55687 (762525), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Обратившись к следственному делу, мы видим совсем иную картину. Трубецкой защищался упорно и расчетливо. На первом допросе он дал понять, что не одобрял намерений Пущина и Рылеева, которые были сильно заинтересованы в его участии в восстании, что не желал кровопролития и считал восстание бессмысленным и невозможным. Притом каялся, что не предотвратил его с должной решительностью. Позже он пытался утверждать, что хотя и являлся одним из активнейших заговорщиков, но в глубине души не разделял их убеждений, в тайном же обществе оставался для того, чтобы следить за опасными замыслами, особенно Пестеля, и иметь возможность им воспрепятствовать, в чем его союзником был С. Муравьев-Апостол. Что же касается восстания в Петербурге, то он, Трубецкой, только выразил пассивное согласие на должность диктатора, так как понимал, что истинным предводителям - Рылееву и Оболенскому - нужен не он, а лишь его имя и чин, и не вмешивался в их распоряжения. Таким образом, Трубецкой пытался всю ответственность за 14 декабря переложить на товарищей, при том уверяя следствие в полном своем чистосердечии и раскаянии не только в прямых обращениях к Комитету, но и используя для этого переписку с женой. Вместе с тем, его характеристика собственного поведения не лишена правды: он действительно «отвечал подробно» на вопросы о своей роли в событиях, но в смысле оправдания. И хотя и представил 27 декабря Комитету список членов общества, в принципе он не стремился давать показания на других лиц, если этого не требовала избранная им оборонительная тактика. Можно привести немало примеров, когда Трубецкой давал показания в защиту своих товарищей, особенно мало или вовсе не замешанных (так, 17 декабря после допроса у Левашова он, как и пишет в записках, написал дополнительное показание, еще раз подтвердив невиновность И.М. Бибикова).
От ответов Трубецкого могли пострадать главным образом те, на кого он перекладывал свою долю ответственности (Рылеев, Оболенский, Пущин), и Пестель, которого Трубецкой намеренно «топил». При этом в записках он рассказывал, как удивлялся, что после допроса у Левашова 17 декабря не получал вопросов о Южном обществе, прибавляя скромно, что «Комитет имел сведения важнейшие тех, которые бы мог ожидать от меня». И в самом деле, его не спрашивали об этом; но он нигде не упомянул о своих обширных показаниях 25-27 декабря, направленных против Пестеля.
Трубецкой-мемуарист искусно манипулирует фактами, создавая видимость точности и подробности рассказа, способную ввести в заблуждение. Его главным оппонентом во время следствия был Рылеев, с которым у Трубецкого дело дошло до очной ставки 6 мая. Трубецкой описал ее с характерной полуправдивостью; казненный Рылеев уже не мог уличить его, и Трубецкой объясняет причины противоречия в их показаниях излишней откровенностью Кондратия Федоровича.
Воспоминания Трубецкого содержат массу точной и ценной информации, но нельзя ни на минуту забывать о его стремлении к оправданию себя и перед товарищами, и перед потомством. На следствии он проявил малодушие; столь же малодушно он не смог сказать правды о себе.
Немало страниц в своих знаменитых записках уделил заключению в крепости М.А. Бестужев. Автор обстоятельного исследования мемуарного наследия Бестужевых М.К. Азадовский очень высоко оценивал М. Бестужева-мемуариста, отмечая как точность, достоверность, так и литературные достоинства его воспоминаний. Обратившись к ним, мы увидим, во-первых, что выразительно описав тюремный быт, свое настроение, посещение священника С. Колосова, неудачно пытавшегося «увещевать» узника, изобретение тюремной азбуки и общение с ее помощью с братом Николаем, Михаил Александрович лишь вскользь касается собственно хода следствия. Он сообщает только, что его «мучали вопросными пунктами, в которых нас, как собак, уськали и травили друг на друга», о себе говорит, что держался стойко, старался не давать показаний, которые можно было бы использовать для обвинения его товарищей; что задаваемые ему вопросы были в основном направлены против Рылеева и братьев Николая и Александра. В рассказах М.А. Бестужева, записанных собирателем и публикатором декабристского наследия М.И. Семевским, упоминается также, что он четырежды представал перед Следственным Комитетом для допросов(«На эти ругательства - 4 раза приводили»). Но из материалов следствия видно, что даже в этих немногих сведениях Бестужев весьма неточен. В Комитете его допрашивали лишь однажды, 6 января, и 12 мая приводили на очную ставку со Щепиным-Ростовским. Михаил Александрович действительно, как и утверждал впоследствии в воспоминаниях, придерживался тактики «знать не знаю, ведать не ведаю», поначалу прикидываясь простоватым офицером, сохраняющим верность присяге цесаревичу, а затем постоянно ссылаясь на якобы недоверие к себе членов Тайного общества. Таким способом ему удалось уклониться от ответов практически на все вопросы общего порядка, его показания касаются в основном обстоятельств восстания л.-гв. Московского полка. Его практически не спрашивали ни о Рылееве, ни о брате Николае, а об Александре - только постольку, поскольку это касалось его участия в выводе полка на Сенатскую площадь.
Возможно, самым знаменитым эпизодом из тюремной жизни декабристов было изобретение братьями Бестужевыми азбуки, с помощью которой они перестукивались через стену, и которая служила впоследствии не одному поколению русских узников. Основным источником сведений об этой азбуке являются записки М.А. Бестужева; о ней упоминали также Н.А. Бестужев, Е.А. Бестужева, И.И. Пущин, Д.И. Завалишин.
Судя по воспоминаниям Михаила Александровича, открытый им способ перестукиваться через стену помогал братьям согласовывать свои показания: «Вопросные пункты нам обыкновенно приносил Лилиенанкер и спрашивал: «Сколько вам нужно листов для ответов?» Я объявлял число листов по соображению, и он удалялся за письменным прибором. Тогда этого промежутка времени было довольно, чтобы сообщить брату кратко сущность вопроса и мой ответ. С своей стороны он делал так же. А иногда мы получали оба одновременные вопросные пункты, и как мы тогда смеялись, сообщая друг другу сплетни, придуманные нашими друзьями-инквизиторами». То же самое, но более кратко и конкретно, содержится в его рассказе М.И. Семевскому: «Принесут бумаги, сколько листов бумаги, я уже даю ему знать, в чем бумага, как отвечать, и мы согласовали.»
Этот рассказ требует осторожного отношения к себе. Сам Михаил Александрович свидетельствует, что перестукиваться с братом начал после получения письма от матери, примерно относя это к вербной неделе. Пасха в 1826 г. приходилась на 18 апреля, следовательно, азбуку братья освоили в начале апреля. Между тем, сам Михаил Александрович получал за все время следствия вопросные пункты 6 января и 16 марта; ни в апреле, ни в мае его в Комитет не вызывали, кроме как 12 мая для упомянутой очной ставки с кн. Д. Щепиным-Ростовским. Таким образом, на показаниях М.А. Бестужева сношения с братом отразиться не могли.
Николая Александровича допрашивали больше. В интересуюший нас период, т.е. с начала апреля, его вызывали в Комитет 26 апреля, 6, 9 и 15 мая, 10 и 16 мая он имел очные ставки с Каховским. Советовался ли он с братом о содержании своих ответов, проверить трудно, так как М. Бестужеву вопросов сходного содержания не задавали. Но судя по всем рассказам М. Бестужева, на отношения братьев сильно влияла значительная разница в возрасте, Николай Александрович всегда держался как старший, и вряд ли нуждался в советах младшего брата. Также отметим, что с самого начала следствия Н. и М. Бестужевы избрали разные линии поведения. Николай Александрович, в отличие от Михаила, с первого допроса старался всячески подчеркивать лояльный характер Северного общества, его показания более пространны; после начала апреля его тактика не претерпела особых изменений, что могло бы случиться, вздумай он перенять поведение брата. И хотя сам Н. Бестужев утверждал, что, разгадав уловки Комитета, они с братом «взяли свои меры», из его следственного дела этого не видно.
Единственное место, сходное в показаниях Николая и Михаила Бестужевых - это ответы на вопросы «о воспитании». Эти вопросные пункты не датированы, но их раздавали декабристам под конец следствия. Ответы на п.7 («С какого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей...») у обоих братьев очень схожи: они ссылаются на впечатления от посещения конституционных государств, от европейских событий, о которых узнавали из русских газет. Впрочем, сходство это может объясняться и просто сходством биографий Бестужевых. Ведь многие из декабристов-участников наполеоновских войн ссылались на впечателния, вынесенные из заграничных походов, что вовсе не заставляет нас подозревать согласованность этих показаний.
Таким образом, по-видимому, Бестужевы пользовались своим изобретением главным образом для общения и моральной поддержки друг друга.
М.А. Бестужев был, несомненно, человеком очень правдивым и добросовестным. И, в отличие от Трубецкого, ему нечего было скрывать о следствии, он мог гордиться своим поведением в тех трудных обстоятельствах. Тем не менее, мы ясно видим, что его записки искаженно отображают ход событий. Объясняется это, по-видимому, тем обстоятельством, что Михаил Александрович, как и его братья, и Рылеев, был литератором эпохи романтизма. Он романтизирует свое прошлое, подчеркивает героическое противостояние закованного в кандалы мятежника карающей неправой власти. Разумеется, помимо книжных влияний, было еще и естественное для человека стремление обосновать правильность своего жизненного пути, в данном случае - правоту дела, приведшего декабриста в Сибирь; сознание, что он - лицо историческое, и его образ должен соответствовать такой роли, наконец, также довольно натуральная идеализация собственной молодости. Все это вместе взятое превращает записки М.А. Бестужева более в литературное произведение, нежели в памятник мемуарного жанра.
И.Д. Якушкин и А.Е. Розен относятся к немногим мемуаристам, избежавшим повторения рассказа о подложных показаниях, но подчеркивавшим пристрастность следствия. Воспоминания обоих отличаются обстоятельностью, сохранением последовательности событий, достаточно точными указаниями на даты.
И.Д. Якушкин, как отмечал С.Я. Штрайх, заслуженно пользовался «репутацией правдивейшего человека своего времени». И.А. Миронова также отмечала обстоятельность, правдивость и достоверность его записок, хотя оба исследователя указывали на ряд фактических неточностей и ошибок памяти автора. Сопоставив записки со следственным делом декабриста, можно видеть, что он точно описывает ход следствия. Его рассказ о первом допросе практически полностью совпадает со сделанной Левашовым записью. Затем, как вспоминал декабрист, его вызвали в Следственный Комитет в первых числах февраля, а ответы на присланные вслед за этим пункты он писал «дней десять». И в самом деле, в Комитете Якушкин был 7 февраля, а ответы подписаны им тринадцатым числом. В записках он излагает содержание полученных вопросов: они касались его вызова на цареубийство в 1817 г. в Москве и последовавшего выхода из тайного общества. Якушкин рассказал, как отказался называть какие бы то ни было имена, но уже отослав письменные показания, решил, что избранная тактика не дает ему возможности свидетельствовать в пользу товарищей, и на следующий день написал в Комитет и повторил ответы на прежние вопросы, назвав те имена, которые уже заведомо были известны следствию, а также умершего Пассека и уехавшего за границу Чаадаева. Материалы дела Якушкина подтверждают все это, можно только отметить, что вопросов ему было задано гораздо больше, письменных пунктов насчитывается 22. Декабрист добросовестно описал свое поведение, строго оценив его как «ряд сделок с самим собою» и «тюремный разврат»; надо сказать, что эта вызывающая уважение суровость самооценки не позволяет читателю представить себе внутреннее состояние Ивана Дмитриевича в крепости, весь его драматизм, читающийся в строках показаний. В рассказе о допросе 7 февраля Якушкин, помимо вопроса о Московском заговоре 1817 г., выделил также то обстоятельство, что дважды, объясняя причины, по которым не присягал новому государю и давно не был у причастия, заявил членам Комитета, что не является православным христианином. Такие ответы содержатся в его письменных показаниях; однако известно также, что 12 апреля протоиерей П.Н. Мысловский донес в Комитет, что Якушкин, «убедясь в истинах святой веры, пришел в совершенное раскаяние и просил исповеди, а после оной удостоился причастия святых тайн». Сообщение священника привело к решению снять с декабриста кандалы. В записках Якушкин утверждал, что его решение причаститься являлось чисто формальным поступком для облегчения своего положения, и с некоторой иронией рассказывал, что Мысловский, с которым у него сложились дружеские отношения, воспользовался этим эпизодом, чтобы повсюду объявить о своей заслуге в обращении закоренелого атеиста. Представляется, что здесь его словам доверять не следует. По натуре правдивый, сдержанный и строгий к себе Якушкин, вернувшийся к тому же впоследствии к атеистическому мировоззрению, не пожелал описывать случившийся с ним в тюремном каземате душевный кризис, но и вовсе умолчать о нем тоже не счел возможным и выдвинул приемлемое объяснение своего поступка. В описании дальнейшего хода следствия декабрист не изменяет своей добросовестности, и неточности, которые можно найти в его тексте, не меняют существенно картины событий, и не выходят за рамки обычных ошибок памяти. В целом же в записках декабрист вследствии суровой самокритичности производит впечатление человека более твердого и неколебимого, чем это было в жизни.
Исключительно добросовестным и пунктуальным мемуаристом был А.Е. Розен. Он не относился к числу тех, кто прошел через многочисленные и обширные допросы. Помимо первого допроса у генерала В.В. Левашова, его привозили в Следственный Комитет всего один раз, вслед за этим прислали письменные пункты, и оставили в покое практически до конца следствия, лишь однажды вызвав для очной ставки. Розен не только с исчерпывающей полнотой излагает содержание вопросов и ответов, но и точно называет даты: что у Левашова он был 22 декабря (запись допроса читали на заседании Комитета на следующий день), и что в Комитет вызывался 8 января. Такая точность заставляет с большим доверием относиться и ко всем прочим сообщаемым Розеном сведениям.