79818 (763765), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Кабе вслед за бабувистами был убежден в том, что «неравенство есть причина, порождающая нищету и богатство, все пороки, проистекающие из первой и второго, жадность и честолюбие, ненависть и зависть, раздоры и войны всякого рода, одним словом – все зло, которое угнетает отдельных людей и нации». Достоевский в «Селе Степанчикове» показывает, что жадность и честолюбие, ненависть и зависть в душе иного неимущего человека существуют сами по себе и попытка уменьшить их неравенство с богатыми не может избавить их от этих пороков. Эта независимая от имущественного состояния, а, возможно, даже лишь усугубляемая возросшим влиянием в доме Ростанева черта в Опискине отмечается, как это обычно происходит у Достоевского послекаторжного периода, устами героя из народа – в данном случае, устами слуги Гаврилы: «Нет, сударь, Фома Фомич, не один я, дурак, а уж и добрые люди начали говорить в один голос, что вы как есть злющий человек теперь стали, а что барин наш перед вами все одно, что малый ребенок» (3, 75).
Полемизируя в этом с «натуральной школой», Достоевский рассматривает характер человека как величину, не зависящую от обстоятельств. Показательно, что убежденность Ростанева в природной добродетельности человека: «ведь это, может быть, превосходнейший, добрейший человек, но судьба… испытал несчастья…» (3, 160) – в финале передается его не менее наивному племяннику: «И я с жаром начал говорить о том, что в самом падшем создании могут еще сохраниться высочайшие человеческие чувства; что неисследима глубина души человеческой; что нельзя презирать падших, а, напротив, должно отыскивать и восстановлять; что неверна общепринятая мерка добра и нравственности и проч. и проч., – словом, я воспламенился и рассказал даже о натуральной школе» (3, 161; выделено мной – С.К.). Тем более отрезвляюще звучат, например, финальные строки повествователя о Ежевикине: «Правда, ему ужасно хотелось тогда выдать Настеньку замуж; но корчил он из себя шута просто из внутренней потребности, чтоб дать выход накопившейся злости. Потребность насмешки и язычка была у него в крови (3, 166).
В характере Ростанева подчеркивается как раз присущая «натуральной школе» вера в природную доброту всех окружающих его людей: «Душою он был чист как ребенок. Это был действительно ребенок в сорок лет, экспансивный в высшей степени, всегда веселый, предполагавший всех людей ангелами, обвинявший себя в чужих недостатках и преувеличивавший добрые качества других до крайности, даже предполагавший их там, где их и быть не могло» (3, 13). Несмотря на его ярко выраженную «русскость», в Ростаневе отчетливо ощущается «идеальный» тип человека, воплощающего в себе представления о человеческой природе, характерные для французских просветителей XYIII века и утопических социалистов: «– Эх, наладил одно! Добродушия в тебе мало, Сережа; простить не умеешь!..», «Забудь, брат, обиду, Сережа, ведь ты и сам его обидел ... Наидостойнейший человек! (3, 107). Даже чиновники у него в местах, где он предлагает Опискину купить себе дом, «все до одного, благородные, радушные, бескорыстные» (3, 83). Такого рода героев, убежденных в природной доброте человека и в том, что лишь сложные житейские обстоятельства мешают ему оставаться добродетельным, Достоевский мог найти, например, во втором томе «Мертвых душ» – или в романе Кабе «Путешествие в Икарию».
Подобно им, Ростанев, несмотря ни на что, продолжает удивляться проявлениям в человеке зла: «Господи! почему это зол человек? почему я так часто бываю зол, когда так хорошо, так прекрасно быть добрым?». Эта его убежденность в конце концов захватывает и племянника: «И я с жаром начал говорить о том, что в самом падшем создании могут еще сохраниться высочайшие человеческие чувства; что неисследима глубина души человеческой; что нельзя презирать падших, а, напротив, должно отыскивать и восстановлять; что неверна общепринятая мерка добра и нравственности и проч. и проч.» (3, 161). И все же в «Селе Степанчикове» есть достаточно оснований для того, чтобы считать эту убежденность Ростанева не совсем напрасной: «Видишь, Сережа, я, конечно, не философ, но я думаю, что во всяком человеке гораздо более добра, чем снаружи кажется. Так и Коровкин: он не вынес стыда...» (3, 163), «она все простила Фоме, когда он соединил ее с дядей, и, кроме того, кажется, серьезно, всем сердцем вошла в идею дяди, что со "страдальца" и прежнего шута нельзя много спрашивать, а что надо, напротив, уврачевать сердце его. Бедная Настенька сама была из униженных, сама страдала и помнила это» (3, 164). Вера в человеческую доброту, какой бы наивной она ни казалась при сопоставлении с объектом этой веры, все же, по Достоевскому, способна выявить в нем лучшее, что только есть.
Однако даже повествователь с самого начала ясно видит, что не все обитатели Степанчикова в самом деле добры: «Впрочем, он никогда не верил, чтоб у него были враги; они, однако ж, у него бывали, но он их как-то не замечал. Шуму и крику в доме он боялся как огня и тотчас же всем уступал и всему подчинялся» (3, 14). Уступчивость Ростанева с самого начала объясняется его стремлением к «всеобщему счастью»: «Уступал он из какого-то застенчивого добродушия, “чтоб уж так”, говорил он скороговоркою, отдаляя от себя все посторонние упреки в потворстве и слабости – “чтоб уж так… чтоб уж все были счастливы!”» (3, 14). Между тем формула эта, как было показано выше, уже является явной отсылкой к философскому словарю утопических социалистов.
Аналогичной отсылкой представляется и то отношение к науке, которое проявляет Ростанев и некоторые другие герои «Села Степанчикова». Разумеется, наибольшее благоговение перед ней испытывает сам Ростанев; собственно именно с его отношением к науке, как подчеркивает с самого начала герой-рассказчик, связано и преклонение его перед Фомой: «В ученость же и в гениальность Фомы он верил беззаветно. Я и забыл сказать, что перед словом “наука” или “литература” дядя благоговел самым наивным и бескорыстнейшим образом, хотя сам никогда и ничему не учился» (3, 14). При этом Ростанев отнюдь не чурается новейших идей, то есть, очевидно, современных веяний в социальных и экономических науках: «– Как про железные дороги говорит! И знаешь, - прибавил дядя полушепотом, многозначительно прищуривая правый глаз, – немного, эдак, вольных идей! Я заметил, особенно когда про семейное счастье заговорил...» (3, 33). Не меньше его преклонение и перед естественными науками: « – Занимался минералогией! – с гордостью подхватил неисправимый дядя. – Это, брат, что камушки там разные рассматривает, минералогия-то? – Да, дядюшка, камни... – Гм... Много есть наук, и всё полезных!» (3, 48).
Преклонение Ростанева перед науками основано на его убежденности в том, что «тут польза, тут ум, тут всеобщее счастье!» (3, 33). Более того, Ростанев верит, что человек, вооруженный науками, – даже неважно какими – способен вдруг разрешить и все те проблемы, с которыми не может справиться он сам в собственной жизни: « – А как же я тебя ждал! Хотел излить, так сказать... ты ученый, ты один у меня... ты и Коровкин» (3, 37). Эту его веру не способно омрачить никакое сомнение, которое невольно приходит на ум герою-рассказчику – даже несмотря на его молодость: « – Да чем же тут поможет Коровкин, дядюшка? – Поможет, друг мой, поможет, – это, брат, уж такой человек; одно слово: человек науки! Я на него как на каменную гору надеюсь: побеждающий человек! Про семейное счастье как говорит! Я, признаюсь, и на тебя тоже надеялся; думал: ты их урезонишь» (3, 39).
Однако именно такова роль наук в представлении социальных утопистов – причем, в отличие от просветителей XYIII века, не только гуманитарных, но и естественных. Так, А.Сен-Симон еще в «Письмах женевского обитателя к современникам» (1802) обращался следующим образом к «ученым, художникам, а также всем вам, употребляющим часть своих сил и средств на развитие просвещения»: «вы – часть человечества, обладающая наибольшей мозговой энергией и наиболее способная к восприятию новых идей – вы-то и должны преодолеть силу косности. Математики! Ведь вы находитесь во главе, начинайте!» [lxxvi] По мысли Сен-Симона, «всеобщее счастье» достигается как раз за счет объединения между собой ученых, представителей искусства и предпринимателей: «Эта обновленная религия призвана связать между собой людей науки, художников и промышленников и сделать их как общими руководителями человечества, так и защитниками специальных интересов всех отдельных народов, его составляющих». [lxxvii]
С одной стороны, такое отношение к ученым он связывал с представлением о наибольшем влиянии ученых на общественное мнение: «Ученые, художники, поглядите глазами гения на современное положение человеческого духа; вы увидите, что скипетр общественного мнения в ваших руках, держите же его крепче! Вы можете создать ваше счастье и счастье ваших современников; вы можете предохранить потомство от тех болезней, которыми мы страдали раньше и которые мы терпим до сих пор: подписывайтесь все!». С другой, Сен-Симон объяснял его прогностической ролью науки: «Ученый, друзья мои, это человек, который предвидит. Наука полезна именно тем, что она дает возможность предсказывать, и потому-то ученые стоят выше всех других людей» (выделено мной – С.К.). [lxxviii]
Под последними словами с удовольствием подписался бы и Ростанев, который если и не исполняет полностью, то по мере своих возможностей действует в направлении, указанном Сен-Симоном: «людям науки, искусства и промышленности и следует вручить административную власть, т. е. заботы о руководстве национальными интересами, функции же правительства следует свести к поддержанию общественного спокойствия». [lxxix] Именно к утопическим социалистам восходит и заветная мысль Ростанева о возможности созидания за счет наук и искусств «всеобщего счастья». У Сен-Симона эта мысль выглядит, например, так: «единственное действительно важное дело, которое может быть сейчас сделано для усовершенствования общественного порядка, заключается в том, чтобы побудить общественное мнение ясно высказаться за организацию такой политической системы, которая имела бы целью труд для общественного благосостояния при помощи наук, искусств и ремесел». [lxxx] В какой-то степени в союзе Ростанева с Опискиным можно видеть пародию на идею Сен-Симона о благотворности союза «промышленников» с учеными: «Ученые оказывают очень крупные услуги промышленному классу, но получают от него еще более крупные: они получают от него свое с у щ е с т в о в а н и е; промышленный класс удовлетворяет их насущные потребности и их физические склонности всякого рода». [lxxxi] Криптопародийный эффект здесь возникает из-за того, что у Сен-Симона это союз ради совместного труда, а Ростанев, которого, разумеется, лишь с некоторыми оговорками можно считать «промышленником», вступает в союз с псевдоученым, чтобы обеспечить ему условия для безделья. [lxxxii]
С крайне искаженным представлением Ростанева о гениальности Опискина в науках и искусствах не в последнюю очередь связано особое положение этого человека в его доме. При этом Опискин не стесняется выдавать себя за знатока не только в гуманитарных, но и в естественных науках: « – Кажется, о производительных силах каких-то пишет – сам говорил. Это, верно, что-нибудь из политики. Тогда и мы с тобой через него прославимся» (3, 15). Реплика Ростанева, на первый взгляд, производит комическое впечатление как фраза человека, не понимающего даже, какие категории к каким наукам относятся. Однако любопытно, что Сен-Симон определял «политику» именно как «н а у к у о п р о и з в о д с т в е, т. е. науку, ставящую себе целью установление порядка вещей, наиболее благоприятного всем видам производства». [lxxxiii] О «промышленности» и основанном на прогрессе наук «производстве», закладывающем основы всеобщего благоденствия, он писал постоянно. Развивая в своем романе эту идею утопических социалистов, Кабе заявлял: «Мы придерживаемся убеждения, что прогресс промышленности сделает общность более осуществимой, чем когда-либо, что нынешнее безграничное развитие производительной мощности посредством пара и машин может обеспечить равенство избытка и что никакая другая социальная система не является более благоприятной для усовершенствования изящных искусств и всех разумных наслаждений цивилизации». [lxxxiv] Именно к миру естественных наук имеет прямое отношение приезжающий из Петербурга герой-рассказчик.
Далеко не все герои «Села Степанчикова», однако, разделяют энтузиазм Ростанева перед науками. Так, Бахчеев, напротив, с самого начала заявляет свою антипатию к науке. В первый раз она звучит у него в связи с Опискиным и объясняется им самим амбициозной агрессией последнего: «Да что ж, что ученый! Так из-за того, что ученый, уж так непременно и надо заесть неученого?..» (3, 25). Далее, эта антипатия объясняется Бахчевым как раз тем, что вызывает особую симпатию Ростанева – вольнодумством: «Не люблю я, батюшка, ученую часть; вот она у меня где сидит! Приходилось с вашими петербургскими сталкиваться – непотребный народ! Все фармазоны; неверие распространяют; рюмку водки выпить боится, точно она укусит его – тьфу!» (3, 26). Разумеется, вряд ли стоит считать эту реплику упреком именно в адрес масонов – скорее в устах Бахчеева с его туманным представлением о различных движениях в общественной жизни России середины XIX века проявляется именно общий скепсис, вызванный в первую очередь распространением атеизма, которое как раз в значительной степени было связано с увлечением петербургской молодежи фурьеризмом и другими социалистическими теориями. [lxxxv]
Особое возмущение Бахчеева вызывает королева всех наук, в представлении просветителей XYIII века – философия: «вы мне прямо, без всякого смыслу, отвечайте: обучались вы философии или нет? – Признаюсь, я намерен изучать, но… – Ну, так и есть! – прервал господин Бахчеев, дав полную волю своему негодованию. – Я, батюшка, еще прежде, чем вы рот растворили, догадался, что вы философии обучались! Меня не надуешь! Морген-фри! За три версты чутьем услышу философа!». И дело оказывается не только в том, что герой-рассказчик, напустив на себя романтического тумана, предполагает в Опискине разочарованного героя: «Поцелуйтесь вы с вашим Фомой Фомичом! Особенного человека нашел! Тьфу! Прокисай все на свете!» – но и в том, что это, с точки зрения Бахчеева, выдает в нем вольнодумца: «Я было думал, что вы тоже благонамеренный человек, а вы… Подавай!» (3, 30). [lxxxvi] Стоит ли напоминать в этой связи, что увлечение философией в Петербурге сороковых – пятидесятых годов было в первую очередь связано именно с увлечением французским утопическим социализмом?
В отличие от Ростанева и Сергея, отношение Опискина к науке близко к бахчеевскому. Не случайно в финале Бахчеев совершенно соглашается с Опискиным, разглагольствующим: «– Для вас не существует великих людей, кроме каких-то там Цезарей да Александров Македонских! А что сделали твои Цезари? Кого осчастливили? Что сделал твой хваленый Александр Македонский? Всю землю-то завоевал? Зато он убил добродетельного Клита, а я не убивал добродетельного Клита...»(3, 159). «Нечего их щадить! Все мошенники! Один только ты ученый, Фома!» (3, 159). – прославляет теперь Опискина Бахчеев, и, конечно же, не последнюю роль в этом играет прочная благонамеренность его нового идола. Опискин, как и все ученые самозванцы, уповает не на сами познания¸ а на то, чтобы они были основаны на добродетели – разумеется, не в последнюю очередь из страха быть разоблаченным в отсутствии сколько-нибудь порядочных познаний хотя бы в одной области. [lxxxvii] Именно этим объясняется отзыв Опискина о Коровкине: «Вероятно, какой-нибудь современный осел, навьюченный книгами. Души в них нет, полковник, сердца в них нет! А что и ученость без добродетели?» (3, 90).
Характерно, что идея французских революционеров и социалистов об уничтожении или хотя бы приуменьшении неравенства между сословиями обретает в его устах благонамеренно-сентиментальный характер: «Пусть изобразят этого мужика, пожалуй, обремененного семейством и сединою, в душной избе, пожалуй, еще голодного, но довольного, не ропщущего, но благословляющего свою бедность и равнодушного к золоту богача. Пусть сам богач, в умилении души, принесет ему наконец свое золото; пусть даже при этом случае произойдет соединение добродетели мужика с добродетелями его барина и, пожалуй, еще вельможи. Селянин и вельможа, столь разъединенные на ступенях общества, соединяются, наконец, в добродетелях – это высокая мысль!» (3, 68-69: выделено мной – С.К.).
Аллюзии на петербургское «вольнодумство» звучат в «Селе Степанчикове» еще не раз: « – Я уверена, – защебетала вдруг мадам Обноскина, – я совершенно уверена, monsieur Serge, – ведь так, кажется? – что вы, в вашем Петербурге, были небольшим обожателем дам. Я знаю, там много, очень много развелось теперь молодых людей, которые совершенно чуждаются дамского общества. Но, по-моему, это все вольнодумцы. Я не иначе соглашаюсь на это смотреть, как на непростительное вольнодумство» (3, 47). Упрекает Сергея и Ростанев, но, разумеется, не за само вольнодумство, а за чрезмерное его проявление: « – Такие люди не имеют почтенных лет, дядюшка. – Ну уж это ты, брат, перескакнул! это уж вольнодумство! Я, брат, и сам от рассудительного вольнодумства не прочь, но уж это, брат, из мерки выскочило, то есть удивил ты меня, Сергей» (3, 107).