Sumerki_D.Gluxovskii (522886), страница 20
Текст из файла (страница 20)
Горло пересохло, и сглотнуть никак не удавалось. Игра явно зашла слишком далеко; но главное – ход перешёл к другим участникам, о существовании которых я раньше догадывался, но верить в него отказывался упрямо.
По счастью, телефон у меня стоит на столике в прихожей, значит, я мог набирать номер, не отходя далеко от двери. Десять секунд на то, чтобы метнуться на кухню за ножом (как будто он сможет меня спасти!) и, вернувшись, наскоро обшарить все замки – да, вроде всё заперто... Потом, осторожно отходя спиной вперёд, не поворачиваясьзатылком к входной двери, дотянуться до телефона. Ступать как можно тише – скрип паркета не должен заглушить ни малейшего шороха, который может донестись с той стороны . Теперь остаётся только набрать нужный номер.
Гудок в трубке был сипловатый и чуть приглушённый. Арбатская телефонная станция, наверное, оставалась последним оплотом сопротивления старых, аналоговых узлов – все остальные уже пали под неудержимым напором современных коммуникационных технологий. Качество связи было весьма сомнительным: даже голос соседа из квартиры двумя этажами выше звучал из моей трубки так слабо, будто ему пришлось добираться сюда из Западного полушария по проложенному по дну океана трансатлантическому кабелю. Случалось, на станции что‑то барахлило, и тогда меня соединяли совсем не с теми абонентами; бывало и так, что в шведском телефонном оборудовании начала прошлого века, установленном на нашем узле, замыкало неведомые контакты, и в мой разговор неожиданно вклинивались ещё два посторонних человека.
Не помню уже, когда мне приходилось звонить в милицию, но за последние десять лет такого точно не случалось ни разу. Я не имел ни малейшего представления, сколько надо ждать, пока на другом конце провода некий кинематографический мужественный оперуполномоченный с волевым подбородком скажет «Вас слушают?». Поэтому, набрав сакраментальное «02» и напряжённо выслушав пять долгих гудков, после которых трубку всё ещё никто не снял, я встревожился.
Шесть... десять... семнадцать... двадцать пять... На тридцать четвёртом гудке в мою дверь снова постучали – так сильно, что в ответ в кухонном буфете задребезжала посуда. Я попробовал дозвониться до пожарных и неотложки – безрезультатно. Казалось, я остался в этом мире один на один с чудовищным посланником из чьих‑то ночных кошмаров, осадившим мою квартиру и терпеливо ожидающим моей капитуляции.
Трубка так и пролежала на столике всю ночь, через равные промежутки времени испуская тонкий и неуверенный писк. Продрожав от страха и усталости ещё два часа, я в конце концов не выдержал и забылся пустым чёрным сном. Когда я очнулся, на улице уже стоял день. На лестничной клетке никого не было; но я успокоился, только пронаблюдав за ней в глазок минут десять и увидев спускающуюся вприпрыжку соседскую девочку.
Я подошёл к столику, повесил трубку, но затем из простого любопытства перенабрал «02». Не знаю уж, что я хотел себе этим доказать. Уже через два гудка в динамике что‑то мягко щёлкнуло и низкий мужской голос произнёс:
–Милиция. Вас слушают?
Что можно сказать в таком случае человеку в форме? Всю ночь у меня под дверью торчал голем, скорее приезжайте? Несмотря на предупреждения, я продолжил читать манускрипт пятисолетней давности, и теперь тёмные силы пытаются заставить меня прекратить это делать, защитите меня от них? Поколебавшись несколько секунд и так ничего и не сказав, я отключился. Потом отпер все замки и вышел наружу.
На площадке не было никаких следов существа, которое я накануне видел в дверной глазок. Сквозь заиндевевшее окно посреди лестничного пролёта внутрь пробивались солнечные лучи, на улице стояла великолепная погода. Снизу долеталирадостные детские голоса, кабина лифта беспокойно сновала между этажами, то и дело хлопала дверь подъезда. Вчерашние страхи вдруг показались мне смешными. Перенервничал? Заснул за столом, а потом в лунатическом сне прибрёл в прихожую? На всякий случай я вышел на середину площадки и осмотрелся.
Обернулся назад и замер. На дерматиновой обивке моей железной входной двери было что‑то написано. Аккуратно прикрыв её, я недоверчиво уставился на чёрные буквы, выведенные, кажется, сажей. Надпись была сделана на испанском – вроде без ошибок, но мне всё же не удавалось отделаться от ощущения, что эти слова стали первым, что их автор написал в своей жизни, так странно и коряво были вырисованы буквы.
«elconocimientoesunacondena»
...я мог перевести и без словаря...
«Знание это приговор».
–Совсем уже распоясались! – возмущённо пропыхтел кто‑то за моей спиной.
Я обернулся, поспешно пытаясь смахнуть с лица меловой след испуга. Уперев руки в бока, у лифта стояла моя бескомпромиссная соседка из двери напротив. Второй подбородок, скрывая шею, уходил прямо в расстёгнутый ворот нутриевой шубы. Под надвинутой на лоб круглой меховой шапкой мрачно горели глубоко посаженные глаза.
Что же, будет мне сейчас делать внушение за поздних гостей, которые спьяну барабанили в мою дверь ночь напролёт и перебудили весь дом?
–Вы посмотрите, что делают, а? Вот и Леониду Аркадьевичу с седьмого тоже такое написали, да ещё и похлеще, про дочку его. Это, конечно, не из наших. Здесь вечно в подъезде чёрт‑те кто ошивается, на втором этаже всегда окурков набросано! В следующий раз увижу – участкового вызову, с меня хватит! Зачем их учат английскому этому, чтобы они двери людям портили?! – ткнув в зловещее послание на моей двери своим пухлым пальцем, она чудесным образом превратила его в заурядную хулиганскую выходку.
–Это испанский, – сообщил я ей доверительно, но наткнулся на колючий подозрительный взгляд.
–А вы тоже хороши, – отрезала соседка.
–Серафима Антоновна... А вы вчера ночью ничего не слышали? Такой грохот был на лестнице, несколько раз просыпался!
Я тоже нахмурился, всем своим видом показывая, что твёрдо стою на стороне добропорядочных жильцов, и настроен решительно против хулиганов, алкоголиков с пятого и семейки этажом выше, которая постоянно дрелит стены после десяти вечера. Не говоря уже о големах.
–Стучали, стучали! Это на пятый этаж милиция приходила, так они там дебоширили. Мне Светлана Сергеевна рассказывала. Пора их уже выселять, пьяниц этих. Надо начать подписи собирать, – она гневно затрясла подбородком, от чего жир на её лице и шее всколыхнулся и пошёл мелкой рябью.
Серафима Антоновна принялась расстёгивать пуговицы на шубе, явно рассчитывая на продолжение беседы о наболевшем, но я проворно ретировался за дверь.
–Полностью солидарен. Вы извините, мне работать надо, заказчик ждёт.
–А что же, похабщину эту вы не станете оттирать? И так весь подъезд загажен! Заходите, я вам моющего средства дам, у вас нету ведь наверняка, у холостого?
И, когда дверь уже захлопнулась, сквозь неё приглушённо донеслось «Хам...».
«Знание это приговор». Куда уж яснее... Не просто какое‑нибудь абстрактное знание, а то самое, о котором мы все подумали – писавший недаром использовал определённый артикль. То, за которым и была отправлена экспедиция в непроходимые заросли нынешнего мексиканского штата Кампече. То, которое так оберегали Хуан Начи Коком и полукровка Эрнан Гонсалес. То самое знание, ради сохранения и передачи которого живым людям, быть может, и писался дневник.
Вполне вероятно, ночной визит был последним предупреждением; рассчитывать и дальше на снисхождение я не мог:та судьба, что постигла моего предшественника, которому в руки попала первая глава, и страшная смерть сотрудника бюро переводов подтверждали это.
Однако со мной творилось нечто необыкновенное. Вместо того, чтобы заставить меня отказаться от этого дела, вселить в меня ужас перед продолжением работы, надпись на моей двери разжигала во мне любопытство. Когда я вспоминал о ней, слово «condena» было не в фокусе, мысленный взор притягивало только чарующее «conocimiento».
Для чего же я проделал с отрядом конкистадоров весь его непростой и запутанный путь сквозь сельву и арбатские переулки, сквозь опасности, болезни и искушения? Неужели я готов бросить всё и повернуть назад в тот самый миг, когда впереди показалась прямая дорога? Если испытания и угрозы не испугали испанцев, потерявших девять из десяти своих товарищей, хватит ли мне храбрости, чтобы следовать за ними дальше хотя бы в воображаемые дебри? Обещанноевознаграждение за отвагу и настойчивость спустя пятьсот лет было всё тем же. Как, впрочем, и ставка, но о ней я старался не думать.
Продолжение дневника просто обязано было скрывать что‑то невообразимое. Секрет изготовления золота из свинца? Рецепт средства, бесконечно продлевающего жизнь? Предсказания будущего? Разгадка тайны гибели цивилизации майя? Учитывая то, какие церберы охраняли эти сведения, на меньшее я был уже не согласен.
Возможно, об этом догадывался и его автор, не излагавший на бумаге всех своих мыслей. Стал ли бы он с таким упорством вести свой отряд вперёд, несмотря на тяжёлые потери? Если такое знание стоило того, чтобы хладнокровно пожертвовать ради него сорока человеческими жизнями, имел ли я право, оказавшись на пороге обладаниям им, смалодушничать и не поставить на кон всего одну – пусть и свою собственную?
Закрыв дверь на оба замка и собачку, я наспех умылся и, не завтракая, стал перепечатывать перевод начисто.
Работал я так быстро, что справился со всем за пару часов, хотя из‑за спешки несколько раз и ошибался клавишей, после чего мне приходилось вытаскивать лист, замазывать опечатку, бешено дуть на неё, чтобы быстрее подсохло, а потом, с точностью часовщика проворачивая ручку на каретке, пристраивать бумагу – не дай бог, буквы будут не на том уровне.
Меня подстёгивало не только желание узнать наконец, что же находилось в пункте назначения испанской экспедиции, но и проступающая сквозь него боязнь не успеть этого сделать. Теперь я работал словно наперегонки со смутной тенью за моей дверью. Она всё ещё отставала от меня на полкорпуса, и если я приду к финишу первым, смогу хотя бы несколько секунд посмотреть на главный приз, пусть в конечном итоге всё же и проиграю.
Уже в четыре часа всё было готово. Как обычно, я набирал под копирку. Спрятав свой экземпляр перевода среди простынь и пододеяльников в бельевом шкафу, я запахнул пальто, глянул в глазок, толкнул дверь и нажал кнопку вызова лифта. Если всё сложится удачно, ещё успею вернуться домой засветло.
Идея ехать на троллейбусе была не моя – не иначе, как мне её шепнул в ухо бес, пристроившийся на левом плече. Только накануне я так замечательно быстро доехал до бюро на метро – ума не приложу, зачем на этот раз мне пришло в голову добираться на наземном транспорте. Садовое Кольцо было непривычно пустым, а троллейбус как раз подъезжал к остановке, и припаянное к мозжечку каждого москвича крошечное устройство, мгновенно вычисляющее скорейший путь по городу с учётом погоды, пробок и последних новостей, заставило меня вскочить на подножку, потеснив недовольного мужичка в собачьей шапке.
Пожалел я об этом уже через пять минут, когда троллейбус намертво встал между Краснопресненской и Маяковской. Водитель извинился тоном, не терпящим возражений, и заявил, что по техническим причинам поездка временно прерывается. Для нетерпеливых он открыл переднюю дверь, но тут же грозно пообещал исправить положение за десять минут.
Выйти не решился почти никто: идти до ближайшей станции метро по обледенелому тротуару было никак не меньше тех десяти минут, за которые водитель взялся устранить неполадку. В итоге на починку ушло более получаса, но большинство пассажиров так и остались сидеть на своих местах: когда прождал уже 15 минут, начинаешь бояться, что троллейбус тронется, как только ты сойдёшь.
Дыханием я проплавил в инее, покрывавшем стекло, круглое смотровое отверстие. Видно через него было немного: кусок дома и недавно установленный в специально разбитом скверике ещё один памятник героям Великой Отечественной войны. В этом году, приурочив к очередной, в общем‑то, не слишком круглой годовщине Победы, их установили по стране как‑то особенно много, включая статую совершенно невероятных размеров и весьма сомнительных художественных достоинств. Весь город был заклеен афишами концертов песен военных лет, кинотеатры показывали ретроспективы чёрно‑белых фильмов о партизанах и взятии Рейхстага, модные фотоцентры с помпой открывали выставки вроде «Лица героев» или «Те, кто...».
Для меня возвращение Победы из архивов на улицы оставалось загадкой. Двадцать лет назад, насколько я помнил, этому событию уделялось куда меньшее внимание. Людей, которые в ту войну не то что сами с оружием в руках ступали по полям смерти, сочащимся кровью, которой пролито столько, что всю её впитать земля не может, но хотя бы помнили вой сирен тревоги, рвущий пелену чуткого детского сна, в живых оставалось всё меньше и меньше. Но почему‑то именно сейчас праздник Победы нежданно обрёл ту значимость, которая была у него, наверное, только в первые десять‑пятнадцать лет после окончания войны.
Может быть, это было последнее «спасибо» последним живым ветеранам. А может, государство черпало вдохновение в их подретушированных историками подвигах и надеялось, что граждане последуют его примеру. И Победа стала вдруг занимать всё больше места в сознании народа. Мне это казалось противоестественным: накрашенные старухи плохо смотрятся на пропагандистских плакатах. Семидесятилетней Марлен Дитрих нельзя доверять соблазнение нации.
История – это медуза Горгона; под её пристальным взглядом всё обмирает и окаменевает. Живые лица, способные когда‑то выразить боль, радость,страсть, страх – застывают с одинаковой героической гримасой. Настоящие цвета – коричневый, розовый, зелёный, голубой, карий, рыжий, пшеничный – пропадают, уступают место двум мёртвым: слепяще‑мраморному – для вождей, гранитно‑серому – для исполнителей их воли.
Раскиданные по всей нашей стране окаменевшие бойцы Великой Отечественной – как наколотые на булавки и засушенные бабочки. Одни призваны уберечь от тления красоту и изящество, другие – спасти от забвения героизм и самопожертвование. Но состояние души нельзя сохранить в формалине. Дети, приученные говорить «Слава героям», плохо понимают, о чём речь. Подлинная память о любой войне живёт всего три поколения: чтобы чувствовать, что она значила для тех, кто её пережил, нужно слушать об этой войне от них самих – сидя у них на коленях. Для праправнуков солдат, не заставших уже их в живых, останутся только скучные учебники, слащавые, однобокие фильмы и грозно смотрящие в вечность пустые глаза без зрачков, выдолбленные в граните статуй.
У меня, как и почти у всех, наверное, наворачиваются на глаза слёзы, когда заслуженный артист глубоким басом выводит «Этот День Победы...». Я тоже рос на фильмах о танкистах и о подвиге разведчика Кузнецова. Нацарапать свастику – символ зла, и звёздочку – герб «хороших» – на флаге или башне танка, до сих пор умеет каждый мальчишка, малюющий что‑то в своей тетрадке, и я лично перевёл на эту непреходящую тему не меньше десятка детских альбомов для рисования. Раз в год, увидев старика с орденской планкой, я испытываю желание сказать ему «спасибо», хотя в остальное время его занудство и ставший с годами невыносимым характер заставляют меня пожелать ему самого страшного. В конце концов, я пишу слово «Победа» с большой буквы.