2908-1 (634736), страница 5
Текст из файла (страница 5)
В еще большей степени этот пассаж Людоговского — о «национальном, здоровом, необходимом движении», о том, что «Россия должна была — и изживает — лихорадку идеи», что «в России победит русское» — является отражением историософской концепции самого Пильняка начала 1920-х годов, получившей образное воплощение в романе «Голый год»: по Пильняку, «революция взвихрила старую Русь, сметя наносное, европейски поверхностное, и обнажила допетровские глубины народного бытия»58. В возвращении к этим национальным истокам и видит смысл революции Пильняк в 1919—1923 годах, до появления романа «Машины и волки».
Кстати, само место действия в данном случае — Алексеевский равелин — актуализирует давний спор Петра I и его сына Алексея о путях развития России, спор, закончившийся трагическим для сына Петра, а в соответствии с историософской концепцией Пильняка — и для России, исходом. Спор-допрос Петром Первым сына Алексея, являющийся одним из смысловых центров в мотивирующем для «Санкт-Питер-Бурха» романе Мережковского, проецируется на спор-допрос Иваном Ивановичем Ивановым Андрея Людоговского в той же Петропавловской крепости с тем же обвинением: в противодействии революционным прогрессивным преобразованиям, созревшим (по Пильняку) в некой метафорической «лондонской гостинице». Возможно, название Алексеевского равелина подчеркнуто Пильняком еще и как косвенное указание на подлинное имя прототипа Андрея Людоговского — Алексея Максимовича.
Реальным событиям в жизни Горького осени 1921 года в принципе, если иметь в виду идеологический аспект, не противоречит тюремный поворот сюжета в судьбе Андрея Людоговского: Людоговский заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости и из характера повествования явствует, что он должен быть расстрелян. В первом же, 1922 года, издании рассказа «Санкт-Питер-Бурх» прямо говорилось о расстреле инженера Людоговского: «Тогда загремел замок, чтоб прижать каждого к нарам, притиснуть в тоске: — “вот, ведь я же лежу, я лежу на нарах, я сплю, зачем? — Я же сплю, — яааа! Зачем?”
— Инженер Людоговский, Смирнов, — Петров...
... “Ведь я же лежу, на нарах, я сплю, — не я, не яаааа, — не меняа!..”
Коридоры, приступки, ступень. Мрак. Электрическая лампа. Мрак. Электрическая лампа. Плеск воды, приступочки, ступеньки. — Свет, подвал — и: два китайца: — ах, какие косые глаза! — и кто так провел по лицу, чтоб вдавить лицо внутрь, раздавив переносицу, лицо, как плакат, с приставными зубами? — а походка — у китайцев — женская... Инженеру нельзя было корчиться...
— Ага!..
И все. Последняя мысль — последняя функция коры большого мозга — через несколько недель — была — нечеловеческою мыслью — ибо фосфор омылил кору большого мозга, в мутной воде — в зеленой воде — в проточной воде. Туманы, — хинки бы, хины!»59
Использование, точнее, обыгрывание Пильняком «Несвоевременных мыслей...» подтверждается текстовыми совпадениями (и на уровне идей, и на уровне лексического их выражения), в числе которых особенно показателен следующий, явно горьковский поворот мысли. Известно недоверие Горького к «темной массе» крестьянства, его тревога за судьбу пролетариата (см. в «Несвоевременных мыслях...»: «Сектанты и фанатики, постепенно возбуждая инстинкты темной массы они отрывают у рабочего класса голову»60 ). Для сравнения приведем аналогичный фрагмент в «Санкт-Питер-Бурхе»: «Петровщина. Лихорадка, Санкт-Питербурговщина? Мужик голову откусит, возьмет в рот и так: хак!? — Нет мужика, нет никакой России, — дикари! Есть — мир!» Налицо явная озорная разговорная интонация Пильняка — живописца словом, слышащего и зримо представляющего то, что он описывает. Кстати, в первом издании рассказа голову откусывал не «мужик», а «большевик», что говорит о синонимичности этих понятий как своеобразных знаков исконно русского национального менталитета в понимании Пильняка. (Ср.: «Петровщина. Лихорадка, Санкт-Питербурговщина? Большевик голову откусит, возьмет в рот и так: хак?! — Нет большевика, нет никакой России, — дикари! Есть — мир!»61.)
Некоторое тщеславие в поведении инженера Андрея Людоговского (очевидно, и его прототипа) было тонко подмечено наблюдательным Пильняком и выражено в следующем эпизоде рассказа «Санкт-Питер-Бурх»: «Знаете, кто был сейчас у меня в кабинете, какой гость? — и помолчал. — Иванов Иван, — и помолчал, выждав, как имя хлестнет по гостиной».
Активная работа над рассказом велась с 6 по 20 сентября 1921 года. Горький выехал из Петрограда за границу в октябре 1921 года, его отъезду предшествовали настойчивые уговоры Ленина покинуть Петроград. Символически тюремная камера проецируется на реальные события, связанные с настойчивым стремлением руководителей советского государства отвлечь Горького от непосредственного участия в революционных событиях в России, избежать с ним противостояния.
Пильняк во всей этой ситуации, видимо, рассчитывал на то, что в его рассказе останется незамеченной реальная подоплека событий, а если на нее обратят внимание, то неизбежный скандал прибавит ему писательской славы. Довольно откровенное озорство писателя действительно осталось незамеченным, что впоследствии позволило ему повторно использовать этот опасный прием (смелого введения в произведение реальных политических лиц и событий, хотя и созданных по законам художественного творчества) в «Повести непогашенной луны»62. Правда, в случае с «Луной» избежать скандала не удалось, и писателю пришлось оправдываться перед властью еще в одной опасной игре: «я не ощутил весомости имени тов. Фрунзе, полагая, что читатель не заметит, откуда я взял материалы — или, точнее, не придавал этому значения, не задумываясь об этом»63.
Принято считать, что путь Бориса Пильняка к Голгофе начался с «Повести непогашенной луны», продолжен — в «Красном дереве». Но фронда по отношению к власти, к политическим авторитетам Пильняку была свойственна и ранее, и «Санкт-Питер-Бурх» об этом свидетельствует достаточно убедительно. Писательскую свободу от политики Б. Пильняк утверждал всегда (насколько можно открыто или используя «защитный» прием парадокса), в том числе и в трудном для него 1929 году: «...чем талантливей писатель, тем бездарнее он политически: это горькая, но биологическая особливость писательского дарования и ремесла, которую никак нельзя забывать»64.
Естественно было бы ожидать со стороны Алексея Максимовича Горького, который в пильняковском рассказе не мог не узнать себя и героя своей речи на ленинском юбилее, не мог не понять смысла пильняковских аллюзий, совершенно предсказуемого по тону и содержанию отклика на это пильняковское «озорство».
То, как использовал Пильняк аллюзии и реминисценции из речи на ленинском 50-летнем юбилее (а факт их использования представляется очевидным), вряд ли могло способствовать дальнейшей (только что начавшейся и тут же, по сути, прекратившейся) дружбе прославленного мэтра и начинающего беллетриста. Думается, чувствительный и ранимый, как это часто бывает с художественными натурами, М. Горький не мог не уловить иронии, и довольно небезобидной, по отношению к себе и всей мифологеме Горький — Ленин, старательно культивировавшейся им самим.
Отношение Пильняка к Горькому сформировалось сложное: и благоговейное, и в то же время не лишенное критического начала, о чем свидетельствует, например, фраза, записанная со слов Пильняка К.И. Чуковским в его дневнике: «А Горький устарел. Хороший человек, но — как писатель устарел»65.
Отношение Горького к Пильняку, первоначально доброжелательное, резко изменилось еще весной 1921 года, до написания рассказа «Санкт-Питер-Бурх» и выхода книги «Повесть Петербургская...». Впоследствии негативное отношение к Пильняку со стороны Горького сохранялось и выражалось подчас в очень резкой форме: в 1922 году (когда вышла и «Повесть Петербургская…»66) Горький писал: «Пильняка как такового еще не видно. И — не надеюсь увидеть, прочитав его фокусническую “Метелинку”67 — вещь совершенно мертвую Пильняк же — пока — имитатор, да еще и не очень искусный. Имитирует грубовато, ибо — не культурен и не понимает всей глубины и сложности образа. Он — больше выдумывает, чем чувствует» (из письма К. Федину, начало сентября 1922 г.)68; «не обращайте внимания на обезьян, вроде Пильняка, и спекулянтов красивым, но пустым словом» (из письма
В. Каверину 10 октября 1922 г.)69; «кажется, что Пильняк уже разболтал себя в пустяках, в словесных фокусах» (из письма А. Демидову 15 мая 1925 г.)70. И наконец, цитата из письма М. Горького самому Б. Пильняку от 10 сентября 1922 года: «... пишете вы все хуже, небрежнее и холодней. “Метелинка” — уже совершенно мертвая вещь, несмотря на весь словесный форс и всякие фокусы Путь, которым вы идете, опасный путь, он может привести вас к некой клоунаде...»71.
В. Баранов высказывания Горького о Пильняке комментирует следующим образом: «В большинстве подобных оценок без труда можно различить повышенный элемент субъективности Поначалу М. Горький выражал недовольство по преимуществу манерой младшего современника, стилем, который называли “метельным”, “взвихренным” и т. д.»72. Но ведь сам Горький признавался, что в начале творческого пути Б. Пильняка благоволил к нему: «Этот господин мне противен, хотя, в начале его писательства, я его весьма похваливал»73. Тут есть какая-то загадка: что произошло? В чем причина такой резкой перемены, причем речь явно идет об этическом компоненте. В. Ходасевич намекает на некое недоразумение, произошедшее между Горьким и Пильняком весной 1921 года: к Пильняку «Горький недурно относился как к писателю, но очень не любил лично, после недоразумения, происшедшего между ними весной 1921 г. в Петербурге. К сожалению, рассказать об этом эпизоде, крайне забавном и соблазнительном, в данное время невозможно»74.
Очень вероятно, что рассказ «Санкт-Питер-Бурх» (в числе других фактов) стал своеобразным мотивирующим подтекстом (о котором и Горький, и Пильняк по понятным причинам умалчивали) для взаимоотношений Горького и Пильняка, сыграл свою роль в усилении негативного отношения к Пильняку со стороны Горького. В своем письме к Горькому от 18 августа 1922 года Пильняк пишет о двойственном своем отношении к великому пролетарскому писателю: «Вы, должно быть, сердиты на меня за что-то, — и это связывает мне руки, — тем паче, что за этот год вы вновь стали мне не Алексеем Максимовичем, а Максимом Горьким, — и это двоит мое ощущение по отношению к Вам»75. Отношение Пильняка к Горькому было двойственным давно, оно, думается, и воплотилось в рассказе «Санкт-Питер-Бурх».
* * *
Одной из особенностей произведений Б. Пильняка современная ему критика называла наличие в них некой идеи, которая «всегда “ставится” им в рассказах и романах, как безусловно навязываемая жизнью, как роковое некое “быть или не быть?” Резко поставлена она, — писал Г. Горбачев, — в рассказе “Санкт-Питер-Бурх”»76. Такой «резко поставленной идеей» является, по общепринятому мнению, прямое утверждение автора-повествователя: «Сказания русских сектантов сбылись — первый император российской равнины основал себе парадиз на гиблых болотах — Санкт-Питер-Бурх, — последний император сдал императорский — гиблых болот — Санкт-Питер-Бурх, — мужичьей Москве».
Но эта идея сама по себе, очевидно, и есть «достаточно тривиальная смысловая конструкция», она не главный «итог» произведения77, а всего лишь констатация общеизвестного факта перемены столицы и выражение недоверия Пильняка к Петербургу, «петербуржцам», «интеллигентам».
Как известно, Пильняку в начальное пореволюционное время было свойственно понимание русской революции как «метельной», стихийной, очистительной — «большевицкой». Как «коммунистическая, рабочая, машинная» — не полевая, не мужичья, не «большевицкая» — революция для Пильняка впервые «прозвучала» в 1923 году, о чем он писал в «Отрывках из дневника»78. В письме же к Д. А. Лутохину от 3 мая 1922 г. Пильняк сообщал: «И еще я люблю — метелицы, разиновщину, пугачевщину, бунты: жги, круши, крой, грабь! — Я люблю русский, мужичий, бунтовщичий — октябрь, в революции нашей метелицу, озорство»79. Это противостояние (в творчестве Пильняка временное) революций «большевицкой» и коммунистической заявлено в рассказе автором-повествователем (!) как противостояние двух столиц.
В письме П. Н. Зайцеву от 9 февраля 1919 года Б. Пильняк размышлял, по сути, об исчерпанности «Петербургского текста русской литературы» и о наступающей новой литературной эпохе, ключевую роль в которой будет играть уже, очевидно, не Петербург со всем тем, что он привнес в русскую историю, а Москва: по предположению автора, рассказ «Санкт-Питер-Бурх» — «о Петре I Антихристе, уведшем Россию из Москвы в Петроград, и о большевиках, вернувших ее в обратное лоно, — не здесь ли ключ новой русской литературы?»80. Большевики (не коммунисты!) здесь противопоставляются Петру Первому.
Исследователями «Петербургского текста русской литературы» была отмечена опасность упрощенного представления об антиномии Петербург — Москва, опасность следования моде в изображении их противостояния: «Петербург vice versa Москва — слишком броская, эффектная... формулировка проблемы и, по сути дела, достаточно тривиальная смысловая конструкция, чтобы не стать объектом определенной моды с готовностью пойти на преувеличения и упрощения»81. Для Пильняка, с его готовностью идти на известные преувеличения, публицистическое заострение проблемы это была реальная опасность. Удалось ли ему избежать ее? И только ли о противостоянии двух столиц в русской истории идет речь в рассказе «Санкт-Питер-Бурх»?
Все же, думается, художественный итог рассказа лежит в несколько иной плоскости — не в сфере авторских заявлений, и он нацелен не на прошлое и настоящее, а на будущее Петербурга, Москвы, России независимо от места нахождения того, кто стоит у руля государственного механизма.
Тем и отличается «Санкт-Питер-Бурх» Пильняка от «Петербурга» Андрея Белого, что А. Белый в своем романе подвел «итог столь странной столице нашей и странной ее истории»82, а Пильняк избрал объектом «озорства», на самом же деле объектом глубокого художественного осмысления, новый виток петербургской и — шире — российской истории, послеоктябрьский, и свидетельствует, что о принципиальных отличиях говорить не приходится. Закончилась история императорского Петербурга, началась история новой России — Ивана Ивановича Иванова (хотя и не «императора», но именно к нему обращены слова Каменного гостя: «Поелику пребываем мыв силе своей и воле»), а уж в каком именно городе будет вершиться отныне история новой России — не столь важно: в Санкт-Питер-Бурхе или в Москве. Название Москва, кстати, объясняется автором как «темные воды, — темные воды всегда буйны», и в этом объяснении содержится скрытая оцен-ка и пророчество: буйные воды не исключают различного ро-да половодий, наводнений и т. п., что в нашем представлении связано с петербургским периодом отечественной истории.
Идея «торжества стихий», как определяющая (по Лотману) судьбу Петербурга83, прямо проецируется Пильняком и на будущую историю России «московского» ее периода. По сути, противопоставления Санкт-Питер-Бурха и Москвы в рассказе Пильняка по ценностному критерию нет: «московское» будущее также «темно» и непредсказуемо, как и «санкт-петербургское» прошлое. Ср. название одной из главок главы пятой романа Пильняка «Голый год», где содержится знаменитое описание поезда «мешочников» № 57: «Часть третья триптиха, самая темная». Вновь мы встречаемся, как это бывает часто у Пильняка, когда он пишет о тех или иных исторических событиях, с метафорой, яркой и запоминающейся, «но она же и скрывает предмет, облекая его дымкой образности»84, порождая различные интерпретации. И на проблему Петербург — Москва, как она представлена в рассказе в сопряжении с образом героя рассказа Иванова, возможен и несколько иной взгляд.















