3715-1 (634872), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Вот, вот – именно. Все устали от слога высокого, все хотели ""прекрасной ясности", которую провозгласил Кузмин" (Там же). Конечно, в игриво-ироничном стилизаторстве Кузмина мало общего с героическим пафосом Гумилева, но какое-то время, в противостоянии символистскому "некто некогда негде нечто узрел", им было по пути.
Критики и мемуаристы и вообще впоследствии удивлялись: как могли объединиться в общее течение такие разные, непохожие, яркие индивидуальности, как Гумилев и Городецкий, Ахматова и Мандельштам, не считая еще целого ряда "попутчиков" и "сочувствующих". Видимо, все-таки есть в этом значительная заслуга Гумилева: не в пример "учителю" Брюсову он не подавлял равных, а собирал и воодушевлял общей идеей "работы", "мастерства". "Подобно Брюсову, он любил всяческую официальность и представительство, – писал Владислав Ходасевич, – но это выходило у него несравненно простодушнее и бескорыстнее. Как всякий ребенок, он больше всего любил быть взрослым. Подражая порокам взрослых, он оставался собою" (Ходасевич В. Гумилев и Блок. – Газетный вариант очерка. Цит. по. ВГ. С. 300).
В январе 1909 г. в "Меньшиковских комнатах" Первого кадетского корпуса была открыта выставка "Живописи, графики, скульптуры и архитектуры". Устроителем ее был историк искусства, критик и поэт Сергей Маковский (сын известного художника Константина Маковского). Было выставлено более шестисот произведений разных художников, в числе которых – Рерих, Петров-Водкин, Кандинский. Были представлены также последние картины недавно скончавшегося Врубеля, но "гвоздем программы" стала огромная, в целую стену, картина Бакста "Terror Antiquus" ("Древний ужас" – лат.). Эта картина явилась прологом к охватившему художественный Петербург увлечению греческой архаикой. На этой выставке и познакомились Маковский и Гумилев. Вскоре Гумилев свел Маковского со своими друзьями, в числе которых были поэт Михаил Кузмин, прозаик Алексей Толстой, критик, прозаик и драматург Сергей Ауслендер. Вместе молодые поэты посещали Иннокентия Анненского, по-прежнему живо интересовавшегося молодой поэзией (дни его, впрочем, были сочтены: 30 ноября 1909 г. он внезапно умер от разрыва сердца). Вскоре возникла мысль об издании литературно-художественного журнала "Аполлон". Само название было полемично по отношению к "дионисийству" Вячеслава Иванова и знаменовало переход от туманной мистики сокровенных смыслов к классической ясности формы, от символизма к акмеизму.
Весной 1909 г. у себя на "башне" Вячеслав Иванов прочитал пробный курс по стихосложению. "Появилась большая аспидная доска, – вспоминал поэт Владимир Пяст, – мел в руках лектора; заслышались звуки "божественной эллинской речи": раскрылись тайны анапестов, пеонов и эпитритов, "пародов" и "экзодов". Все это ожило и в музыке русских, как классических, так и современных стихов" (Пяст В. Встречи. – ВГ. С. 106). Народу на "башню" собиралось все больше, поэтому уже осенью собрания было решено перевести в редакцию журнала "Аполлон". Кружок получил название "Общество ревнителей художественного слова", в обиходе же назывался "Академией стиха".
В "Академии" еще очень сильны были позиции Вячеслава Иванова. Через два года часть ее участников с Гумилевым во главе отделилась и образовала "Цех поэтов". Управление Цехом принадлежало "синдикам". Их было трое: Гумилев, Городецкий и троюродный брат Гумилева, Дмитрий Владимирович Кузьмин-Караваев (в то время муж поэтессы Е.Ю. Кузьминой-Караваевой, будущей "матери Марии", а сам впоследствии католический священник), фактически же двое, потому что последний был все-таки не поэт, а только ценитель поэзии. Все они по очереди председательствовали на собраниях, которые проходили как раз на их квартирах. Прочие члены собрания представляли на их суд свои стихи, и, следуя их указаниям, должны были "работать" над стихами. "Над стихом надо изводиться, как пианисту над клавишами, чтобы усвоить технику. – говорил Гумилев. – Это не одно вдохновение, но и трудная наука. Легче ювелиру выучиться чеканить драгоценные металлы… А ведь наш русский язык именно драгоценнейший из них. Нет в мире другого, равного ему – по красоте звука и гармонии концепции" (Немирович-Данченко В.И. Рыцарь на час. – ВГ. 231). Иногда решались замысловатые стихотворные "задачки" – например, написать "панторифму":
Выпили давно ведро мадеры
Выпи ли да внове дромадеры?
Или:
Первый гам и вой локомобилей…
Дверь в вигвам мы войлоком обили…
Или давалось задание написать акростих, – например, с литературно-политической подоплекой: "Цех ест Академию". Владимир Пяст вспоминал, что ему такая постановка вопроса не понравилась: что за каннибализм? – и он написал другой акростих: "Цех кушает яства".
Цари стиха собрались во Цех:
Ездок известный Дмитрий Караваев,
Ходок заклятый, ярый враг трамваев,
Калош презритель, зрящий в них помех-
У для ходьбы: то не Борис Бугаев,
Шаманов враг, – а тот, чье имя всех
Арабов устрашает, – кто до "Вех"
Еще и не касался, – шалопаев
То яростный гонитель, Гумилев...
Я вам скажу, кто избран синдик третий:
Сережа Городецкий то. Заметь – и
Тревожный стих приготовляй, – не рев, –
Воспеть того иль ту, чье имя славно,
А начала писать совсем недавно.
Конечно, в этих шуточных упражнениях была известная доля "сальериевщины" – но "моцартам" такая выучка была небесполезна: она приучала быть требовательными к себе и не довольствоваться легкими, проторенными путями. Общий уровень версификационного искусства поднялся несказанно, хотя, конечно, из стихов, написанных "по заданию", мало что относилось к области поэзии. В полный голос "Цех поэтов", заявил о себе в 1912 году, когда начал выходить собственно поэтический его журнал "Гиперборей" и были изданы первые книги его участников.
Гумилев и Ахматова
"Ту, чье имя славно, а начала писать совсем недавно", Гумилев тоже воспевал акростихами:
Аддис-Аббеба, город роз,
На берегу ручьев прозрачных,
Небесный див тебя принес
Алмазной, средь ущелий мрачных.
Армидин сад… Там пилигримы
Хранят обет любви неясной
(Мы все склоняемся пред ним),
А розы душны, розы красны.
Там смотрит в душу чей-то взор,
Отравы полный и обманов,
В садах высоких сикомор,
Аллеях сумрачных платанов.
Осенью 1910 г. в поэтических кругах Петербурга разнесся слух, что Гумилев женился – как ни странно, на "самой обыкновенной барышне". Зная его увлечение Африкой, друзья ожидали, что он привезет оттуда зулуску или мулатку. Через некоторое время стало ясно, что супруга Гумилева не менее необычна, чем если бы она была эфиопкой.
После многократных ссор, примирений и разрывов Анна Горенко наконец согласилась стать женой Гумилева. Они обвенчались 25 апреля 1910 года в Киеве. Из родни жениха на свадьбу не приехал никто: его родственникам этот брак изначально казался обреченным на неудачу. 2 мая молодые уехали в свадебное путешествие в Париж, где провели около месяца. Ахматова вспоминала это время с немного наигранной скукой. Георгий Иванов воспроизводит свой диалог с ней: "Я так рада, – говорит Ахматова, – что в этом году мы не поедем за границу. В прошлый раз в Париже я чуть не померла со скуки.
– От скуки? В Париже!..
Ну да. Коля целые дни бегал по каким-то экзотическим музеям. Я экзотики не выношу. От музеев у меня делается мигрень. Сидишь одна, такая, бывало, скука. Я себе даже черепаху завела. Все-таки развлечение.
– Аня, – недовольным тоном перебивает ее Гумилев, – ты забываешь, что в Париже мы почти каждый день ездили в театры, в рестораны.
– Ну уж и каждый вечер, – дразнит его Ахматова. – Всего два раза.
И смеется, как девочка" (Иванов Г.В. Петербургские зимы. С. 60).
Изначально обреченным их брак казался не только родственникам. Мысль о его непрочности зародилась и у Сергея Маковского, случайно оказавшимся в одном вагоне с Гумилевым и его женой на пути из Парижа, хотя он понял, что поженились они по любви. "Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, – писал он, – и не только как законная жена Гумилева, повесы из повес, у кого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов "без последствий", но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой и атласной челкой на лбу (по парижской моде) был привлекателен. По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он полюбил ее серьезно и горд ею. Не раз до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии об этой своей настоящей любви… с отроческих лет" (Маковский С. Николай Гумилев по личным воспоминаниям. – ВГ. С. 83).
Впоследствии Ахматова сама признавалась, что в молодости у нее был трудный характер, и что она была страшно избалованна. Гумилев в качестве мужа тоже был не подарок – особенно для женщины эмансипированной и знающей себе цену. Он разделял мнение Ницше, что "мужчина – воин, а женщина для отдохновения воина". Добившись, после нескольких лет безуспешных попыток, руки своей Беатриче, он счел, что отныне она в его власти и должна подчиняться только ему. Он не хотел, чтобы она была самостоятельным поэтом, печаталась, а хотел, чтобы она была его отражением, разделяла его вкусы, жила его увлечениями. Хотел видеть в ней своего "оруженосца", или, на худой конец, рыцарскую жену, затворницу замка, которая преданно ждет возвращения мужа из крестового похода. Он, "избранник свободы, мореплаватель и стрелок" имел право хотеть этого, как, пожалуй, никто из современников. "Но житейской действительности никакими миражами не заменить, – говорил по этому поводу Маковский. – Когда "дома" молодая жена тоскует в одиночестве, да еще такая "особенная", как Ахматова… Нелегко поэту примирить поэтическое "своеволие", жажду новых и новых впечатлений с семейной оседлостью и с любовью, которая тоже, по-видимому, была нужна ему, как воздух… С этой задачей Гумилев не справился, он переоценил свои силы и недооценил женщины, умевшей прощать, но не менее гордой и своевольной, чем он" (Маковский С. Николай Гумилев. – ВГ. С. 61).
Иными словами, вышло то, о чем позднее с замечательной афористичностью скажет Цветаева:
Не суждено, чтоб сильный с сильным
Соединились в мире сем…
Их брак действительно оказался недолгим и несчастливым, но он остался заметной вехой не только в их судьбах, но и в истории русской литературы.
В детстве Гумилев мечтал иметь большую семью, такую же патриархальную, как семья его родителей. Но в его семью его молодая жена почему-то не вписывалась. Даже само сочетание имени и отчества "Анна Андреевна" словно бы указывало, что она лишняя: Анной Андреевной звали жену старшего брата Дмитрия, которая вошла в семью, как родная. Да и мать Гумилева звали Анной, – третья Анна, не слишком ли много? Старшая Анна Андреевна вспоминала ее так: "А.А. Ахматова была высокая, стройная, тоненькая и очень гибкая, с большими синими, грустными глазами, со смуглым цветом лица. Она держалась в стороне от семьи. Поздно вставала, являлась к завтраку около часа, последняя, и войдя в столовую, говорила: "Здравствуйте все!" За столом большею частью была отсутствующей, потом исчезала в свою комнату, вечерами либо писала у себя, либо уезжала в Петербург" (Гумилева А.А. Николай Степанович Гумилев. – ВГ. С. 119). Нет сведений, что Гумилев высказывал по этому поводу какое-то недовольство, но к своей семье он все-таки был очень привязан и не чувствовать этого отчуждения не мог.
Из логова Змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
А думал – забавницу,
Гадал – своенравницу,
Веселую птицу-певунью.
Покликаешь – морщится,
Обнимешь – топорщится,
А выйдет луна – затомится.
И смотрит, и стонет,
Как будто хоронит
Кого-то – и хочет топиться.
Твержу ей: "Крещеному
С тобой по-мудреному
Возиться с тобой мне не в пору.
Снеси-ка истому ты
В днепровские омуты,
На грешную Лысую гору".
Молчит, только ежится,
И все ей неможется,
Мне жалко ее виноватую.
Как птицу подбитую,
Березу подрытую,
Над участью, Богом заклятою.
В то время мать Гумилева, Анна Львовна, получила в наследство небольшое имение Слепнево в Бежецком уезде Тверской губернии и семья проводила там довольно много времени, и летом, и зимой. Неподалеку от Слепнева находилось имение Подобино, с молодыми хозяевами которого, Неведомскими, Гумилев и Ахматова сблизились. Художница Вера Неведомская впоследствии написала о них воспоминания. Она тоже констатировала, что в семье мужа Ахматова была чужая, да и Гумилев, с его любовью к экзотике и гротеску, казался белой вороной среди своих. Зато в Подобине молодые люди могли дать полный простор своей фантазии. Гумилев был душой общества и постоянно выдумывал какие-то игры, в которых все присутствующие становились действующими лицами. Одной из запомнившихся игр был "цирк". Компания представляла бродячих актеров. "Ахматова выступала как "женщина-змея"; гибкость у нее была удивительная – она легко закладывала ногу за шею, касалась затылком пяток, сохраняя при всем этом строгое лицо послушницы. Сам Гумилев, как директор цирка, выступал в прадедушкином фраке и цилиндре, извлеченных из сундука на чердаке. Помню, раз мы заехали кавалькадой человек в десять в соседний уезд, где нас не знали. Дело было в Петровки, в сенокос. Крестьяне обступили нас и стали расспрашивать – кто мы такие? Гумилев не задумываясь ответил, что мы бродячий цирк и едем на ярмарку в соседний уездный город давать представление. Крестьяне попросили нас показать наше искусство, и мы проделали перед ними всю нашу "программу". Публика пришла в восторг, и кто-то начал собирать медяки в нашу пользу. Тут мы смутились и поспешно исчезли" (Неведомская В. Воспоминания о Гумилеве и Ахматовой. – ВГ. С.132).
Но со временем Ахматова все чаще уклонялась от игр, затеваемых ее мужем, и грустила в одиночестве. Тверское захолустье не слишком ей нравилось – она привыкла к более живописным пейзажам. А кроме того, Гумилев то и дело давал повод себя ревновать. "Не щадил он ее самолюбия, – пишет С. Маковский. – Любя его и его стихи, не умела она мириться с его мужским самоутверждением.















