157908 (767587), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Высокая степень ритуализации социальных действий в древних обществах приводит многих антропологов к мысли о том, что символической практикой исчерпывается вся социальная практика, социальные отношения в своей сути являются символическими отношениями и вообще все социальное сводится к символическому. Так, в частности, К. Гирц, сочетая подходы символического интеракционизма Дж. Мида и прагматизма Дж. Дьюи, описывает мир символов как данность любого опыта пребывания в обществе, а в способности к символизации видит отличительную черту человека, выделяющую его из других живых существ, которые в отличие от него владеют лишь биологическими, но никак не культурными механизмами регуляции своего поведения. Гирц отмечает: "Культура стала не довеском, если можно так выразиться, к уже готовому или практически готовому человеку, а была причастна, и притом самым существенным образом, к производству этого животного. Медленное, устойчивое, можно сказать, скользящее развитие культуры во времена ледниковой эпохи меняло соотношение сил в естественном отборе таким образом, что фактически сыграло решающую роль в эволюции Homo. Совершенствование орудий труда, освоение навыков коллективной охоты, развитие собирательства, зарождение семейной организации, использование огня и, главное, хотя это очень трудно проследить, все большая зависимость от систем означающих символов (язык, искусство, миф, ритуал) в ориентации, коммуникации и контроле (выделено мной. — А.А.) — все это сотворило для человека новую окружающую среду, к которой он был вынужден адаптироваться" [16]. При этом, как видно, символичность человеческой деятельности более всего ощущается по мере погружения в древность: первобытное общественное бытие кажется образцовым примером всепоглощающего господства символического над социальным, — своего рода утраченным раем символизма. Особенно четко эту ностальгию выражает Бодрийяр: "Символическое — это сам цикл обменов, дарения и отдаривания, порядок, рождающийся из самой обратимости и неподвластный юрисдикции двух инстанций — вытесненно-психической и трансцендентно-социальной (…) Ведь в "первобытных обществах" не существует и само "социальное". Сегодня термин "первобытные" больше не применяется к ним, но следовало бы оставить и не менее этноцентрический термин "общество"" [11; с. 249]. Одновременно почти никто, будучи ограниченным рамками антропологического знания, не вскрывает причину подчинения социального символическому, заключающуюся в максимальной "обобществленности" древней символической практики, главенствующей во времена первобытности в ряду других социальных практик. Символическая практика, как правило, рассматривается с точки зрения ее конкретных процедур, частных характеристик и партикулярных форм, на основе исследования которых делаются нередко весьма и весьма далеко идущие выводы. Все это, в свою очередь, возводится в ранг методологического принципа, отражающего характер всего антропологического знания в целом, которое независимо от заявленных подходов, — будь то эволюционизм или диффузионизм, функционализм или структурализм, — нередко, как мы уже отмечали выше, грешит произвольным смешением сфер "трансцендентального" и "эмпирического", но при этом сохраняет верность самой оппозиции между "эмпирическим" и "трансцендентальным"7. То же самое относится и к применению в антропологии категории "ценность", всегда касающейся лишь отдельных, нередко очень опосредованно связанных друг с другом разновидностей обмена дарами (обмен женщинами, обмен жилищами, обмен знаками etc.); и к исследованию сферы символического, произвольно абсолютизируемого то как предпосылка кодификации социальных отношений (Юнг), то, напротив, как результат такой кодификации (Леви-Строс), то, вопреки этому, как совокупность способов ее совершения (Бурдье), одновременно она может выступать как место, где реальность предстает в ее высшем проявлении (Элиаде), или, наоборот, как область, где происходит упразднение реальности (Бодрийяр).
Любая из этих трактовок деятельности, сопряженной с кодификацией, ведет к созданию ее общего видения исключительно на основе свойственных ей локальных форм. Символическая деятельность оказывается всеобъемлющей только в рамках дискретности и благодаря дискретности. Кодифицировать — не что иное, как производить знаки и одновременно именовать производимое. Императивом при этом является легитимация и, вместе с тем, поддержание легитимности. Кодификация узаконивает социальные институты и соотносит с нормами социальное поведение. Лейтмотивом существования институтов, равно как и лейтмотивом осуществления деятельности, выступает обретение репутации, — систематизирующая переоценку оценок, она представляет собой капитал капиталов, в который обращается признание, обладающее поистине бесценной стоимостью. Любые представления о производительности (и само это понятие, обосновывающееся в ходе развития трудовой практики как всеобщего способа капитализации труда) опираются на процесс формирования критериев получения репутации, складывающихся в систему символического превознесения экономического капитала, служащего прообразом символического капитала (предполагающего накопление престижа), и экономической стоимости, делающейся ценой бесценного достояния, связанного с возможностью определения человеческих достоинств. И уникальность стоимости труда, и универсальность применения его в качестве эталона стоимости имеет символическое происхождение и, вместе с тем, создает особые условия востребования символического в обществе. Субстанциональность вещи не просто является альтернативой ее товарности, — альтернативой, обязательно мыслящейся как вне-стоимостная и вне-капиталистическая. Эта субстанциональность способствует капиталовложениям в символическое и высокой котировке норм. Одновременно капитализация символической деятельности превращает вещь в ценность, причем ценности выступают теми ментальными особенностями, которые неизменно неповторимым образом предстают свидетельствами социальной принадлежности. (Перефразируя Нанси, можно сказать, что менталитет играет роль посредника в создании "системы сверх-означения" тел, коей с его точки зрения является капитал.) Отсутствие прямолинейного детерминизма во влиянии экономики на другие сферы социальной жизни (делающее бессмысленными подозрения в тайном корыстном расчете, вдохновляемые самой логикой квазинаучного редукционизма) компенсируется опосредованным детерминизмом, осуществляемым в форме организации восприятия мира и посредством наиболее фундаментальных категорий этого восприятия. Именно так корысть делается неустранимой, торг оказывается образом мысли, а выгода обращается в идеологию. Экономикоцентристский взгляд на вещи дает о себе знать вовсе не в унифицированных представлениях об экономике и не в господстве экономического дискурса (одно предполагает другое). Этот взгляд на вещи дает о себе знать в неисчислимых проявлениях экономии мышления, с одной стороны, предъявляющей себя в многообразных формах дисциплинирования сознания, с другой стороны, всеми средствами ограничивающей внедисциплинарную множественность дискурсивности8. Исследовать экономикоцентризм можно только в рамках познавательной стратегии, противоположной той стратегии, с которой связано его всегда столь неявное распространение. Знак все последовательнее должен видеться как предмет, — по мере того, как достоянием исследования будет становиться дифференциация разновидностей трансформации ценностей (как бы хранящих в себе субстанциональность вещей) в символический капитал (в рамках которого любое мировоззрение, любое мыслительное упорядочивание действительности насквозь социально). Подобная трансформация, порождаемая на свет капитализацией смысла, делая последний заложником вложенного труда и всего-навсего своего рода трудовым мотивом. Эта трансформация также изначально отсрочена и неполна. И если собственно трудовые усилия становятся материальным свидетельством использования вещи в качестве знака, то усилия по кодификации выступают знаком вещественности вещи.
Антропология и экономика в их предельном выражении настолько тесно сближаются друг с другом, что оказываются не в состоянии распознать, в какой мере они взаимозависимы с точки зрения своих понятий, подходов и принципов и одновременно насколько они в этих понятиях, подходах и принципах расходятся. Однако существует совокупность вопросов, которые требуют освещения именно исходя из распознания меры взаимопроникновения экономики и антропологии и вместе с тем исходя из исследования форм их обоюдного дистанцирования. Например, что как не символическое обоснование делает труд деятельностью, столь тесно связанной с велениями производительности? И наоборот, что позволяет символическому быть произведенным? Из чего складывается репутация производства как всеобъемлющего способа осуществления чего-либо, производства, предстающего в его разнообразных импликациях: производство жизни, производство деятельности, производство общения, производство сознания? И насколько сама эта репутация является произведенной? Как происходит абсолютизация ценностного содержания стоимости? И наоборот, сколь относительна стоимость тех или иных абсолютных ценностей?
Невозможность раскрытия всех этих вопросов в рамках антропологического и/или экономического дискурсов связана с тем, что они налагают неизбежные ограничения на изучение соотношения символического и экономического обмена. Если в рамках антропологоцентризма образцовым обменом становится символический обмен, через призму которого рассматривается весь социальный обмен в целом, то в рамках экономикоцентризма ту же роль исполняет экономический обмен. Антропологоцентризм зиждется на презумпции: нет дара, кроме обмена; только обмен является даром. Экономикоцентризму свойственно иное допущение: нет обмена вне дара; есть только обмен дарами, дар-обмен.
Однако несовместимость обоих подходов только подчеркивает родство проблематики антропологии и экономики. Причина этого родства кроется в том, что и символический обмен, и экономический обмен представляют собой два различных вида социального обмена, вне которого они попросту не существуют. Следовательно, их нельзя воспринимать как чистые формы или нетленные образцы, выражающие весь социальный обмен как таковой и тем самым полностью подчиняющие его себе. Если две данные разновидности социального обмена и наделены стремлением подчинить себе весь социальный обмен, то реализуют они эту склонность, только исторически воздействуя на его организацию и образуя исторический контекст его интерпретации. В экономическом обмене в фокусе оказывается обмениваемое, в ракурсе которого видятся и обменивающиеся. Напротив, при символическом обмене в фокус попадают именно обменивающиеся, через которых рассматривается и обмениваемое. И в рамках экономического обмена, и в рамках обмена символического делается ставка на симметрию: в первом случае — прежде всего на симметрию обмениваемого (включая и ситуацию, когда товаром выступает рабочая сила, сама плоть и кровь человека), во втором — прежде всего на симметрию обменивающихся (в том числе и тогда, когда дар оказывается неразрывно связанным со своим дарителем). Обе ставки не оправдываются: одна приводит к асимметрии тех, кто обменивается, другая — того, что обменивают.
Это дает нам ключ к общему определению социального обмена. Он не просто обнаруживает несоответствие между поиском эквивалентности и обнаружением ее недостижимости, — идет ли речь об обменивающемся или об обменивающих, — социальный обмен в самом акте своего совершения под эгидой и в рамках симметричности утверждает асимметричность. Иначе говоря, обретать идентичность в обществе можно лишь становясь другим. При этом статус существующих в обществе ценностей, связанный с доминированием той или иной разновидности обмена, определяет характер всех отношений в этом обществе, в свою очередь обуславливающих процесс самоидентификации и составляющих ее инструментарий и контекст, предмет и смысл. Способы обменивать что-либо с кем-либо и в данном случае есть не что иное, как способы превращаться в другого, делаясь при этом самим собой, — способы, для каждого из которых и благодаря каждому из которых существуют особые сферы общественной жизни. То, что социальный обмен дифференцирован, выражается в многомерности социальных универсумов. Именно поэтому любой вид обмена может быть познан и описан с точки зрения его экономической, политической, символической составляющих. Каждая из его разновидностей совершается под началом своей неповторимой инстанции, в рамках своей особой процедуры и подразумевая свои особые ресурсы. В конечном счете насколько исторический тип социальных связей предопределяет варианты осуществления идентификации, настолько и социальный обмен влияет на форму получаемой идентичности. Социальное, таким образом, полагается в самой сердцевине экзистенциального.













