Фридрих Ницше.Рождение трагедии из духа музыки. Сокр.
Описание файла
Документ из архива "Фридрих Ницше.Рождение трагедии из духа музыки. Сокр.", который расположен в категории "". Всё это находится в предмете "философия" из 3 семестр, которые можно найти в файловом архиве МПУ. Не смотря на прямую связь этого архива с МПУ, его также можно найти и в других разделах. Архив можно найти в разделе "остальное", в предмете "философия" в общих файлах.
Онлайн просмотр документа "Фридрих Ницше.Рождение трагедии из духа музыки. Сокр."
Текст из документа "Фридрих Ницше.Рождение трагедии из духа музыки. Сокр."
Фридрих Ницше. Рождение трагедии из духа музыки. Фрагменты.
1
Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только
путём логического уразумения, но и путём непосредственной интуиции
пришли к сознанию, что поступательное движение искусства связано с
двойственностью аполлонического и дионисического начал, подобным же
образом, как рождение стоит в зависимости от двойственности полов,
при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем примирении.
Названия эти мы заимствуем у греков, разъясняющих тому, кто в силах
уразуметь, глубокомысленные эзотерические учения свои в области
воззрений на искусство не с помощью понятий, но в резко отчётливых
образах мира богов. С их двумя божествами искусств, Аполлоном и
Дионисом, связано наше знание о той огромной противоположности в
происхождении и целях, которую мы встречаем в греческом мире между
искусством пластических образов - аполлоническим - и непластическим
искусством музыки - искусством Диониса; эти два столь различных
стремления действуют рядом одно с другим, чаще всего в открытом
раздоре между собой и взаимно побуждая друг друга ко всё новым и
более мощным порождениям, дабы в них увековечить борьбу названных
противоположностей, только по-видимому соединённых общим словом
<искусство>; пока наконец чудодейственным метафизическим актом
эллинской <воли> они не явятся связанными в некоторую постоянную
двойственность и в этой двойственности не создадут наконец столь же
дионисического, сколь и аполлонического произведения искусства -
аттической трагедии.
Чтобы уяснить себе оба этих стремления, представим их сначала как
разъединенные художественные миры сновидения и опьянения, между
каковыми физиологическими явлениями подмечается противоположность,
соответствующая противоположности аполлонического и дионисического
начал. В сновидениях впервые предстали, по мнению Лукреция, душам
людей чудные образы богов; во сне великий ваятель увидел чарующую
соразмерность членов сверхчеловеческих существ; и эллинский поэт,
спрошенный о тайне поэтических зачатий, также вспомнил бы о сне и
дал бы поучение, сходное с тем, которое Ганс Сакс даёт в <Мейстерзингерах>:
Мой друг, поэты рождены,
Чтоб толковать свои же сны.
Всё то, чем грезим мы в мечтах,
Раскрыто перед нами в снах:
И толк искуснейших стихов
Лишь в толкованье вещих снов.
Прекрасная иллюзия видений, в создании которых каждый человек
является вполне художником, есть предпосылка всех пластических
искусств, а также, как мы увидим, одна из важных сторон поэзии. Мы
находим наслаждение в непосредственном уразумении такого образа; все
формы говорят нам: нет ничего безразличного и ненужного. Но и при
всей жизненности этой действительности снов у нас всё же остаётся
ещё мерцающее ощущение её иллюзорности, но крайней мере таков мой
опыт, распространённость и даже нормальность которого я мог бы
подтвердить рядом свидетельств и показаний поэтов. Философски
настроенный человек имеет даже предчувствие, что и под этой
действительностью, в которой мы живём и существуем, лежит скрытая,
вторая действительность, во всём отличная, и что, следовательно, и
первая есть иллюзия; а Шопенгауэр прямо считает тот дар, по которому
человеку и люди, и все вещи представляются временами только
фантомами и грёзами, признаком философского дарования. Но как
философ относится к действительности бытия, так художественно
восприимчивый человек относится к действительности снов; он охотно и
зорко всматривается в них: ибо по этим образам он толкует себе
жизнь, на этих событиях готовится к жизни. И не одни только
приятные, ласкающие образы являются ему в такой ясной простоте и
понятности: всё строгое, смутное, печальное, мрачное, внезапные
препятствия, насмешки случая, боязливые ожидания, короче, вся
<божественная комедия> жизни, вместе с её Inferno /адом/, проходит перед
ним, не только как игра теней - ибо он сам живёт и страдает как
действующее лицо этих сцен, - но всё же не без упомянутого
мимолетного ощущения их иллюзорности; и быть может, многим, подобно
мне, придёт на память, как они в опасностях и ужасах сна подчас не
без успеха ободряли себя восклицанием: <Ведь это - сон! Что ж, буду
грезить дальше!> Мне рассказывали также про лиц, могших продлевать
один и тот же сон на три и более последовательные ночи, не нарушая
его причинной связи, - факты, ясно свидетельствующие о том, что наша
внутренняя сущность, общая основа бытия во всех нас, испытывает сон
с глубоким наслаждением и радостной необходимостью.
Эта радостная необходимость сонных видений также выражена греками в
их Аполлоне; Аполлон, как бог всех сил, творящих образами, есть в то
же время и бог, вещающий истину, возвещающий грядущее. Он, по корню
своему <блещущий>, божество света, царит и над иллюзорным блеском
красоты во внутреннем мире фантазии. Высшая истинность, совершенство
этих состояний в противоположность отрывочной и бессвязной
действительности дня, затем глубокое сознание врачующей и
вспомоществующей во сне и сновидениях природы, представляют в то же
время символическую аналогию дара вещания и вообще искусств,
делающих жизнь возможной и жизнедостойной. Но и та нежная черта,
через которую сновидение не должно переступать, дабы избежать
патологического воздействия - ибо тогда иллюзия обманула бы нас,
приняв вид грубой действительности, - и эта черта необходимо должна
присутствовать в образе Аполлона: как полное чувство меры,
самоограничение, свобода от диких порывов, мудрый покой бога -
творца образов. Его око, в соответствии с его происхождением, должно
быть <солнечно>; даже когда он гневается и бросает недовольные
взоры, благость прекрасного видения почиет на нём. И таким образом
про Аполлона можно было бы сказать в эксцентрическом смысле то, что
Шопенгауэр говорит про человека, объятого покрывалом Майи (<Мир, как
воля и представление> I 416): <Как среди бушующего моря, с рёвом
вздымающего и опускающего в безбрежном своём просторе горы валов,
сидит на челне пловец, доверяясь слабой ладье, - так среди мира мук
спокойно пребывает отдельный человек, с доверием опираясь на
«principium individuationis» / «принцип индивидуальности»/. Про Аполлона можно было
бы даже сказать, что в нём непоколебимое доверие к этому принципу и
спокойная неподвижность охваченного им существа получили своё
возвышеннейшее выражение, и Аполлона хотелось бы назвать
великолепным божественным образом principii individuationis, в
жестах и взорах которого с нами говорит вся великая радость и
мудрость <иллюзии>, вместе со всей её красотой.
В приведённом месте Шопенгауэр описывает нам также тот чудовищный
ужас, который охватывает человека, когда он внезапно усомнится в
формах познавания явлений, и закон достаточного основания в одном из
своих разветвлений окажется допускающим исключение. Если к этому
ужасу прибавить блаженный восторг, поднимающийся из недр человека и
даже природы, когда наступает такое же нарушение principii
individuationis, то это даст нам понятие о сущности дионисического
начала, более всего, пожалуй, нам доступного по аналогии опьянения.
Либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят в своих
гимнах все первобытные люди и народы, либо при могучем, радостно
проникающем всю природу приближении весны просыпаются те
дионисические чувствования, в подъеме коих субъективное исчезает до
полного самозабвения. Ещё в немецком Средневековье, охваченные той
же дионисической силой, носились всё возраставшие толпы, с пением и
плясками, с места на место; в этих плясунах св. Иоанна и св. Витта
мы узнаём вакхические хоры греков с их историческим прошлым в Малой
Азии, восходящим до Вавилона и оргиастических сакеев. Бывают люди,
которые от недостаточной опытности или вследствие своей тупости с
насмешкой или с сожалением отворачиваются, в сознании собственного
здоровья, от подобных явлений, считая их <народными болезнями>:
бедные, они и не подозревают, какая мертвецкая бледность почиет на
этом их <здоровье>, как призрачно оно выглядит, когда мимо него
вихрем проносится пламенная жизнь дионисических безумцев.
Под чарами Диониса не только вновь смыкается союз человека с
человеком: сама отчуждённая, враждебная или порабощённая природа
снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном -
человеком. Добровольно предлагает земля свои дары, и мирно
приближаются хищные звери скал и пустыни. Цветами и венками усыпана
колесница Диониса; под ярмом его шествуют пантера и тигр. Превратите
ликующую песню <К Радости> Бетховена в картину и если у вас достанет
силы воображения, чтобы увидать <миллионы, трепетно склоняющиеся во
прахе>, то вы можете подойти к Дионису. Теперь раб - свободный
человек, теперь разбиты все неподвижные и враждебные границы,
установленные между людьми нуждой, произволом и <дерзкой модой>.
Теперь, при благой вести о гармонии миров, каждый чувствует себя не
только соединённым, примирённым, сплочённым со своим ближним, но
единым с ним, словно разорвано покрывало Майи и только клочья его
ещё развеваются перед таинственным Первоединым. В пении и пляске
являет себя человек сочленом более высокой общины: он разучился
ходить и говорить и готов в пляске взлететь в воздушные выси. Его
телодвижениями говорит колдовство. Как звери получили теперь дар
слова и земля истекает молоком и мёдом, так и в человеке звучит
нечто сверхприродное: он чувствует себя богом, он сам шествует
теперь восторженный и возвышенный; такими он видел во сне
шествовавших богов. Человек уже больше не художник: он сам стал
художественным произведением; художественная мощь целой природы
открывается здесь, в трепете опьянения, для высшего, блаженного
самоудовлетворения Первоединого. Благороднейшая глина,
драгоценнейший мрамор - человек здесь лепится и вырубается, и вместе
с ударами резца дионисического миротворца звучит элевсинский
мистический зов: <Вы повергаетесь ниц, миллионы? Мир, чуешь ли ты
своего Творца?> -
3
Чтобы понять …/греков/… нам придётся как бы снести камень за камнем
всё это художественно возведённое здание аполлонической культуры,
пока мы не увидим фундамента, на котором оно построено. Здесь,
во-первых, нашему взгляду представятся чудные образы олимпийских
богов, водружённые на фронтон этого здания, деяния коих, в сияющих
издали рельефах, украшают его фризы. Если между ними мы усмотрим и
Аполлона как отдельное божество, наряду с другими и не претендующее
на первое место, то пусть это не вводит нас в заблуждение. Тот же
инстинкт, который нашёл своё воплощение в Аполлоне, породил и весь
этот олимпийский мир вообще, и в этом смысле Аполлон может для нас
сойти за отца его. Какова же была та огромная потребность, из
которой возникло столь блистательное собрание олимпийских существ?
Тот, кто подходит к этим олимпийцам с другой религией в сердце и
думает найти у них нравственную высоту, даже святость, бестелесное
одухотворение, исполненные милосердия взоры, - тот неизбежно и скоро
с недовольством и разочарованием отвернётся от них. Здесь ничто не
напоминает об аскезе, духовности и долге; здесь всё говорит нам лишь
о роскошном, даже торжествующем существовании, в котором всё
наличное обожествляется, безотносительно к тому - добро оно или зло.
И зритель, глубоко поражённый, остановится перед этим фантастическим
преизбытком жизни и спросит себя: с каким же волшебным напитком в
теле прожили, наслаждаясь жизнью, эти заносчивые люди, что им, куда
они ни глянут, отовсюду улыбается облик Елены, как <в сладкой
чувственности парящий> идеальный образ их собственного
существования. Этому готовому уже отвернуться и отойти зрителю
должны мы крикнуть, однако: <Не уходи, а послушай сначала, что