6034-1 (635007), страница 2
Текст из файла (страница 2)
В этом году роль, к которой готовили себя несколько поколений русских левых, так и не материализовалась. Массы, не оглядываясь на положительных героев, сами осуществили свою революцию. Отличия идеалистов от головорезов враз оказались размытыми в атмосфере насилия, когда в революционные ряды влились двусмысленные фигуры, реализуя свои таланты в качестве террористов, провокаторов или членов большевистских групп экспроприации. Внутри радикальных партий разочарованию и отступничеству их членов способствовали отталкивающая борьба за власть и склоки вокруг тактических вопросов. Даже верные, оставшиеся ядром движения, и те осыпали друг друга взаимными упреками и обвинениями в предательстве идеалов, пока в 1909 году, после появления знаменитого сборника "Вехи", споры не перенеслись в иную плоскость, ибо с его страниц было заявлено общественности, что во всем происходившем виноваты именно идеалы.
Авторы "Вех" (четверо из них еще недавно были лидерами неокантианского ревизионизма) прямо связали характерные для радикальных партий догматизм, нетерпимость и культ власти с существовавшей теорией и практикой самоцензуры. Практического революционного героя они представили как уродливую, невротическую личность, подозрительную ко всем формам человеческого творчества и одновременно проявляющую одержимое стремление к мученичеству; короче - чудовищем, созданным деспотичным общественным мнением, выставлявшим на осмеяние и издевательства всякого, кто не соответствовал идеалу самоцензуры, основанному на принципе: "думать о своей личности - эгоизм, непристойность" [16]. Авторы "Вех" заявили, что если несколько выдающихся личностей и приблизилось к цели - самоотверженному героизму, то для остальных культ узости был лишь предлогом для отказа от таких усилий, связанных с духовным ростом человека. Как писал Михаил Гершензон: "Мы калеки потому, что наша личность раздвоена... мы утратили способность естественного развития, где сознание растет заодно с волею..." [17].
Другие авторы, развивая эту мысль, также указывали на деспотические оттенки культа спасителя-революционера, отвергавшего любые ценности, кроме долга перед народом. Они призывали интеллигенцию обратиться к внутреннему "я" и развивать свои духовные силы исходя из тезиса (общего для всех авторов), что "внутренняя жизнь личности есть единственная творческая сила человеческого бытия и что она, а не самодовлеющие начала политического порядка является единственно прочным базисом для всякого общественного строительства" [18].
Появление "Вех" стало сенсацией в интеллектуальной истории России со времени публикации "Философического письма" П. Чаадаева. Интеллигенты - от кадетов до представителей крайне левых партий - выступили единым фронтом. На лекциях, диспутах, в десятках статей и сборниках (вышло пять книг, посвященных "Вехам") все отрицали существование кризиса, выявленного авторами "Вех", обвиняя их в клевете на интеллигенцию и пособничестве целям правых. Ричард Пайпс видит сегодня в этом единодушии доказательство того, что интеллигенция в своей основе будто бы не изменилась. Что, не затронутая развитием литературы, искусства, психологии, она сохранила в неприкосновенности свое строго рационалистическое видение мира и представление о своем героическом подвижничестве, а также традиционные методы самоцензуры. "Русская интеллигенция, как социалистическая, так и либеральная, - пишет он, - возмущенно отвергла всякую ... критику и безжалостно исторгла из своей среды тех, кто решился оспаривать ее нравственное превосходство или ее историческую миссию" [19].
Как и многие другие, Пайпс использует в данном случае образ твердолобой интеллигенции, чтобы ответить, в сущности, на вопрос о том, почему была обречена на уничтожение или высылку из страны после 1917 года более независимая ее часть, не замечая, что изменения в культуре, на которые он сам же ссылается, не только способствовали выходу многих интеллектуалов из революционного движения, но и повлияли на само движение. Дружный ответ интеллигенции "Вехам" был скорее не выражением ее уверенного самодовольства, а неким пропагандистским выпадом, который должен был прикрыть нравственный разброд в ее среде, поскольку она оказалась не готова к решению сложных общественных проблем. К несчастью, однако, этот выпад имел оглушительный успех. Размах и горячность споров вокруг "Вех" обеспечили им такое место в истории русской мысли, которое едва ли соответствовало их значению. Споры были не более чем дымовой завесой, так как в своих партийных журналах и газетах большинство интеллигенции искало ответы на те же вопросы, что и авторы "Вех": как господство самоцензуры повлияло на психологию и нравственный облик революционера. Эти споры велись в основном вокруг двух тем, кризис революционной этики в партии эсеров и попытка Максима Горького предотвратить постановку спектакля "Бесы" по роману Достоевского. Я надеюсь, что из моего последующего анализа будет ясно, что эти споры заслуживают не только внимания, но и должной оценки.
* * *
Кризис внутри партии эсеров был вызван разоблачением в 1908 году Евно Азефа - руководителя боевой организации эсеров, террористического крыла этой партии и ее элиты. Азеф еще до революции был агентом полиции [20]. И авторы "Вех", и некоторые русские писатели, сочувствовавшие их взглядам, ссылаясь на дело Азефа, писали, что самоцензура до такой степени притупила нравственные чувства левых, что они утратили всякое представление о мотивах человеческого поведения [21].
В своем ответе "Вехам" эсеровские руководители, естественно, не упоминали о деле Азефа, но по их воспоминаниям видно, что они приходили к сходным выводам. По словам лидера партии Виктора Чернова, после разоблачения эсеры почувствовали, что потерпели нравственную катастрофу [22], и отнеслись к этому столь серьезно, что в 1912 году основали журнал "Заветы", посвященный вопросам революционной морали. Чернов задал направление дискуссии тремя статьями, где заявил, что многие покинули партию из-за разочарования в тактике, применявшейся в 1905 году. "Нравственно нечистые" элементы, которые появились в рядах левых, писал он, поощрялись тенденцией подмены нравственного критерия соображениями политической выгоды. Поэтому тех, кто использовал шантаж, воровство и грязные убийства для достижения поставленных целей, следовало критиковать не просто за то, что "они просчитались в политической арифметике", а за то, что "они пали морально". Заявив, что "движение, игнорирующее душевный склад и моральную физиономию членов... всегда рискует обанкротиться" [23], Чернов выступил за возрождение социалистической нравственности, черпая вдохновение - как и марксисты-ревизионисты - в тех течениях мысли, которым русский социализм традиционно был враждебен. Рассматривая вопрос о соотношении цели и средств (концентрированным выражением которого стала проблема политического терроризма) в свете противоположных учений о насилии Ницше и Толстого, он пытался как бы проложить между ними средний путь. В журнале его размышления на эту тему появились одновременно с главами сочинения, которое сыграло центральную роль в развернувшемся споре. Я имею в виду полуавтобиографическую повесть Бориса Савинкова - террориста из числа бывших коллег Азефа.
В 1909 г. Савинков опубликовал небольшую повесть "Конь Бледный" в либеральном журнале "Русская мысль". В качестве второстепенного художественного произведения неизвестного декадентского автора (оба сочинения печатались под псевдонимом) эта повесть не вызвала особого интереса критики, но ко времени появления в "Заветах" в 1912 году его романа "То, чего не было" подлинное имя автора уже стало известно и "Конь Бледный" был переиздан. Оба произведения рассматривались как яркая иллюстрация кризиса, постигшего эсеровских интеллектуалов, и широко обсуждались в ходе дискуссии о моральном облике героя-революционера, в которой табу на самокритику среди левых было впервые нарушено.
"Конь Бледный" был беспощадным разоблачением мифа о монолитном герое. Его главный персонаж - террорист - изуродован грубым рационализмом. Равнодушный к судьбе жертв и своих товарищей, он оказывается в изоляции, облегчаемой лишь его поклонением насилию как утверждению личной власти. Подобно Ставрогину Достоевского, обремененный безграничной свободой и мучимый смутным сознанием вины, он в конце концов кончает самоубийством. Самоубийство (едва замаскированное искупление своего преступления) совершает и второй террорист, убежденный христианин религиозные и нравственные инстинкты которого также восстают против рационализма, внедренного в него с детства и - как он заявляет - отравившего ему душу.
В романе Савинкова, посвященном партии, деморализованной после утраты веры в свою неуязвимую чистоту, проблема права на убийство ставится а контексте уже более широкого исследования революционной мистики и ее влияния на человеческую психику. Его герой, принадлежащий к партийной элите, больше не может мириться с притязанием партии на высший суд в вопросах морали и пытается обрести независимую позицию, но внезапно понимает, что находится во власти собственной идеологии. Добровольный отказ от связей и опыта вне партийного круга лишил его способности критически оценивать то, в чем он сомневается. В поисках нравственной независимости он признает, что самоцензура была одновременно самообманом. Когда к нему приходит его товарищ, чтобы узнать, как партия оправдывает терроризм, он советует ему искать это оправдание в себе, чувствуя, что впервые за много лет "он осмелился сказать правду". Смятение савинковского героя граничит с отчаянием, что приводит автора фактически к тому же выводу, что и Чернова: разрушение революционной мистики ставит вопросы, на которые не так-то просто ответить.
Ироническое название, которое Савинков дал своему роману, не повлияло на ту часть левых, которые продолжали считать, что партия эсеров грубо нарушила правила самоцензуры. Максим Горький, возмущенный помещением романа в номере "Заветов", где был напечатан его рассказ, порвал из-за этого все отношения с журналом, а много лет спустя назвал Савинкова "социальным вырожденцем" в духе "человека из подполья" Достоевского [24]. Со своей стороны, "22 друга и сторонника партии СР", подписавшие письмо протеста издателям, также заявили, что "этот роман является крайне неверной картиной пережитого Россией движения, тенденциозно освещенной, с совершенно чуждой нашему направлению точки зрения" [25].
Издатели ответили, что хотя, возможно, Савинков и ошибается, но он искренен, и, следовательно, лучше спорить с ним, а не затыкать ему рот или заставлять печатать роман в журналах, враждебных движению. Что исключение его из партии (на чем настаивали оппоненты) противоречило бы традиции свободомыслия и критики [26]. Однако нападавшие на журнал слева иначе смотрели на свои традиции: как выразился Ленин, защита Черновым свободы мысли есть "ренегатство запутанное, трусливое, увертливое и тем не менее систематическое" [27].
И все же большинство откликов на публикацию повести и романа свидетельствовали о том, что к 1912 году число отступников среди левых выросло. Самокритика эсеровских руководителей была явным следствием внутрипартийного давления, с которым уже нельзя было не считаться. По их воспоминаниям видно, что изображенные Савинковым характеры с их потрясенным сознанием отнюдь не были выдумкой, а довольно точно соответствовали своим прототипам - видным членам партии [28]. Террористы-интеллектуалы той эпохи (некоторые из них учились в немецких университетах) близко соприкасались с новыми течениями в философии, и один из них, в частности, вспоминал, что они много и серьезно обсуждали вопрос о праве убивать в свете неокантианства [29]. Такие люди, естественно, приветствовали публичное обсуждение своих проблем.
Появившиеся в печати многочисленные отклики отражали - за небольшим исключением - веру в то, что пришло время отринуть миф о монолитном герое и раскрыть нравственные противоречия, порождаемые революционной деятельностью. Плеханов назвал появление этих сочинений "крупным литературным событием" [30]. Большинство критиков (от либералов до крайне левых) расценивали эти сочинения как отражение интеллигентского разочарования в миросозерцании слишком упрощенном, чтобы соответствовать современным событиям. Исключение составляли большевики, а также часть возглавляемых Плехановым марксистов, которые, выражая симпатию героям Савинкова, считали, что их проблемы могли бы быть быстро решены при правильном понимании исторического процесса [31]. Либеральные критики особенно приветствовали тот факт, что левые пробуждались от десятилетий самогипноза, искали контактов с миром, интересовались запретной мыслью, чтобы найти решение вопросов, существование которых, по их мнению, до этого попросту отрицалось [32]. При этом они подчеркивали, что вновь открытое радикалами сознание конфликта между их разумом и нравственными инстинктами отнюдь не было (вопреки упованиям "веховцев") прелюдией к массовому выходу из рядов левых, а выражало скорее здоровую потребность вернуть себе видение реальности за пределами партии и ее ближайшими целями; такое развитие было сочтено насущным для нравственного здоровья каждого революционера и движения в целом. Критики же внутри самой партии социалистов-революционеров видели в этом явлении несомненный признак нарождения нового гуманизма, который мог стать важным противовесом крайним движениям среди социал-демократов [33]. Один из наиболее проницательных либеральных критиков С. Адрианов, писавший в "Русской мысли", говоря о значении повести "Конь Бледный", отмечал, что оно состоит в изображении самоистязаний, которые начинаются, когда личность превращает себя в орудие осуществления идеала. Тогда, по его словам,
"насилуется ценнейшее в составе человеческой личности, убивается то самое, во имя чего поднят был меч. Борясь против тирании в жизни, человек создает тиранию в своей душе - подавление одной части своего "я" другою. Внутри человеческой личности происходит тот же ужас, который происходит в обществе, нравственно раздавленном тиранией): разобщаются и развращаются и угнетатель, и угнетаемый... раздробленные и изуродованные части, бессильные действовать координированно и целесообразно, вступают (в этот момент) в хаотические, самоубийственные конфликты, и организм исчезает из мира живых в тяжких муках неисцелимого бессилия и беспросветного отчаяния" [34].
Это описание воздействия самоцензуры может показаться поэтической вольностью, но для террористов из Боевой Организации оно звучало как точная зарисовка переживаний многих замученных мужчин и женщин, которые, как свидетельствуют воспоминания уцелевших, стремились к смерти не как к мученичеству, а как к неизбежной расплате за долгожданное освобождение от неразрешимых проблем.
В ходе обсуждения сочинения Савинкова часто сравнивали с произведениями других современных ему писателей - особенно Леонида Андреева и В. Вересаева. Хотя на стиль и содержание, в частности, сочинений Андреева, сильно влияло декадентство, он сумел сохранить дружбу с Горьким и критиками радикального направления, которые, не одобряя его пессимизма, признавали в нем, тем не менее, яркого выразителя настроений прогрессивной интеллигенции. А Р. Иванов-Разумник даже сравнивал его роль в литературе со значением Чехова и Горького на рубеже столетий, поскольку считал, что Андреев проложил путь современному осмыслению творений Достоевского с их "вечными карамазовскими вопросами" [35]. Многие рассказы и пьесы Андреева - это прямое или аллегорическое изображение нравственного смятения левых после 1905 года. Всегда быстро реагировавший и откликавшийся на интеллектуальную моду, после появления "Коня Бледного" он опубликовал собственный "террористический" роман, герой которого Сашка Жегулев разрешает мучающую его проблему примирения цели и средств обычным тогда для террористов путем: представив свою будущую смерть в ходе теракта как форму искупления за совершенное убийство [36].











