2932-1 (634744), страница 6
Текст из файла (страница 6)
Среди многих возможных объяснений простейшим будет то, что этого потребовал художественный замысел. Л. Толстой избрал в «Войне и мире» великую эпоху в истории России, на фоне которой изобразил простых людей, со многими слабостями и странностями. Это истинно революционное открытие произвело огромное впечатление на читателей и оказало сильнейшее воздействие на русскую и мировую литературу. Особенно охотно его использовали в советских романах о Великой Отечественной войне, однако с существенным дополнением: их заурядные, порой смешные герои в критический момент проявляли силу духа, преодолевали любые испытания — или гибли, внося вклад в общую победу.
Персонажи «Войны и мира», напротив, лишены силы духа и доблестей, высоких чувств и возвышенных мыслей, они не сражаются, не совершают подвигов, они вообще не совершают никаких поступков. Впоследствии Толстой отказался от такой системы образов: в «Анне Карениной» на фоне мирной жизни выведены незаурядные личности, готовые к необычным поступкам; а в «Воскресении» исключительность в героях и их судьбах доведена до предела. Вероятно, уже в процессе работы над «Войной и миром» Толстой пришел к убеждению, что через подчеркнуто негероические образы невозможно передать характер героического времени! Однако отказываться от психологически убедительных, новых литературных типов автор не желал. Поэтому он по необходимости должен был прибегнуть к нескольким средствам: во-первых, резко снизить образ врага, превратив французов в жалких ничтожеств; во-вторых, низвести с пьедестала великих исторических лиц и не изображать подлинных героев и вообще людей достойных; в-третьих, придать основным персонажам дополнительную значимость, не вытекающую из их психологии, а внешнюю, бытовую, историческую. Но — неизбежно — псевдоисторическую! Герои «Войны и мира» не выдержали бы столкновения с исторической истиной. Ведь в эпоху Отечественной войны было множество реальных людей, наделенных и слабостями, и глупостями, что не мешало им проявлять подлинный героизм и стойкость. В конце концов, в русской армии 1812 года, как в любой другой армии всех времен, труднее было найти труса, чем человека, твердо выполнявшего свой долг.
В чем смысл использованного Толстым приема? Например, Элен совершенно убедительна в роли пустой кокетки и злой жены, но в этом качестве она способна была бы отравить только жизнь мужа; в качестве же предательницы отеческой религии и самого Отечества она отравляет атмосферу во всем романе, превращается в достаточно зловещий образ, для чего ее переходу в католицизм автор дал заведомо неверное объяснение.
Князя Андрея приукрашает его «наполеоновское» честолюбие, воскресающее после постоянных разочарований и неудач; оно отчасти заставляет читателей приписывать эти неудачи дурному воздействию Бонапарта, а не собственному нраву и рассудку героя.
Пьера облагораживают его философские искания: едва ли понятные большинству читателей, они придают Безухову ореол высокой духовности, мешая ему превратиться в увальня и «мещанина во дворянстве» и несколько прикрывая его бесплодно растраченную жизнь.
Наташу возвышает ее романтическая биография, — здесь использованный Толстым прием предстает в чистом виде. Если бы на первом балу героиню ждала участь более правдоподобная для незнатной (графский титул сам по себе не означал принадлежности к высшему кругу) и небогатой, чужой в Петербурге московской барышни — просидеть весь вечер у стенки и, может быть, под конец получить неблестящее приглашение на котильон, она не сумела бы сохранить очарование в глазах читателей. Татьяна Ларина в подобном положении («Между двух теток, у колонны,/ Не замечаема никем») сохраняет симпатию читателей, уходя мыслями вглубь себя, уносясь мечтами в родные края из ненавистной душной залы. Наташа же мечтает только о кавалере, что, конечно, более естественно, но менее одухотворенно. Если бы ее надежды, как нередко случается в действительности, не осуществились, она показалась бы смешной или неинтересной. Но на плечах подобной героини не удержалось бы бремя народной эпопеи! И Толстой вынужден был сделать ее царицей бала и бросить к ее ногам трех завидных поклонников одновременно. Впрочем, и Пушкин, вопреки собственной воле и вопреки правдоподобию (за что его упрекали современники), дал Татьяне богатого и знатного мужа и превратил ее во влиятельнейшую светскую львицу. Видимо, никакой душевной глубины недостаточно, чтобы сохранить читательское внимание к неудачливой и незамужней девице!
У Николая Ростова дополнительной значительности не оказалось, и он остался самим собой — добрым малым без особого ума, без особого сердца. Это вынесло его на периферию романа, хотя по объему посвященных ему страниц он вполне равен Пьеру Безухову и князю Андрею.
Конечно, глубокие и часто принципиальные расхождения между правдой жизни и ее отражением в романе не заметны никому, кроме специалистов по русской истории XIX века. Время совершило то, чего не совершил Толстой: оно исключило исторические детали из характеристики образов «Войны и мира», сделало их незаметными и неважными для читателей, раскрыло в образах их внеисторичную — «вечную» — значимость. И герои эпопеи принадлежат не эпохе 1812 года, даже не толстовскому времени, а любому времени, когда новый читатель открывает «Войну и мир».
Однако подкрепление художественного вымысла псевдоисторическими деталями порой приводит Толстого к парадоксальным результатам, когда становится неясно, что, собственно, имеет в виду писатель, за какую ниточку надо тянуть, чтобы выявить его мысль? Иногда очевидная по видимости идея автора при вдумчивом анализе оборачивается своей противоположностью, и трудно решить, осознавал это Толстой или так получилось непреднамеренно?
В пору работы над «Войной и миром» Толстой с увлечением читал роман М. Загоскина «Рославлев», где резко выражена идея о решительной противоположности французской наносной культуры русскому народному духу. Как известно, роман Загоскина вызвал такое возмущение Пушкина, что тот сгоряча начал писать одноименный роман-опровержение. Произведение, затеянное с полемическими целями, Пушкин не закончил, быть может решив не тратить свой гений на борьбу с второстепенным литератором. Какую позицию занял в этом споре Толстой? Важнейшим моментом в системе его доказательств представляется танец Наташи Ростовой. Но, несмотря на все рассуждения по поводу близости «графинечки» к Анисье и отцу Анисьи и т. д., так ли уж очевиден смысл этого эпизода для автора? Действительно ли он говорит о стихийной «народности» самой привлекательной героини «Войны и мира»? Ведь двойственность ситуации здесь явно бросается в глаза.
Разве Татьяна Ларина является менее искренней и менее русской оттого, что свое необдуманное письмо Онегину пишет по-французски с соблюдением французских литературных канонов? Если бы Пушкин включил его в текст романа во французской прозаической форме, оно произвело бы впечатление чужеродности, но в избранном им варианте оно стало выдающимся явлением русской культуры. И разве полковник Бурмин из «Метели» перестал быть русским офицером-победителем, героем 1812 года и заграничных походов оттого, что его объяснение в любви напоминает героине начало «Новой Элоизы» Руссо? И разве сам Пушкин не может считаться величайшим русским поэтом оттого, что вырос на французских книгах, что в ранние лицейские годы (пришедшиеся на конец 1811–1812 год!) имел прозвище «Француз»?
Пушкинские характеристики «русскости» строятся на однозначных и внятных любому читателю символах.
Татьяна (русская душою,
Сама не зная, почему)
С ее холодною красою
Любила русскую зиму.
Научить любить русскую зиму не может никто, кроме самой зимы. Нужно с младенчества привыкнуть к снегу, к виду запорошенных деревьев, к хрусту шагов в морозные дни, чтобы научиться им радоваться, чтобы страдать без них. Давать уроки любви к зиме в Африке совершенно бессмысленно, как бессмысленно пытаться полюбить море или горы, видя их только на картинах.
У родителей Татьяны «на масленице жирной / Водились русские блины», «им квас как воздух был потребен». Искреннюю привязанность к резко выраженному кислому вкусу русской национальной кухни можно приобрести только в России, живя здесь с младенчества. И никакие французские воспитатели эту привязанность не победят, что блистательно сформулировано в известной жалобе Шереметева: «Худо, брат, жить в Париже: есть нечего; черного хлеба не допросишься!»13 Суть дела здесь не в «квасном патриотизме», а в чисто физической потребности организма в дрожжевой пище.
В отличие от национального климата и национальной кухни, которые можно полюбить, только живя среди них, национальному танцу можно научиться где угодно, имея учителя и необходимые музыкальные инструменты, тем более когда речь идет о пляске под гитару — инструменте при всех местных модификациях достаточно универсальном (это не балалайка или волынка, к чьему своеобразному звучанию надо привыкать с детства). Однако и танец танцу рознь.
Старые Ларины «любили круглые качели, / Подблюдны песни, хоровод». Пушкин перечислил исконно русские развлечения, невозможные без участия народа. Даже когда хоровод устраивался по приказу барыни, характер его создавали крестьянки, следуя канонам народного искусства. Любовь к национальной культуре в этом случае не только оказывалась проявлением духовной близости дворян-помещиков и их крепостных, но и просто сводила их в одном месте, объединяла, сближала хотя бы в рамках праздничной идиллии. У Толстого же игра на балалайке представлена как составная часть барского обихода: «У дядюшки было заведено, чтобы, когда он приезжает с охоты, в холостяцкой охотничьей Митька играл на балалайке». Одинокая игра дворового за дверьми барских покоев, одинокий танец Наташи посреди дворянской трапезы — глубоко ненародны, несмотря на всю непосредственность и искренность чувств героини. Если бы она в душевном порыве вдруг вплелась в крестьянский хоровод или даже протанцевала в его центре, впечатление от ее «русскости» было бы совсем иным, чем когда она вскочила с места по желанию дядюшки: «Ну, племянница!» Неважно, что ее танец трактован исторически неверно; важно, что он производит впечатление маскарада, выданного за правду жизни. Так, при Николае II очень любили придворные балы в русских нарядах; юным девицам они могли искренне нравиться, но где был в них народный дух?
Или переход Элен в католицизм, поданный как акт измены родине? исторически это ошибочно, а с идейно-художественной точки зрения? Если счесть преданность национальной религии неотъемлемой обязанностью патриота, то почему бы не встать на позиции «официальной народности» («самодержавие, православие, народность») и признать преданность самодержавию врожденным свойством русского человека, а всех, кто бунтует против царя, объявить изменниками, заслуживающими каторги или виселицы?
Загоскин не допускал, чтобы героиня во время войны могла выйти замуж за врага Отечества, он жестоко покарал ее за подобный выбор, — но на то он писатель среднего уровня. Пушкин позволил себе создать героиню, говорящую по-французски, влюбляющуюся во французского пленного, — и при этом истинную патриотку, жертвующую собой во имя Родины! Образ Полины остался недорисованным; но органичная цельность мироощущения присуща многим лучшим героям и героиням Пушкина, и она понятна всякому читателю, далекому от культуры пушкинского времени, ибо передается через общепонятные и достоверные символы.
Религия, танцы, моды, идеи познаются в процессе обучения, ими можно увлечься в любой стране, их можно менять. Климат, кухня, национальные традиции отношений между людьми воспринимаются только через жизнь среди них, становятся частью физиологического и психологического склада личности, преодоление которого трудно и болезненно. В этой привязанности нет ничего мистического, она объясняется простейшими факторами, но выйти из-под ее власти человек может, только переместившись в иную национальную среду.
Можно ли утверждать, что Толстой не сумел понять тот органичный сплав русской и французской культуры, который был свойствен дворянскому обществу начала XIX века, где французские составляющие культуры уже не воспринимались как именно французские и нисколько не мешали бороться с завоевателями, любить родину, продолжая говорить по-французски? Как и восхищение военным гением Наполеона, возведение его в идеал не мешало декабристам стремиться приложить свои усилия ко благу России, ее народа, а отнюдь не Франции?
Толстой жил в эпоху, последовавшую не за победоносной Отечественной войной, а за позорно проигранной Крымской (хотя Севастополь, где он сам служил, мог только гордиться своей ролью в войне). Для него отчасти было естественно ненавидеть французов как таковых. В поколении же писателей первой трети XIX века никто бы не написал такую чудовищную фразу: «Кто из русских людей, читая описание последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности. Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов…» Художественным отражением этой мысли стала сцена после гибели Пети Ростова, когда Долохов кричит при виде обезоруженных французов: «Брать не будем!» — и позже смотрит на проходящих пленных «холодным, стеклянным, ничего доброго не обещающим взглядом». Перекликаясь с происшедшей незадолго до этого беседой Долохова и Денисова, эпизод словно намекает на скорый расстрел пленных или какую-то жестокость по отношению к ним, хотя и остается нерасшифрованным.
В действительности жестокость к побежденному врагу не проявлялась в Отечественную войну обеими сторонами. Это отнюдь не была «война в кружевах», но она велась армиями на полях сражений, где нельзя было не уважать врага, сохраняя непоколебимую готовность к сопротивлению («Постой-ка, брат мусью! / Что тут хитрить, пожалуй к бою…»). Для отношения россиян к французам скорее показателен госпиталь, устроенный отцом будущих славянофилов братьев Киреевских для раненых французов и русских без различия национальной принадлежности, нежели абсолютно неправдоподобный расстрел пленных. Законы военной чести соблюдались строго и не допускали уничтожения сдавшихся в плен, безоружных людей. Мирному населению война грозила в основном гибелью имущества; дворяне же вообще были избавлены от опасностей. Если французы входили в обитаемую усадьбу, дом занимался офицерами, хозяева продолжали рассматриваться как таковые, а поместье меньше страдало от мародерства, чем оставшееся без господ. И крепостные княжны Марьи были совершенно правы, не желая отпускать госпожу: для них она была главной защитой от французских фуражиров, ей же опасность не грозила. Ее желание убежать от французов по-женски вполне понятно, но свидетельствует как раз не о силе, а о слабости духа, вопреки утверждениям Толстого.
Вопрос в том, что же именно утверждал писатель? В «Войне и мире» расхождения между художественным содержанием текста и авторским комментарием к нему во многих случаях вопиющи. Танец Наташи, отсутствие патриотизма у воинов в Отечественную войну, проявленный некстати патриотизм княжны Марьи — все это звенья одной цепи, которую можно продолжать до бесконечности. Так, мысль о недостаточной жестокости к отступающим французам, которая объяснена лишь усталостью русской армии и т.п., высказана в авторском отступлении, в художественном же виде она выражена через слова и действия явно непривлекательного для писателя Долохова. Словом, проводя свою по внешности достаточно националистическую идею «народности», Толстой сам же ее постоянно опровергает. Где была для него истина?
Среди основных героев романа нет подлинных носителей народного чувства. Можно было бы счесть, что Толстой отрицает народность даже лучших своих дворянских персонажей, противопоставляет их народу — или народ им! (Имеет ли, например, какое-нибудь значение то обстоятельство, что великая русская эпопея начинается и завершается французскими диалогами? или это случайность?) Однако как раз противопоставления дворянства и крестьянства в романе нет, по крайней мере Толстой не захотел изображать его там, где оно исторически существовало.