75970-1 (600300), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Конечно, на первых порах он и здесь, то есть в области богословских занятий, является перед нами послушным учеником, покорно переваривающим весь мусорный материал, вынесенный из чтения в большинстве случаев неумных книг и из слушания, за редким исключением, сухих лекций; но в то же время в период этих богословских занятий мысль Гегеля уже начинает расправлять свои могучие крылья. Пока же он по-прежнему продолжает собирать коллекции цитат и приводить в порядок свои многочисленные выписки. Он все еще «lumen obscurum»*, как зовут его товарищи, которому, однако, суждено скоро засветить... увы! — не ко благу человечества.
* «Сумерки», «свет невидимый» (лат.) — Ред.
Попробуем теперь нарисовать картину студенческой жизни Гегеля, когда он пил, любил и даже сочинял стихи. Но сначала, что такое были германские университеты того времени? Раз уже цитированный нами Лаукгард описывает университетскую жизнь нижеследующим образом: «Жизнь студентов, или буршей, Гиссена, благодаря стараниям высланных туда нескольких йенских студентов, была устроена совершенно по образу йенской. Кто хотел быть уважаемым буршем, тот должен был каждый вечер посещать по крайней мере одну пивную — рейнская кружка пива стоила два крейцера — и пить там до 10—11 часов. Говорить о научных предметах считалось педантством, поэтому разговор постоянно держался на делах буршей и часто переходил в сквернословие. Я помню, в пивной Эбергард-Бум читались даже правильные лекции сквернословия по рукописному экстракту. В Гиссене попойки были разрешены, и мы часто пьянствовали на улице. Большая часть студентов вела себя свиньями. Байковая куртка была их постоянным нарядом — и в праздник, и в будни. Кроме того, студенты носили кожаные панталоны и длинные сапоги. Драки были не редкостью: дрались даже на улице. Вызывавший на бой шел под окна своего противника, стучал палкой по тротуару и кричал: "Pereat (Да погибнет) NN — собака, свинья!" Вызываемый являлся, завязывалась драка, наконец приходил педель*, разнимал врагов, сажал их в карцер, чем и кончалось дело. Между грубыми непристойностями, бывшими в моде в Гиссене, замечательны так называемые генеральные экскрементации, которые устраивались так: 20 или 30 студентов напивались порядком в пивной, становились перед домом, где жили женщины, и, по команде, со свистом, начинали все вместе мочиться, как животные... Лихорадочная страсть к исписыванию тетрадей отнюдь не мучила гиссенских студентов. В других университетах я всегда находил завзятых тетраде-исписывателей, особенно в Галле: там студенты наполняли целые тома университетской мудростью. Впрочем, и галльские студенты были очень грубы. В Йене у каждого бурша была так называемая "шармант", простая девушка, с которой он жил, пока оставался в университете, и которую, уезжая, передавал товарищу».
* Педель (нем.) — школьный сторож (швейцар); младший служащий высшего учебного заведения. — Ред.
Но Тюбингенский университет отличался, по-видимому, нравами более просвещенными и гуманными. В нем, по словам Штрауса, «одномышленники студенты и профессора сообща подвизались на учебном поприще и сообща же решали все несогласия в области духа». Здесь устраивались настоящие ученые корпорации, со всевозможным тщанием штудировавшие Канта или лейбнице-вольфовскую философию. Не надо, однако, думать, что студенческая жизнь ограничивалась исключительно «преследованием интересов духа». Самые горячие споры об антиномиях совершались в непременном сообществе и присутствии пивных кружек, причем зачастую дуализм кантовой философии находил себе полное примирение во взаимных объятиях сначала разодравшихся, потом поцеловавшихся и наконец заснувших юных мудрецов. Если в Гиссене всякий, не поглощавший такого количества пива, которое способно привести в расстройство желудок не только человека, но и быка, считался «подлецом» и «идиотом», то в Тюбингене требования, предъявляемые доброму буршу, были гораздо умереннее и носили характер более интеллигентный. Общее философское движение века отразилось и на жизни учащейся молодежи. Не надо забывать, что университетские годы Гегеля относятся к той эпохе, когда философия совершала свои подвиги; когда кёнигсбергский старик, Кант, со смелостью религиозного реформатора очищал от метафизической шелухи все области человеческого знания; когда Вольтер и Руссо, закончив свои работы, могли видеть, какими быстрыми, могучими волнами распространяется начатое ими движение во имя прав человеческой личности, ее ума (Вольтер), ее сердца и воли (Руссо). А молодежь всегда отзывчива и восприимчива. Еще в 70-х годах того же века она интересовалась исключительно триединым принципом «Wein, Weib und Gesang» («Вино, женщина и песня»). Общее нравственное утомление окружающей ее среды, сухой педантизм в области знания толкали ее на путь трактирных подвигов. Но повеяло новым духом, общество встрепенулось и приободрилось, перспектива новой человеческой жизни, не совсем, правда, ясная, но заманчивая, открылась перед умами — и трактирные подвиги утеряли все свое прежнее обаяние. Если прежде говорить о науке и вообще о возвышенных предметах считалось непозволительным педантизмом и даже «подлостью», то теперь только такие разговоры и были в моде, только они и требовались. И великие, и малые подчинялись этому новому веянию; оно заставляло подтягиваться даже и глупых людей, оно зажимало рот всем, кто, несмотря ни на что, не мог сделать ни шагу вперед от прежних буршевских идеалов. Мы имеем даже свидетельство о том в высокой степени любопытном и назидательном обстоятельстве, что общий подъем духа и умственности отразился и на нравственных идеалах и привычках молодежи. Прежде, например, как мы видели, считалось совершенно естественным и даже необходимым, чтобы добрый бурш в бытность свою в университете заводил себе любовницу, а затем, закончив курс наук, пропитавшись высшими принципами философии, передавал ее, эту любовницу, эту бедную простую девушку (которую, кстати сказать, он нередко бивал), точно мебель, своему товарищу вместе с прочим ненужным хламом прошлой студенческой жизни. Но в философствующих корпорациях Тюбингенского университета царствовал не только подъем умственности, но и нравственных требований вообще. Отдельные личности доходили даже до ригоризма* и своим примером, своим строгим отношением к себе вызывали в большей или меньшей степени удачное подражание.
* Чрезмерная строгость, прямолинейность в соблюдении нравственных принципов, в поведении. — Ред.
Легко предположить, что в философствующих корпорациях говорилось неисчислимое количество глупостей и едва ли хоть один вопрос решался в должном, с точки зрения истины, смысле. Но важно не это, важен вдруг нахлынувший (именно вдруг) на жизнь германской молодежи подъем духа. Он сделал невозможным возводить в идеал юности трактирное времяпровождение, истребление пива, скотское отношение к женщинам. Он потребовал от человека ума, знания, а следовательно, и прилежных занятий, он одухотворил его интересы и нарисовал ему картину лучшей или даже хорошей жизни. Конечно, не надо увлекаться, не надо думать, что все стали умны и что все добродушные, ограниченные (в большинстве случаев) бурши вдруг засверкали всеми цветами добродетели. Не надо забывать, что волна умственности нахлынула вдруг, нахлынула на почву, совершенно для нее неподготовленную, и, само собой разумеется, не могла смыть сразу всей накопившейся грязи. И то правда, что большинство только тянулось за духом времени, так сказать, «лебезило» перед ним и впоследствии, при перемене обстоятельств, с легким сердцем, не удручаемым никаким раскаянием, сделало крутой поворот налево кругом и с подлой, опять-таки лебезящей усмешкой обливало помоями «Sturm und Drang Periode» («период бури и натиска») своей юности. Но и без всяких увлечений остается тот несомненный факт, что трактирные идеалы утеряли свое исключительное господство над умами молодежи и вместо них появились другие: сначала научной и философской истины, потом уже истины вообще, истины жизни.
Попав после строгой обстановки родительского дома в бурный и одушевленный кружок своих университетских товарищей, Гегель, на первое время по крайней мере, расстался со своим педантизмом и своей научностью. По-видимому, он не прочь был в виде отдыха от философских рассуждений кутнуть слегка и поволочиться за «милыми и достойными представительницами слабого пола». Он любил, например, устраивать такие игры с фантами, в которых на его долю достается поцелуй какой-нибудь «розовощекой Гретхен», и даже «при устройстве таких игр выказывает некоторое нетерпение». Очень часто видим мы его в какой-то весьма уютной Bier-Halle, принадлежащей одному из пяти миллионов немецких Миллеров, куда его привлекают пиво, дружба и... маленькая, полненькая блондинка с удивительными синими глазками. По поводу этой блондинки мы имеем следующие данные, сообщенные почтительным и обстоятельным Розенкранцем. Она была, конечно, добродетельна; имела, конечно, мамашу, одаренную всяческими достоинствами; была красива, умна (вероятно) и, главное, обладала удивительными синенькими глазками. Видеть ее и говорить с нею, ввиду ее добродетели и мамаши, было вообще очень трудно, но судьба не была безжалостна к целому отряду влюбленных в удивительные синие глазки студентов. Именно: добродетельная девушка имела привычку ежедневно в три четверти седьмого проходить через комнату, где сидели косматые и несколько подвыпившие уже бурши, направляясь в погреб за молоком, простоквашей или холодным габер-супом* к ужину. Тут-то, во время, если можно так выразиться, прохождения тюбингенской Венеры через пивную комнату, и надо было ловить момент, то есть приветствовать, белокурую девушку комплиментами, наскоро пожать ее хорошенькую молочную ручку и сунуть ей за корсаж свое — увы! — длиннейшее и скучнейшее стихотворение, начинавшееся обыкновенно эпиграфом из неудобоваримой для смертных вообще, совершенно неперевари-мой для слабого пола, вольфовской онтологии. Как нам это доподлинно известно, Гегель принадлежал к отряду влюбленных и не пропускал ни одного вечера, чтобы не полюбоваться на красавицу. По его идее даже был устроен бал, на котором он неохотно танцевал и очень охотно, даже «с некоторым нетерпением», устраивал игру в фанты. История умалчивает, получил ли он на сей раз страстно желаемый поцелуй.
* Суп из овсянки (нем.). — Ред.
Не угодно ли заодно полюбоваться стихами Гегеля, написанными им в это время, стихами, недурно передающими господствующее настроение юного философа:
Gluklich, wer auf seinem Pfad
Einen Freund zur Seite hat,
Drame] glucklicher aber ist,
Wen sein Madchen feung kusst.
Счастлив, кто в жизни
Имеет около себя друга;
Но втрое счастливее тог,
Кого горячо целует его возлюбленная.
Вообще в лице Гегеля в этот период мы имеем перед собой добродушного, неуклюжего, несколько сентиментально настроенного бурша, готового даже забывать лекции профессоров ради удивительных синеньких глазок, пишущего скверные стихи (мы привели лучшие), курящего скверный табак, пьющего прекрасное пиво и проявляющего свое веселое настроение в неудержимом раскатистом смехе, приводившем в ужас мирных тюбингенских граждан...
Но все же он не забывает своих обязанностей, и мы не раз видим его говорящим проповеди, как это было принято на богословского факультете.
Вспоминая впоследствии о своих студенческих годах. Гегель в письме к Нитхаммеру говорит: «Мой отец имел полное основание быть недовольным мною». А между тем это единственные годы, которые способны привлечь к себе воображение биографа и читателя. Перед нами неоперившийся еще юный философ, отзывчиво и даже страстно откликавшийся на призыв жизни. В этом эмбрионе, увлекающемся французской революцией, сажающем деревья свободы, дающем клятву «никогда не верить в то, во что верить приказано», мы лишь с величайшим трудом можем различить первообраз будущего угрюмого философа, властно и жестоко преследующего всякие уклонения от того пути, который он сам почитает за истинный. Но этот эмбрион, несмотря на свои увлечения, на беспорядочность своей жизни и занятий, более близок нам, обыкновенным смертным, чем будущий властолюбивый педант, с таким презрением смотрящий на всякое служение чувству, на всякую борьбу во имя идеала, мелькнувшего перед разгоряченным любовью или ненавистью воображением.
«Мой отец имел полное основание быть недовольным мною», — говорит Гегель, и мы охотно соглашаемся с ним, встав на точку зрения господина советника вюртембергской счетной палаты. Но и сам Гегель недоволен своей юностью. Он бы желал видеть в ней более порядка и меньше разбросанности, свидетельствующей об излишней горячности впоследствии презираемого чувства. К этой юности, однако, относится самое светлое воспоминание его жизни — дружба с Гёльдерлином.
Они были сверстниками, обоим не исполнилось еще и двадцати лет, когда они поступили в Тюбингенский университет. Гёльдерлин был поэт, и только молодость могла заполнить глубокое различие между его характером и характером Гегеля. Еще ребенком он начал писать стихи и, как истинный талант, писал их со свободной и смелой доверчивостью к своему сердцу и своей фантазии. Его стихотворения уже в юности отличаются чрезвычайной нежностью выраженных в них чувств. Он сильно увлекался поэмами Оссиана и Клопштока, с другой стороны, он заимствовал у великого «Жан Жака» понятие о человеческих правах и радовался тому, что французская революция подготовляет осуществление гуманных идей. В своих гимнах он воспевал добродетель, свободу, любовь к отечеству и с поэтическим красноречием излагал мысли, заимствованные из «Contrat social»*. Он хотел быть поэтом свободы и человечности и, совершенно естественно, с ранней молодости питал глубочайшее уважение к своему земляку Шиллеру. Шиллер умел увлекательнее всякого другого выражать идеалы юношеского возраста, горячо нападал на грубые предрассудки своего времени и, вместе с тем, со своими возвышенными стремлениями и верованиями соединял склонность к меланхолии и к разочарованию. Гёльдерлин, как маркиз Поза, любил только человеческий род и поколения будущих столетий, и рядом с этим чувствовал упорную, беспредметную тоску «по какой-то чудной, утерянной человеческой жизни».