78924 (763456), страница 3
Текст из файла (страница 3)
В смысле охвата различных сфер и углов жизни, в смысле панорамности все это решительно превосходило "Пригожую повариху" М. Д. Чулкова (1770), это, впрочем, замечательное произведение, законно считающееся первым опытом русского плутовского романа и предшественником "Российского Жилблаза", в частности благодаря обстоятельству и неприкрашенному изображению отечественных нравов [1]. Но диапазон "Пригожей поварихи" заведомо предопределен тем, что это так называемый женский вариант пикарески, диктующий более ограниченный набор ситуаций (героиня лишь как проститутка, любовница или возлюбленная), хотя типаж персонажа, угол зрения - снизу верх, с позиции существа подчиненного и неполноправного - были в общем сходными и у Чулкова, и у Нарежного. В "Российском Жилблазе", кстати, более широкий охват жизни подчеркнут тем, что женский вариант плутовского романа входит сюда на правах части или, точнее, частей: по крайней мере, дважды героини рассказывают историю своей жизни - вначале Ликориса, сестра актера Хвостикова и будущая возлюбленная Гаврилы Симоновича; а затем - Феклуша, его жена. И эти рассказы ничем не уступают исповеди Мартоны, "пригожей поварихи": те же продажные ласки, та же бесконечная череда переходов - от одного любовника или содержателя к другому.
[1] См.: Г. Макогоненко. Русская проза в эпоху Просвещения.- В кн.:
"Русская проза XVIII века". М., "Художественная литература", 1971.
Вообще многочисленные вставные рассказы, будучи по традиции необходимой принадлежностью романа, необычайно расширяют художественную перспективу "Российского Жилблаза" в одном направлении. Как правило, они дублируют жизненные перипетии заглавного персонажа, перекликаются с ними или даже их усиливают. Так, спутники Чистякова по дороге в Варшаву рассказывают свои жизненные истории, из которых каждая варьирует историю плута, прошлеца, странника, меняющего положения и профессии. Мир предстает как огромное скопище разного рода ловкачей и жуликов, ищущих легкой наживы и удачи.
Но при всех изменениях своего социального статуса Чистяков как главный персонаж остается зависимым, подчиненным, слугой - безразлично, у какого хозяина и с какими, узкими или широкими, возможностями действия. Он всегда обслуживает кого-то, знает интимные стороны жизни своего господина, видит всю подноготную, все сокровенное. И среда актёров, с которыми временами сближается не только офицер, эпизодический персонаж, но и Гаврило Симонович, вполне гармонирует с этим положением, ибо актерское амплуа отчасти близко к функции обслуживания и в то же время создает в подходе к действительности особую откровенность и свободу от условностей. Даже на закате своей карьеры Чистяков поселяется у помещика Простакова на правах друга дома, иначе говоря - приживальщика. Обостренный взгляд на домашние, непарадные жизненные отправления пронизывает все повествование.
И что же открыл этот взгляд? Всеобщее посрамление справедливости, порчу нравов, развращение - до того сильные, что никто уже не стесняется и не прибегает к сокрытию порока, к лицемерным покровам. Какая-то безудержная откровенность, предельный цинизм исповедуются персонажами романа. Князь Светлозаров, он же Головорезов, рассказывает, что главное его развлечение в детстве состояло в том, чтобы собрать слуг и велеть "им бить друг друга"; тогда он "не мог налюбоваться, видя кровь, текущую из зубов и носов, а волосы - летящие клоками". Не уступает помещикам и откупщик Куроумов, украсивший свои покои "кнутьями и пуками лоз", ибо он "слыхал, что знатные отличаются, между прочим, от других и тем, что жестоко наказывают людей своих...". Но, конечно, кульминация развращенности, подлинная вакханалия бесстыдства - это образ жизни в доме князя Латрона.
Гадинский, секретарь Латрона, дает новоприбывшему Чистякову полезные советы: "Выкинь из головы своей старинные слова, которые теперь почитаются обветшалыми и совершенно почти вышли из употребления. Слова сии суть: добродетель, благотворительность, совесть, кротость и прочие им подобные. Я думаю, что слова сии скоро совсем выгнаны будут из лексиконов всех языков на свете, да и дельно. Кроме сумы, ничего не наживешь с ними". В этих саморазоблачительных исповедях и наставлениях немало, конечно, от литературы Просвещения, в частности от сатирической русской журналистики последней трети XVIII века - типа "Живописца" Новикова или "Почты духов" Крылова. Сами говорящие фамилии, открытые (Головорезов, Гадинский) или скрытые (Латрон происходит от латинского слова "разбойник"), играют роль клейма, гневно выжигаемого рукою палача-сатирика. В этой манере, отчасти напоминающей сатирическое бытописание романа А. Е. Измайлова "Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества" (1799-1801), где также действовали Негодяев, Развратив, Распутин, Лицемеркина и т. д.,- в этой манере было немало желчно-язвительного, хлесткого, беспощадного и прямолинейного.
Однако в романе Нарежного ощущается и другая манера. Юмор "Российского Жилблаза" довольно многоцветен, разнообразен по своей стилистической окраске и источникам. Здесь и комизм непонимания, провинциальной наивности, когда впервые попавший в Москву Гаврило Симонович никак не может приладиться к столичным нравам. Здесь и комизм одураченного простодушия, доверчивости, как в случае с добрым Простаковым, чуть было не оказавшимся на уде у князя Светлозарова (то есть Головорезова). Здесь, наконец, и тот особенно тонкий и далеко идущий комизм, который можно проиллюстрировать жалобой поступившего в актеры плута-офицера: он хотел с помощью жены-актрисы повести обеспеченное существование, а та, на беду, оказалась "настоящая Лукреция"! Аналогичный эпизод есть в лесажевском "Жиль Блазе" (возможно, Нарежный прямо им и вдохновлялся) - когда актер жалуется на свою участь: он-де женился на актрисе в надежде, что она не даст умереть ему с голоду. "И надо же, чтоб среди всех странствующих актерок нашлась одна добродетельная и чтоб она досталась именно мне". Друзья на прощанье желают актеру найти "свою супругу переменившейся и выгодно пристроенной" (кн. II, гл. IX). Именно по этому рецепту разворачиваются события в другом эпизоде романа Нарежного: брат Ликорисы, актер, сумел поправить свои дела в частности потому, что его жена "пообразумилась": "Добрые приятельницы растолковали ей, что не всегда полезно слишком много дорожить своими прелестями". Перед нами типичный комизм мира пикарески, когда порочность воспринимается как нормальное состояние, а добродетель как некое неудобство и анахронизм, от которых поскорее надо избавиться. Тут нет морального негодования, нет сатирического нажима; есть глубокая, хоть внешне непритязательная ирония.
Иные картины в романе поданы в столь неопределенном мерцающем свете, что создается впечатление о моральной нейтральности или даже безразличии. Между тем скорее перед нами жизненная сложность и многоликость. Таково изображение масонского общества благотворителей света, в которое довелось попасть Гавриле Симоновичу.
Принято говорить о резко обличительном, сатирическом направлении этого описания - и действительно, картины пьяный развратных оргий, устраиваемых под видом духовных бдений, говорят сами за себя. Но в то же время патрон этого общества, некий господин Доброславов, занят действительно какими-то благотворительными делами - по крайней мере, помогающий ему как секретарь Чистяков ни разу не имел случая в этом усомниться. И способы выманивания денег у членов общества, прожигающих те богатства, которые надлежит употребить "на вспомоществование бедному человечеству", создают нечто в роде системы филантропического мошенничества или мошеннической филантропии. При этом Доброславов и его помощник Чистяков не собираются увещевать своих жертв, освобождать их от "дурачеств" - они просто приноравливаются к порочным страстям с тем, чтобы "переменить направление их по своим видам". Благотворители света строят свою деятельность с расчетом на всеобщую и глубокую испорченность человечества, и они, как правило, не ошибаются.
В подтексте романа, несмотря на просветительские и подчас морализаторские - впрочем, умеренно морализаторские - интонации, чувствуется глубоко безотрадный, трезвый взгляд на человеческую природу. И в этом Нарежный шире традиционно-просветительской идеологии, а также предромантического, сентименталистского культа естественного развития.
Знаменательны воззрения, да и весь облик, вся жизненная история мудреца Ивана Особняка, с которым встречается Чистяков к концу своих странствий (прототипом этого персонажа считают украинского философа Григория Сковороду). Узнав, что Гаврило Симонович возвращается из Варшавы, не найдя там счастия, Особняк изливается в горьких инвективах против столичной жизни, ибо "всякий город есть море глубокое и пространное, в нем же гадов несть числа" [1]. Можно подумать, что мудрец противопоставляет городскому разврату невинность сельской жизни! "...Разве не прекрасна природа в сельской красоте своей? Разве она скупится дарами своими?.." Но это не совсем так. Из жизнеописания Ивана выясняется, какую длинную череду разочарований уготовила ему судьба, в том числе и разочарование в деревенской гармонии. Вначале Иван, выпускник Киевской академии, понаторев в философии и богословии, читал в городе проповеди о кафедры; но успехов в насаждении добродетели не добился. Потом, вняв совету умирающего отца: "Люби красоту и избегай известности", - решил переселиться в деревню, чтобы вступить во владение "двухсот творений, называемых крепостными". Решив, что "крепостной человек есть точно человек мне подобный", имеющий "все преимущества души и тела", новоявленный помещик обратился к крестьянам с речью, "в которой, объяснив им право их и преимущества, яко таких же человеков, просил не отягчать себя лишним повиновением моим прихотям...". Результат оказался неожиданным: "бесчинство, похабство, леность и вообще разврат воцарились в сельце моем",- и имение пришлось отдать в опеку. Новый хозяин "тут же пересек всех, правых и виновных", посещая деревню, "всякий раз сдирал кожи с крестьян и чрез два года сделал их по-прежнему трудолюбивыми и трезвыми крестьянами". Это навело Ивана на горькие размышления: "Боже мой... Неужели такова натура человека, что одним игом гнетущим можно заставить его идти прямою дорогою!"
[1] Скрытая цитата из стихотворения И. М. Долгорукова "Парфену"
(строфа XV) сб. "Поэты-сатирики конца XVIII - начала XIX века". Л., 1959. Побывал еще Иван снова в Киеве в роли "учителя моральной философии при тамошней академии"; говорил смелые проповеди, в которых обличал пороки и злоупотребления. Но успехов в исправлении нравов опять-таки не достиг, вызвав всеобщее озлобление и ненависть.
И вот в результате всех разочарований Иван, прозванный Особняком, то есть человеком, живущим "особо, отдельно" (В. И. Даль), решился оставить должность наставника, не оставив своих принципов честной и праведной жизни. И - странное дело! - то, чего он так добивался, пришло само собою: люди искали его совета, слушались наставлений. Не потому ли, что в моральном примере мудреца не было уже никакой обязательности, авторитарности? Да к тому же, зная человеческую природу, он уже "не требовал невозможного или даже трудного".
Нарежный не отказывается от просветительской веры в возможность совершенствования, но корректирует и умеряет ее довольно трезвым и почти безотрадным взглядом на людские слабости.
А что представляет собою главный персонаж романа? Следует помнить, что от плутовского романа еще нельзя ожидать строгой характерологии в более позднем смысле этого слова, выработанном реализмом XIX века. Цельность пикаро как характера еще проблематична; более или менее четко можно распознать лишь два момента его психологической эволюции: "пробуждение" реального понимания жизни вначале и раскаяние - моральное "воскрешение" или просто отшельничество, отдаление от мира - в конце. Между этими крайними вехами в длинной веренице переживаемых героем событий нет строгой логики и последовательности; отсюда возможность их бесконечного продолжения, "нанизывания", а также внутренней перестановки, словом, композиционная аморфность. Но если у героя плутовского романа нет определенной характерности, то есть некое общее психологическое направление, отличающееся отсутствием резкости и широтой. Он не герой зла, хотя постоянно творит зло; он скорее прагматик, приспосабливающийся к окружающим обстоятельствам,- увы, чаще дурного, чем благородного свойства. А. Галахов сказал о лесажевском Жиль Блазе: "Он, как и большинство смертных, столько же готов на честное дело, сколько и на плутни, смотря по тому, что лучше ведет к устройству благоденствия" [1]. Это в общем применимо и к "российскому Жилблазу", действующему нередко импульсивно, под влиянием минуты, способному и на великодушие, но в то же время - особенно в конце его карьеры, на службе у князя Латрона,- опускающемуся до низин подлости и бесчестия. Он жаден к впечатлениям жизни, любознателен, тянется к учению, к книгам, невольно обнаруживая в своих художественных симпатиях и знание реальности, и демократический вкус (пикаро обычно выходец из низов; Гаврило Симонович хотя и "князь", но худородный, малоимущий). Проводя целые ночи в чтении, осилив горы книг, он разочарован: "Везде ложь, фанатизм, приноровление ко времени, старание угодить большим людям".
[1] А. Галахов. История русской словесности, древней и новой. СПб., т.
II, 1868, с. 180.
В то же время едва ли можно сказать, что у героя плутовского романа есть какая-нибудь твердо намеченная линия, хорошо продуманная программа, кроме общего желания пробиться вверх или остаться на поверхности. В отношении Гаврилы Симоновича это особенно верно, ибо даже его уход из дома, начало странствований не вызваны какой-то определенной целью - скажем, поисками сбежавшей жены или похищенного сына (что иногда утверждается в научной литературе). Нет, Чистяков оставляет родные места просто потому, что ему, одинокому, здесь не по себе ("Сноснее страдать между людьми, не знающими тому причины, страдать под небом незнакомым..."); и если затем на жизненных дорогах он встречается и с сыном и - неоднократно - с женой, то это происходит помимо его воли, в результате стечения обстоятельств. Жизнь несет Гаврилу Симоновича, как поток - щепку.
Подобная духовная организация персонажа и вытекающая отсюда особенность действия важны именно для романа как жанра. С одной стороны, роман связан с определенным развитием личного начала - инициативы, самосознания, любовного порыва, стремления к счастью и т. д. Но с другой стороны, это начало не должно быть чрезмерным, нуждается в смягчении и, что ли, дозировке - иначе вся конструкция романа грозит быть опрокинутой.
Теоретики романа на пороге XIX века неоднократно настаивали на этих ограничениях: Шеллинг в "Философии искусства" писал, что романист не должен слишком держаться за своего героя, который, открывая доступ разнообразному материалу, напоминает "перевязь вокруг целого снопа"; [1] Гете же (в "Годах учения Вильгельма Мейстера", кн. V, гл. 7) проводил параллель между романом и драмой: "Герою романа надо быть пассивным, действующим в малой дозе; от героя драмы требуются поступки и деяния. Грандисон, Кларисса, Памела, Векфильдский священник и даже Том Джонс - если не всегда пассивные, то во всяком случае тормозящие действие персонажи, а все события в известной мере сообразуются с их образом мыслей. В драме герой ничего с собой не сообразует, все ему противится, и он либо сдвигает и сметает препятствие со своего пути, либо становится их жертвой".
[1]. В.-Ф. Шеллинг. Философия искусства. М., "Мысль", 1966, с. 382. Легко понять, что все это связано с романной широтой, с тенденцией к универсальности. Что было бы, если, например, Гаврило Симонович проявил неожиданный максимализм и либо победил обстоятельства, либо стал их "жертвой"? Действие оказалось бы исчерпанным и включение в него новых сфер жизни не произошло. Способность романного героя быть сквозным персонажем есть в то же время его проницаемость для все нового и нового материала. Тип плута, пикаро оказался для этой цели одним из самых приспособленных. В романе Нарежного наблюдается даже избыток - и немалый - событийности и действия; впрочем, это уже связано не столько с природой главного персонажа, сколько с известной приверженностью автора к рамкам старого романа - того жанра, для которого романическое было синонимом заведомо несбыточного и сказочного. Смело раздвигая эти рамки с помощью нравоописания, местного бытового и социального колорита, Нарежный нередко оставался им верным в конструировании интриги и ведения действия. Конечно, тайна происхождения персонажа, похищение ребенка, неожиданные встречи и т. д.- все это были довольно обычные ходы, заимствованные нравоописательным и реальным романом у романа авантюрного; однако Нарежный явно перебарщивает по части этих ходов, нагромождая их один на другой и оснащая весьма искусственной мотивировкой (таковы, например, довольно запутанные мотивы похищения Никандра богатым Причудиным). Нарежный, как хорошо сказал А. Галахов, не сумел полностью выйти из-под "влияния сказочной настроенности". "Он переменил сцену действия, выбрав для нее Россию, вместо чужих земель: это делает ему честь; но, при замечательном своем даровании, он еще не покинул обычая придумывать действие похитрее и запутаннее" [1].