “История” в ее традиционном понимании описывается им как "остановка времени", а потому как феномен антиисторический по существу.
2.4. О поэтике “детского” Хармса
Сегодня подробно исследуются истоки и эстетика “реальной поэзии” и “взрослой прозы” Хармса. А вот о “Хармсе - детям” написано и сказано чрезвычайно мало. Хотя дети любят и неизменно цитируют строки из его стихотворений “Иван Иваныч Самовар”, “Плих и Плюх”. Литературоведы склоняются к тому, что сотрудничеством в детских журналах “Еж” и “Чиж” поэт вынужден был зарабатывать себе на жизнь - что, впрочем, не помешало ему заложить основы детской поэзии и стать классиком. Чем же в действительности была детская поэзия для автора “Старухи” и “Случаев”: потребностью, любовью, необходимостью? Вероятно, и тем, и другим, и третьим. Отсюда вполне закономерный вывод: если хочешь познать Хармса - читай “Ивана Топорышкина”.
Даниил Хармс прославился как создатель особого стиля и неутомимый экспериментатор. Своеобразие его внешности (цилиндр, монокль, необыкновенный красный пиджак) отмечали все современники. Не говоря уже о поведении, о той игре в Хармса - Дармса - Чардама - Шустерлинга, которую вел этот чудак: то пройдется на четвереньках по издательским коридорам, то перевернет вверх дном редакцию “Чижа”, то устроит блестящую буффонаду, розыгрыш. В литературном мире Хармса тоже действует закон непривычки к существованию. Из всех человеческих действий более других он любил ходьбу и бег. Самое распространенное слово в его детских стихотворениях - “шел”.
Доедая с маслом булку,
Братья шли по переулку.
Я шел зимою вдоль болота...
Из дома вышел человек...
Шел по улице отряд...
Движением, как правило, отмечено у Хармса первое четверостишие - с него начинается пребывание человека во вселенной. Если герой не идет, то он бегает, летает, скачет, несется. Одно из своих стихотворений Хармс так и озаглавил: “Все бегут, летят и скачут”. Самая увлекательная игра - игра в автомобиль, почтовый пароход, советский самолет (“Игра”). Несчастье, потеря - там, где утрачивается эта способность к перемещению. Кошка несчастна от того, что “сидит и ни шагу не может ступить”.
Хармс, мастер “сотворения” неожиданных противоположностей, находит противоположность движению в мысли. Думанье равноценно остановке, оно прерывает праздник бега. И сколько бы герой ни думал (“думал-думал, думал-думал”), ему не объяснить загадочного появления тигра на улице. Вообще думать у Хармса удобнее всего, “сняв очки”, то есть на время отключившись от реальности, к которой у создателя реального искусства было особое почтительное отношение. “Очистить предмет от шелухи литературных понятий”, посмотреть на него “голыми глазами” - такова установка ОБЭРИУ. “Нет школы более враждебной нам, чем заумь. Герою Хармса важнее видеть, чем думать. Многие его произведения немыслимы без картинок:
Вот перед вами мой хорек
На странице поперек.
Или:
Вот перед вами семь картинок.
Посмотрите и скажите,
на каких собака есть,
А на каких собаки нет.
Всевозможные оптические приборы - очки, телескопы - сопровождают человека в его путешествии по жизни, что, увы, не спасает от оптического обмана. Любимый Хармсом цирк - тоже своего рода разновидность зримого, увиденного, того, что “вот перед вами”.
Хармс уважает число, его пифагорейскую суть, и многие его произведения сходны с арифметическими задачами или учебниками по математике (“Миллион”, “Веселые чижи” и др.). Кстати, Хармс тут не был одинок. Близкий обэриутам Николай Олейников прямо признавался: “Все хорошие писатели графоманы. Вероятно, я математик”. Однако примеры на вычитание, в отличие от Олейникова, в детской поэзии Хармса искать бесполезно. Его увлекает сложение: “сто коров, двести бобров, четыреста двадцать ученых комаров”. Это не какое-нибудь случайное нагромождение, а цирк Принтинпрам, сорок четыре стрижа “объединяются“ в квартиру 44 и т.д. Хармса захватывает непрерывный процесс конструирования, собирания домов, цирков, квартир из цветных кубиков действительности.
В реальности для него важны вещества: керосин, табак, кипяточек, чернила. Старушка покупает чернила, Каспер Шлих курит трубочку, Паулина проливает керосин. Большинство “Случаев” заворачивается вокруг того, как кто-то (фамилия, имя, отчество) отправляется в лавку за насущным. Вещества осязаемы, конкретны, знакомы всем детям. Вновь напрашивается сравнение с Олейниковым, у которого вещества использует натурфилософ, “служитель науки”, как символ разных таинственных превращений и взаимодействий. В поэзии же Хармса они существуют подобно тому, как в фильмах Тарковского льется молоко, - в напоминание о простой сути.
Разрыв с сутью всегда отмечен абсурдом. У Хармса абсурд особый - он напрямую связан с “минимализмом действия”. Чем незначительнее, мельче действие, тем глобальнее его непредсказуемые последствия. Король пьет чай с яблоками, разбойник вскакивает на лошадь, кузнец ударяет молотком по подкове - эти простые движения порождают на свет целую череду происшествий (“Сказка”). Однако абсурднее всего здесь возвращение на круги своя, в исходное положение: разбойника вновь водворяют в тюрьму, кузнец продолжает ковать подкову.
Необычаен и облик хармсовского персонажа. Часто его зовут полным именем, например, Карл Иванович Шустерлинг. Мы привыкли, что круглый - это дурак, полный - это идиот, но Хармс вносит свои коррективы. У Хармса круглый - это человек, близкий родственник воздушного шара, мыльного пузыря, колечка дыма. И будь любезен - называй его полным именем.
Всем известно стихотворение “Что это было?”. Но зададимся иным вопросом: кто это был?
Я шел зимою вдоль болота
В галошах, в шляпе и в очках...
Если вдуматься, то на герое Хармса и не было ничего, кроме галош, шляпы и очков. Ведь покидающий дом остается голым, беззащитным перед миром тумаков, пощечин и старух. Последнее спасение - в шарме, в том, чем человек увенчан, как шляпой. Сам Хармс прекрасно знал о тесной связи, существующей между шармом и вредом, что и подчеркивал в своем псевдониме. Сегодня тема полезного и обаятельного вреда находит свое продолжение в детской поэзии Григория Остера. Корни “Вредных советов”, без сомнения, - в хармсовских землях.
География Хармса - под стать его биографии. Даже самая мрачная, тяжелая сторона жизни как бы сдвигается в сторону осветления, веселой игры. Герой идет вдоль болота - и вдруг оказывается у реки:
Я шел зимою вдоль болота...
Вдруг по реке пронесся кто-то...
Вообще про землю Хармса можно с уверенностью сказать лишь одно: она вертится. Порой над ней проплывают воздушные шары, вслед которым люди машут предметами домашнего обихода: палками, булками, стульями. Вслед воздушным шарам люди шелестят. Ими лечатся кошки (рецепт в стихотворении “Удивительная кошка”). Скучно быть просто “жильцом” - или котом, или чижом, - не помнящим родства с шаром - цветным пузырьком воздуха в небе над мостовой. “Не смешивай чистоту с пустотой”, - записал Хармс в своем дневнике, и сам никогда не смешивал. Вот летит пустой воздушный шар, но это только иллюзия, обман: пуста чистая мостовая, а шар полон воздуха, праздника, жизни. В нем - настоящий дом человека, где он с лампой и с трубочкой, а не с палкой-булкой-тумбой:
По вторникам над мостовой
воздушный шар летал пустой.
Он тихо в воздухе парил,
в нем кто-то трубочку курил,
смотрел на площади, сады,
смотрел спокойно на среды,
а в среду, лампу потушив,
он говорил:
- Ну, город жив!
Мы уже отмечали, что произведения Хармса для детей связаны с его “взрослыми” текстами. Некоторые вещи начинаются, как “детские”, а выходит “для взрослых”. Это касается, в частности, рассказов середины 30-х годов, когда Хармс был уже опытным детским писателем, но, очевидно, не мог вполне серьезно воспринимать себя в этом качестве. Так, “Кассирша”, один из самых “черных” рассказов, в центре которого, к ужасу покупателей, восседает за кассой зеленеющий труп с вставленной в зубы “для правдоподобия” папироской, открывается невинным зачином “Нашла Маша гриб...”. Рассказ “Отец и Дочь” начинается со слов “Было у Наташи две конфеты...”, а превращается в отчет о внезапных смертях, воскресениях и взаимных похоронах отца и дочери. (Заметим, что эти два рассказа написаны практически одновременно, соответственно 31 августа и 1 сентября 1936 года). “Был один рыжий человек...”, о котором мы подробно говорили в прошлой главе, - начало знаменитого текста, который можно расценивать как своего рода манифест “антипрозы”. Известна история с рассказом о Пушкине, который Хармс долго и безуспешно, зачеркивая вариант за вариантом, сочинял для детского юбилейного чтения, а в результате вышло, что “все люди по сравнению с Пушкиным пузыри, только по сравнению с Гоголем Пушкин сам пузырь”, а о Гоголе писать нельзя, поэтому лучше уж ни о ком ничего не писать. (Оба текста - декабрь 1936).
В следующем параграфе мы проведем еще более глубоку параллель между детскими и взрослыми произведениями Д.И. Хармса на примере стихотворения “Врун”.
2.5. “ДЕТСКИЙ” ХАРМС ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ
Чаще, говоря об общности “детских” и “взрослых” текстов Хармса, имеют в виду его стихи, особенно ранние, которые действительно отчасти напоминают поэтические опыты ребенка - простотой внешней формы, летучестью мгновенно возникающих смыслов, высокой степенью случайности, к которой проявляется беспечное, детски-“безответственное” отношение. Вдобавок то и дело появляются такие характерные фигуры, как “мама”, “папа”, “няня”, “дети” и т. п.: “он не слышит музыки/и нянин плач”, “Едет мама серафимом/на ослице прямо в тыл” (“Ваньки Встаньки”, 1926); “и слышит бабушка/под фонарями свист”, “Как он суров и детям страшен” (“В репень закутанная лошадь...”, 1-2 мая 1926); “Как-то бабушка махнула/и сейчас же паровоз/детям подал и сказал/пейте кашу и сундук/утром дети шли назад/сели дети на забор” и т. д. (“Случай на железной дороге”, 1926). Отмеченные качества приглянулись С.Я. Маршаку, который разглядел в “детоненавистнике”26 Хармсе потенциального любимца детей; но, работая уже специально для детей, Хармс иногда использовал ранее найденные инфантильные формы. Всем известно отличное детское стихотворение “Иван Иваныч Самовар” (1928). Но не все знают, что у него имеется интонационный двойник - более раннее (ноябрь 1925) и совсем “не детское” по содержанию, но вполне детское по озорству стихотворение “О том как Иван Иванович попросил и что из этого вышло”. Приведем здесь его фрагмент:















