6034-1 (635007), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Снискали похвалу левых критиков, также увидевших в нем честного и объективного летописца взглядов и настроений интеллигенции, и сочинения марксиста В. Вересаева (практикующего врача и члена социал-демократической партии) [37]. В середине 1890-х гг. Вересаев начинает писать серию романов, в которых радикалы-интеллигенты, вынужденные из-за идейного кризиса народничества пересматривать свои идеалы, все яснее осознают ограниченную роль разума в человеческом поведении [38]. Обращаясь к современным философским и психологическим идеям, они исследуют запретную сферу иррационального и подсознательного. Для героя его первого романа столкновение с этой сферой кончается трагически: в ужасе от открывшегося ему хаоса он убивает себя. Более отважные герои двух последующих его сочинений, знакомые с идеями Эдуарда фон Гартмана, Анри Бергсона я других мыслителей, продолжают тем не менее начатое, чтобы, как замечает один из них, собрать воедино собственную личность и прийти к социальной этике, соответствующей опытным данным. Эти попытки, хотя и носят оптимистический характер, также кончаются безрезультатно. Но замысел автора читателю был ясен. Писатель явно стремился ограничить притязания догмы на истину в вопросах, имевших принципиальное жизненное значение.
В годы, последовавшие за революцией 1905 года, в либеральных, а иногда и в радикальных журналах появлялись и другие произведения, изображавшие зараженных сомнениями революционеров [39]. Сами по себе эти сочинения, ни одно из которых не приобрело такой скандальной известности, как савинковские, могли бы сегодня и не вызвать интереса, но вместе с названными они, безусловно, расширяют наше видение того, как русская интеллигенция в целом осознавала урон, нанесенный ей тиранией догмы. Многие не хотели более господства над своей личностью идеологических верований и штампов и пытались, как выразился один критик, сохранить что-то лично для себя [40], узаконить проявление тех импульсов, выражение которых раньше было запрещено, исследовать закрытые прежде области опыта в попытке создать из разрозненных элементов своей психики цельный нравственный облик.
Таким образом, накануне 1-ой мировой войны то моральное и психологическое давление, которое породило интеллигентскую традицию самоцензуры и литературную цензуру, ее поощрявшую, явно ослабело. Однако, судя по протестам, адресованным в журнал социалистов-революционеров, было очевидно, что самоцензура еще имела сильных защитников, и самым активным из них был Максим Горький. Обе стороны столкнулись в 1913 году во время дискуссии вокруг попытки Горького удалить "Бесов" Достоевского из репертуара Московского Художественного театра.
* * *
Горький - самый значительный из писателей, отождествлявших себя с крайними левыми, - считал в те годы, что кризис самосознания интеллигенции может быть преодолен лишь на путях возвращения ее к традиционному идеалу. Между революциями 1905 и 1917 гг. он потратил много сил, пытаясь оживить традицию социальной критики в литературе (которая после своего взлета в 1860-е гг. постоянно теряла высоту), и вновь провозгласил необходимость замены "сложных" и склонных к созерцанию персонажей "лишних людей" монолитными положительными героями. Отвечая (подобно Белинскому и его последователям) на вопрос, почему русская литература не смогла создать образ положительного героя, Горький заявил, что это отражает две родственные болезни русской жизни: "карамазовщину" и "каратаевщину". Садизм Федора Карамазова и мазохистский фатализм Платона Каратаева воплощают в себе "восточные начала", господство которых, по его мнению, и определило варварскую историю страны. Выдвигая эти характеры на первый план, возвеличивая страдание и смирение, два величайших писателя России, по словам Горького, нанесли огромный вред своей стране. Мистицизм и пессимизм современных писателей также идут в русле этой традиции: "Вся наша литература - ...апология пассивности" [41].
В целом русская литература, подчеркивал пролетарский писатель, не смогла сыграть свою социальную роль, которая определялась им как "воспитание" демократии и развитие "духовной энергии людей" [42] на путях служения социализму. Ей не хватало типичности и универсальности - этим терминам Горький придавал решающее значение. Художник, вооруженный пониманием настоящего как этапа в неизбежном развитии человечества навстречу славному будущему, должен был изображать тенденции современной жизни, указывающие на это будущее. В своей публицистике Горький подкрепляет этот тезис обзором существующих русских типов, еще более, однако, пессимистичным, чем размышления Николая Добролюбова о лишних людях 60-х годов. "Восточная" ментальность виделась ему парадоксальной смесью угодничества и деспотизма, фанатизма и фатализма, догматизма и анархизма, мистицизма и нигилизма на фоне западных добродетелей рациональности и дисциплины [43]. По мнению Горького, Иванушка Дурачок, - добивавшийся победы благодаря инертности и удаче, а не воле или ловкости - был характерным героем народного русского фольклора, отличавшегося общей тягой к уходу от мира, в котором народ не умел действовать. Интеллигенцию же, у которой даже авторы "Вех" находили определенные добродетели, он обвинял в интеллектуальном дилетантизме и постоянной склонности превращать любые принципиальные споры в вульгарную склоку.
"Нам необходимо переделать себя изнутри... Без этого мы погибнем..." [44] - с таким заключением согласились бы, естественно, и авторы "Вех", но Горький звал не вперед, а назад, к образу монолитного героя без существенных поправок. То, что Мэтьюсон назвал в этой связи "потенциальной готовностью к цензуре" [45], проявилось фактически полностью; хрупкий баланс между призывами к реализму и пророчеству был явно сдвинут в сторону последнего.
Как и Чернышевский, Горький был вынужден сам построить образец желаемой души. Деревянный герой его романа "Мать" в своем несомневающемся политическом упорстве являлся прямым продолжением Рахметова, но хотя образчик и был стар, способ, которым Горький поощрял подражание, требовал своего оправдания, новых доказательств.
"Человек всегда достоин идеализации" [46]. Этот вывод привел писателя вместе с А. Луначарским к созданию коллективистской "религии", где божеством стал некий безграничный потенциал человечества, а целью - стремление пробудить иссякшую после 1905 года энергию масс. Создатели надеялись с помощью этой стратагемы направить энергию, которая в прошлом, по их мнению, отождествлялась с религиозной потребностью человека, к выходу за пределы его конечного существования, на борьбу за социализм как достижение бессмертия всего человечества. Возникшее в рамках идейного течения эмпириокритицизма "богостроительство" было отвергнуто, однако, Лениным, что, впрочем, не пометало меньшевистским критикам увидеть в нем философское выражение именно ленинской политической практики. По словам Мартова, это была "формула движения, в котором вождь и ведомый, пастырь и овца резко различались и противополагались, в котором существует две истины - эзотерическая и экзотерическая; в котором идеолог говорит ложь, поскольку массы не в состоянии усвоить истину" [47]. Эта цитата в равной мере характеризовала и горьковский взгляд на отношение между писателем и читателем, переносившим акцент с самоцензуры (добровольного ограничения "сердца, мысли и воли") на установление прямой цензуры, ведущей к искажению реальности и переходу к мифу как средству манипуляции обществом.
Горький не пытался маскировать свою веру в то, что такая манипуляция должна стать обязанностью художника. Ссылаясь на опрос, проведенный среди русских писателей о причинах разбушевавшейся эпидемии самоубийств, он выразил свое презрение тем, кто использовал это как повод для размышления об объективных причинах пессимизма молодежи: "Здесь вопрос не о правде и ложности того или иного восприятия жизни, а об их социальной ценности, о возможном влиянии их на человека, - вопрос в том, какое из двух воззрений способно повысить жизнедеятельность, а не принижает ее" [48].
Следуя этой вере в партийность истины, Горький и указывал писателям на то, что они должны изображать. Большинство из них - от "веховцев" до Савинкова - обвинялось им в излишней озабоченности "высшими запросами духа", отвлекавшими внимание, как он считал, от насущных общественных задач. Писатель не должен "искать смысла жизни" или "визжать о непримиримой враждебности интересов человека и мира"; все виды индивидуализма (в котором Горький видел проявление "общественного цинизма" и "отчуждения от интересов эпохи") прямо противоречили, по его мнению, долгу писателя способствовать росту "новой коллективистической психики" [49].
В одной из статей 1911 года он неявно признал, что теперь уже недостаточно самоцензуры со стороны прогрессивных сил общества, поскольку "враги свободы" проникли в ряды интеллигенции, отравляя умы молодого поколения. При таких обстоятельствах желанность свободы для художника была, как он выразился, "весьма сложным вопросом" [50].
Сам Горький не сомневался в ответе на этот вопрос, как стало ясно в сентябре 1913 года, когда он написал письмо издателю газеты "Русское слово", протестуя против инсценировки "Бесов" в Московском Художественном театре и призывая всех "духовно здоровых граждан" поддержать его требование о снятии пьесы со сцены в интересах "общественной педагогики".
Развивая свой взгляд на Достоевского как "злого гения", находившего удовольствие в изображении уродств русского характера, Горький утверждал, что его сочинения могут еще более заразить общество, уже ослабленное проповедью пессимизма, что постановка, вероятнее всего, усилит тревожную эпидемию самоубийств В любом случае, писал он, она может лишь помешать предстоящей русскому народу "огромной работе внутренней реорганизации не только в социально-политическом смысле, но и в психологическом". Ввиду насущности этой задачи он потребовал, чтобы его сограждане сами определили "социально-воспитательное значение тех идей, которые Художественный театр предполагает показать нам в образах". В другом письме [51], откликаясь на первые критические отзывы в свой адрес, он оправдывает эту крайнюю меру следующей оценкой изъянов своих соотечественников, звучащей вполне в духе Достоевского: "Я знаю хрупкость русского характера, знаю жалостную шаткость русской души и склонность ее, замученной, истощенной и отчаявшейся, ко всякого рода заразам". Долг художника ясен: "Не Ставрогиных надобно ей (публике) показывать... Необходима проповедь бодрости, необходимо духовное здоровье, деяние, а не самосозерцание, необходим возврат к источнику энергии - к демократии, к народу, к общественности и науке".
Воззвание Горького было последней интеллектуальной сенсацией в обществе, дни которого были сочтены. В России и за границей прошли бурные собрания интеллигенции (одна группа левых русских в Париже заседала три дня) [52]. Пресса публиковала подробные отчеты о дискуссиях; актеры, режиссеры, писатели, критики высказывали свои мнения в интервью или в пространных статьях. Тема вызвала горячие страсти. Так, корреспондент газеты "Москва", рассказывая о дебатах, устроенных ее издателями, писал:
"Отстаивали Достоевского с пеной у рта, бия себя кулаком в грудь. В ответ неслись протесты, крики, свист, шум и гам. На местах публики вскакивающие и размахивающие руками фигуры, искаженные нетерпимостью лица. С обеих сторон вырываются непарламентские выражения" [53].
Как и в спорах вокруг "Вех", казалось бы, можно было ждать уверенной поддержки предложению об изъятии работы, изображающей левых в нелестном свете. Однако реакция на предложение Горького была по преимуществу отрицательной, показывая, до какой степени традиционное табу на самокритику оказалось размытым событиями недавних лет.
Были, разумеется, и исключения. Так, русские радикалы в Париже после своей марафонской дискуссии отправили Горькому поздравительную телеграмму, а большевистская газета "За правду" также выразила понятное и шумное одобрение "пролетарскому писателю Горькому" в его сражении с буржуазным литературным истэблишментом [54]. Традиция социальной критики в ее крайних формах все еще имела своих приверженцев, таких, как Екатерина Кускова, которая в письме в газету "Русские ведомости" заявила, что "театральные представления, литература, лекции и пр. для того и существуют, чтобы им или сочувствовали, или их осуждали" [55]. И все же большинство участников дискуссии, разделявших это убеждение, выдвигали его в качестве аргумента против цензуры. В той же газете "Русские ведомости" другой критик писал, что любая гениальная работа, даже с идеологическим изъяном, может служить правде, если ее сделать объектом "серьезной совместной работы" по анализу и корректировке ее идей [56]. А Московский Художественный театр в официальном ответе Горькому, защищаясь от обвинений в социальной безответственности, указывал, что его репертуар последних лет, включавший и пьесы самого Горького, был достаточным подтверждением общественной сознательности театра [57].
Логика горьковского письма, утверждавшего, что театр, сосредоточивая внимание на пороках, изображаемых Достоевским, заставит "дремлющее сознание общества уснуть еще крепче" [58], вызвала у многих изумление. Если Достоевский, как считал Горький, правильно распознал отрицательные черты русской души, то, спрашивалось, почему не использовать постановку для развертывания дискуссии об их преодолении? В целом интеллигенция воспротивилась утверждению концепции общественной роли литературы. От большинства не ускользнула ирония положения: Горький пытался установить новую цензуру вскоре после революции, которая стремилась отменить прежнюю.











