73465 (589291), страница 8
Текст из файла (страница 8)
Но безвинных детских слез
Не омыть и покаяньем,
Потому что в них Христос,
Весь со всем своим сияньем".
[2, с.150]
См. у Достоевского:
"…то ли надо душе малого еще дитяти? Ему надо солнце, детские игры и всюду светлый пример и хоть каплю любви к нему" [17, с.269]
"Деток любите особенно, ибо они тоже безгрешны, яко ангелы, и живут для умиления нашего, для очищения сердец наших" [17, с.272]
В стихах ранней Ахматовой (1910-1920) определяющим является мотив нежной материнской любви и заботы, который был обусловлен автобиографически: в 1912 году у нее родился сын Лев. Но в этих стихах слышатся и ноты раскаяния, материнской вины.
В стихотворении "Где, высокая, твой цыганенок…" (1914) мотив вины звучит "отстраненно", от лица своего рода литературной "маски" Ахматовой-цыганки:
"Для матери - светлая пытка,
Я достойна ее не была"
[5, с.103]
"Укоры совести, (мучающие женщину, по-видимому, никак не повинную в смерти своего ребенка), очень напоминают рассуждение из статьи Анненского "Бранд-Ибсен". [1, с.25]
Стихотворения "Колыбельная", "Буду тихо на погосте…" перекликаются с "вакхической драмой Анненского "Фамира-Кифаред".
Влияние мотива "поэзии совести" Анненского-Достоевского на позднюю (начиная с 30-х годов) поэзию Ахматовой весьма показательно в стихотворениях, отражающих ужасы войны, и, как следствие - искалеченные детские судьбы. Это и "Щели в саду вырыты…":
"Щели в саду вырыты,
Не горят огни,
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок"
[5, с. 200]
"Конечно, ни Ахматова, ни Достоевский не были детскими, то есть писавшими для детей поэтами. Но звучащие в их произведениях и возведенные ими до уровня художественного шедевра любовь и сострадание к детям, а также высокая духовность, правдивость, гуманизм их творчества в целом" [1, с.27-28] отсылают нас к великим произведениям русских классиков.
Но мотив вины и страдающей совести встречается у Анны Андреевны Ахматовой не только в "детских" мотивах. "Черепки", опубликованные лишь в 1989 г. также несли на себе этот отпечаток:
"Я всех на земле виноватей,
Кто был, и кто будет, кто есть…"
[8, с.258]
Стихотворение 1936 года "Одни глядятся в ласковые взоры…" прямо говорит о "неукротимой совести" Ахматовой:
"Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
Я говорю: "Твое несу я бремя,
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет".
Но для нее не существует время,
И для нее пространства в мире нет"
[5, с.177]
Но если Е.С. Добин и А.Е. Аникин наблюдали в романе "Братья Карамазовы" Достоевского отдельные мотивы, связывающие его с лирикой Ахматовой, то Лев Лосев в статье "Страшный пейзаж": маргиналии к теме "Ахматова-Достоевский" пошел дальше он сравнил лирическое стихотворение Ахматовой "За озером луна остановилась" с центральной главой романа "Братья Карамазовы" "В темноте".
"В "Anno Domini" есть стихотворение, которое беспокоило меня своей недосказанностью всякий раз, когда я на него натыкался. Вот оно:
"За озером луна остановилась
И кажется отворенным окном
В огромный, ярко освещенный дом,
Где что-то нехорошее случилось.
Хозяина ли мертвым привезли,
Хозяйка ли с любовником сбежала,
Иль маленькая девочка пропала
И башмачок у заводи нашли...
С земли не видно. Страшную беду
Почувствовав, мы сразу замолчали.
Заупокойно филины кричали,
И душный ветер буйствовал в саду".
[5, с.145]
В отличие от некоторых других загадочных ахматовских текстов, это стихотворение, казалось бы, объясняет самое себя. Залитый луной ночной пейзаж вызывает в авторе тревожные чувства, что куда как привычно в нашей поэтической традиции. Автор не ограничивается констатацией лирической тревоги, но во второй строфе перечисляет типические житейские трагедии, соответствующие напряженности тревожного чувства: смерть или исчезновение одного из членов семьи - мужчины, женщины, ребенка. Но почему чувство смутной тревоги превращается в конце стихотворения в уверенное чувство ужаса? Ведь в первых двух строфах тщательно оговорена условность предполагаемых трагедий. Луна только кажется окном, за которым случилось неизвестно что - что-то, то ли то, то ли это. В последней же строфе нет никакой сослагательности: "С земли не видно. Страшную беду /Почувствовав, мы сразу замолчали". Индикатив усиливается инверсией, инверсия усиливается ритмически: слова "страшную беду" выделены, с одной стороны цезурой, с другой - концом строки, анжамбеманом. И фонетически страх выделен, звучит сильнее всего в первой строке стихотворения: ударное "а" в слове "страшную" - единственная открытая нередуцированная гласная в окружении закрытых и редуцированных. Тут уж, видно, действительно стряслась какая-то реальная страшная беда, непосредственно затрагивающая и автора, и того или тех, кто невидим рядом с ним в темноте ("мы сразу замолчали"). Но какая? Видимо, такая страшная, что автор не решается назвать ее вслух, проставляет три точки, которые мы-то поначалу приняли за эквивалент "и т.п. ", в заключение перечня гипотетически возможных несчастий.
По-видимому, помещенные в композиционном центре стихотворения (золотое сечение) три точки являются условным знаком события, более ужасного, чем внезапная смерть, даже смерть ребенка, такого, что словами и не выразишь. Вот тут и вспомнилось, что такой же "прием" был использован в другом исполненном метафизическоro ужаса литературном произведении. При всей разнице в жанре и объеме между романом Достоевского "Братья Карамазовы" и двенадцатистрочным стихотворением Ахматовой налицо композиционное сходство. Сюжетный центр "Братьев Карамазовых" находится в "осьмой" из двенадцати книг романа (у Ахматовой в восьмой строке из двенадцати строк стихотворения). Тут завязываются в один узел и детектив, и теодицея [28, с.149] Достоевского. "Личное омерзение нарастало нестерпимо. Митя уже не помнил себя и вдруг выхватил медный пестик из кармана... " Затем следует полная строка точек. Первое слово вслед за этим внутритекстовым зиянием - слово "Бог". "Бог,- как сам Митя говорил потом, - сторожил меня тогда" [37. с.333]. Тот же прием в VI главе части первой "Преступления и наказания": кристаллизация идеи, что убить можно и должно, обозначена строкой точек [19, с.94]
Внезапно ахматовский ноктюрн прочитывается как поэтическая парафраза центральной главы "Братьев Карамазовых", которую Достоевский назвал "В темноте".
Описание ночи, естественно, значительно более подробно у Достоевского, у Ахматовой оно умещается в трех строках - первой и двух последних:
"За озером луна остановилась...
…. .
Заупокойно филины кричали,
И душный ветер буйствовал в саду". [5, с.145]
Луна в составе достоевскианского по происхождению образа фигурирует и в "Поэме без героя".
Строка "Шутки ль месяца молодого…", по видимости связана с кошмарным сновидением Раскольникова: "Огромный круглый медно-красный месяц глядел прямо в окно. "Это от месяца такая тишина,- подумал Раскольников,- он, верно, теперь загадку загадывает". Он стоял и ждал, долго ждал, и чем тише был месяц, тем сильнее стукало его сердце, даже больно становилось" (39, с.252). "Шутки разыгрывать" и "загадки загадывать" - фразеологические синонимы. Интересно, что речь Достоевского в отрывке "кошмар Раскольникова", в том числе и цитируемые строки, по степени организованности - звуковой, ритмико-интонационной - сравнивается с поэтической речью:
Огромный, круглый медно-красный месяц -
это правильный полноударный пятистопный ямб, размер, которым написаны и "Над озером луна остановилась…"
По поводу самоубийства Князева в "Поэме" возникает намек на самоубийство Кириллова:
"Шутки ль месяца молодого, / Или вправду там кто-то снова / Между печкой и шкафом стоит? / Бледен лоб и глаза открыты... / Значит, хрупки могильные плиты, / Значит, мягче воска гранит: [5, c.]
"С правой стороны [...] шкафа, в углу, образованном стеною и шкафом, стоял Кириллов [...]. Его (Петра Степановича. - И. С), главное, поразило то,
что фигура [...] даже не двинулась, не шевельнулась ни одним своим членом - точно окаменевшая или восковая. Бледность его лица была неестественная, черные глаза совсем недвижимы и глядели в какую-то точку в пространстве". [16, с.648]
Для Ахматовой Достоевский не просто писатель, он для нее, как пишет Долгополов: "пророк, он предсказал то, что происходит сейчас, на глазах, в начале века…. Блок, напротив, герой дня… Это важное различие… но оно не мешает Достоевскому и Блоку выступать в поэме, взаимно дополняя, продлевая друг друга по времени и тем самым давая возможность Ахматовой выявить философско-историческую сущность своего произведения"
[15, с.22-23]
"В поэме, в которой воссоздается атмосфера и стиль жизни начала века, естественно видеть в числе главных героев и человека, выражающего, по мнению автора, эту эпоху. Блок не назван в поэме по имени, хотя очевидно, что речь идет именно о нем. И здесь уже не только "игра в прятки", здесь открытое стремление придать облику Блока эпохально-расширительное значение. Назови Ахматова Блока по имени, исчез бы важнейший расширительный план, Блок стал бы всего лишь Блоком, и только, ибо всякое наименование сужает понятие.
Попутно замечу, что и сам облик Блока конструируется Ахматовой по образцу и подобию героев Достоевского, т.е. выделяются крайние и взаимоисключающие черты, которые в совокупности и должны дать представление о нравственном и психологическом облике человека. Этот художественный дуализм - главное и многое объясняющее в самой поэме качество ее центрального персонажа. Уже первая строка из приведенной выше характеристики Блока наглядно демонстрирует поэтический принцип, в соответствии с которым создастся образ. "Плоть, почти что ставшая духом", - противопоставление и сопоставление понятий плоти и духа". Затем - "античный локон", как и "ресницы Антиноя", играет ту же роль художественного контраста, поскольку речь идет о русском поэте двадцатого века. Тем более что эти античные черты не имеют здесь значения идеального совершенства - ни в художественном, ни в чисто человеческом смысле. Их назначение - оттенить, выделить персонаж, подчеркнуть его необычность.
Приведенная выше характеристика Блока так же и сразу же начиналась с выделения противоположных свойств; художественный дуализм заявлял о себе немедленно, как только возникал облик" [15, с.26]:
"На стене его твердый профиль.
Гавриил или Мефистофель
Твой, красавица, паладин?
Демон сам с улыбкой Тамары,
Но такие таятся чары
В этом страшном дымном лице".
[5, с.284]
"Важно и другое - то, что тема Блока возникает в "Поэме без героя", как тема всего произведения в один из наиболее важных и ответственных моментов преобразования общей темы произведения - темы Петербурга. Петербургская тема и тема Блока взаимодействуют, сливаются, дополняют одна другую. В очень ответственном месте второй главы, когда Петербург, продолжая оставаться городом "Невского проспекта", "Медного всадника", "Преступления и наказания", получает дополнительные черты, которые ставят этот грозный, фантастически-полуреальный, "умышленный" город на границу бытия, превращают его в некое заколдованное место, располагающееся где-то между посюсторонним и потусторонним мирами, - в этот момент в поэму и входит Блок". [15, с.27]
В главе второй о нем сказано:
"Это он в переполненном зале
Слал ту черную розу в бокале
Или все это было сном?
С мертвым сердцем и с мертвым взором
Он ли встретился с Командором,
В тот, пробравшись, проклятый дом?
И его поведано словом,
Как вы были в пространстве новом,
Как вне времени были вы, -
И в каких хрусталях полярных,
И в каких сияньях янтарных
Там, у устья Леты-Невы".
[5, 284-285]
Имя Достоевского и прямая реминисценция из "Подростка" появляются в третьей, предпоследней главе первой части поэмы. И имя Достоевского, и видение Аркадия Долгорукова непосредственно предшествуют рассказу о самоубийстве "героя" на пороге квартиры его возлюбленной. Это самоубийство в сложном замысле поэмы должно символизировать в одном, казалось бы, частном, случае общее и большое неблагополучие эпохи, ее гибельный и катастрофический характер, безысходность и трагизм всех ее ситуаций, вплоть до самых личных и интимных. Вся пышность новогоднего бала-маскарада становится пиршеством над бездной.
У Ахматовой:
"И царицей Авдотьей заклятый
Достоевский и бесноватый
Город в свой уходил туман"