3715-1 (634872), страница 2
Текст из файла (страница 2)
…Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом… ("Память")
Иной тропы к вершинам славы он тогда для себя не видел. Успехами в науках не блистал, особенно не давалась математика, – так что изобретение перпетуум-мобиле отпадало. В полководцы его тоже не звали – время Гайдаров еще не наступило. А золотая жила поэзии открылась легко, – конечно, прежде всего потому, что Гумилев родился поэтом (уже в возрасте шести лет писал он рассказы и стихи, которые мать собирала и берегла). Но обращению к поэтическому творчеству способствовали и время, и место, и окружение. Поэзия входила в моду. Уже гремело имя Бальмонта, ступенька за ступенькой отвоевывал позиции Брюсов. Царское Село напоминало о Пушкине, а директором царскосельской мужской гимназии был переводчик Еврипида и французских символистов, "русский Малларме", поэт Иннокентий Анненский.
Поэты Царского Села
К таким нежданным и певучим бредням
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей… – написал о нем Гумилев. Спустя сто лет Царское Село начала XX века кажется, раем, Элизиумом талантов, безмятежно расцветавших среди тенистых аллей у царскосельского пруда. Современники видели его иначе. Рядом с "торжественным миром пышных дворцов и огромных парков с прудами, лебедями, статуями, павильонами" существовал мир "пыльного летом и заснеженного зимой полупровинциального гарнизонного городка с одноэтажными деревянными домиками за резными палисадниками, с марширующими в баню с вениками подмышкой гусарами в пешем строю, с белым собором на пустынной площади и со столь же пустынным гостиным двором, где единственная в городе книжная лавка Митрофанова торговала в сущности только один раз в году – в августе, в день открытия местных учебных заведений (Кленовский Д. Поэты царскосельской гимназии. – ВГ. С. 25). Неказистое здание мужской гимназии внешне было частью этого второго мира, а своим внутренним бытом питомник поэтов привел бы в ужас любую комиссию Министерства образования. Сказать, что "русский Малларме" был также светочем отечественной педагогики, ни у кого бы язык не повернулся.
"Я был в младших классах гимназии, – вспоминал тот же мемуарист, – когда Иннокентий Анненский заканчивал там свое директорское поприще, окончательно разваливая вверенное его попечению учебное заведение. В грязных классах, за изрезанными партами галдели и безобразничали усатые лодыри, ухитрявшиеся просидеть в каждом классе по два года, а то и больше. Пьяненьким приходил в класс и уютно похрапывал на кафедре отец дьякон. Хохлатой больной птицей хмурился из-под нависших седых бровей полусумасшедший учитель математики, Марьян Генрихович. Сам Анненский появлялся в коридорах раза два, три в неделю, не чаще, возвращаясь в свою директорскую квартиру с урока в выпускном классе, последнем доучивавшем отмененный уже о ту пору в классических гимназиях греческий язык" (Там же. С. 26).
Гумилев как раз принадлежал к поколению "усатых лодырей". Оставался ли он на второй год, история умалчивает, но гимназию кончил только в двадцать лет, а приятели-поэты впоследствии не без злорадства называли его "малограмотным".
И все-таки, несмотря на все описанное безобразие, дух высокой поэзии в стенах царскосельской гимназии жил. И потом, когда Анненского на директорском посту сменил пунктуальный немец Яков Георгиевич Моор, коридоры и классы были чисто выбелены и увешаны географическими картами, гербариями и коллекциями бабочек, а полусумасшедшего Мариана Генриховича, невоздержанного отца дьякона и слишком соблазнительную француженку сменили нормальные, способные учителя, стало остро чувствоваться, как не хватает прежнего директора. И на вечерах поэзии, которые устраивались новым поколением гимназистов, неизменно читались его стихи.
Как началось общение Гумилева с Анненским, точно неизвестно. Но в стихах он вспоминал о посещении директорского кабинета, "кипарисового ларца", где в воздухе слышался запах лилий.
…Я помню дни: я, робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.
О, в сумрак отступающие вещи
И еле слышные духи,
И этот голос, нежный и зловещий,
Уже читающий стихи.
В них плакала какая-то обида,
Звенела медь и шла гроза.
А там, над шкафом, профиль Эврипида,
Слепил горящие глаза…
Тяготясь педагогической рутиной, к начинающим поэтам Анненский тем не менее относился со вниманием. Рассказывали случай, "что когда на педагогическом совете гимназии стоял вопрос об исключении одного ученика за неуспеваемость, Анненский, выслушав доводы в пользу этой строгой меры, сказал: "Да, да, господа! Все это верно! Но ведь он пишет стихи!" И юный поэт был спасен" (Кленовский Д. Поэты царскосельской гимназии. – ВГ. С. 29). Анненский не обошел вниманием и первых стихотворных опытов Гумилева. Но, пожалуй, больше ему нравились стихи гимназистки Ани Горенко. Гумилев познакомился с ней в первый год своего приезда в Царское Село, в семнадцать лет встретив главную в своей жизни любовь.
Я закрыл "Илиаду" и сел у окна,
На губах трепетало последнее слово,
Что-то ярко светило – фонарь иль луна,
И медлительно двигалась тень часового…
…Я печален от книги, томлюсь от луны,
Может быть, мне совсем и не надо героя,
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.
Героям античного романа "Дафнис и Хлоя" было тринадцать-пятнадцать лет. Будущей Анне Ахматовой на момент знакомства с Гумилевым – четырнадцать, как шекспировской Джульетте. Гумилев был, вероятно, ровесником Ромео. Но ни идиллии Дафниса и Хлои, ни всепоглощающей любви Ромео и Джульетты не получилось. Вышла совсем другая, долгая и драматическая история взаимного притяжения и отталкивания, попыток примирения и ссор, прощения и непонимания – история очень типичная для XX века, несмотря на то, что и герой, и героиня были не только не типичны, но – уникальны, каждый в своем роде. Они поженились только через семь лет после первой встречи, а еще через четыре года – расстались. Еще будучи гимназистом, Гумилев несколько раз делал Анне Горенко предложение, и каждый раз она отвечала отказом. Потом жизнь на время их разлучила: в 1905 г. семья Горенко уехала из Царского села.
Ребенок с видом герцогини,
Голубка, сокола страшней, -
Меня не любишь ты, но ныне
Я буду у твоих дверей.
И там стоять я буду, струны
Щипля и в дерево стуча,
Пока внезапно лоб твой юный
Не озарит в окне свеча.
Я запрещу другим гитарам
Поблизости меня звенеть,
Твой переулок – мне: недаром
Я говорю другим: "Не сметь!"… (Теофиль Готье. Рондолла – пер. Н. Гумилева)
Как и герой переведенного им стихотворения, Гумилев был настойчив в своем ухаживании. Покорение женских сердец, как и поэзия, было полем его самоутверждения. И в этом тоже прослеживалась линия наибольшего сопротивления: по единодушному признанию современников, Гумилев был некрасив.
Мемуаристы Серебряного века, пожалуй, слишком старательно изощряли свое искусства пера в описании этой его некрасивости. Что только не упоминается: и "череп, суженный кверху, как будто вытянутый щипцами акушера", и "бесформенно-мягкий нос", и косящие "глаза гуся", а то и "нильского крокодила", лицо "не то Би-Ба-Бо, не то Пьеро", не то "египетского письмоводителя", – хотя фотокарточки поэта разрушают монстроподобное видение, рождающееся в воображении от этих словесных живописаний, – глядя на них, нельзя сказать, что он чем-то кардинально безобразнее Брюсова, Бальмонта или Андрея Белого. Фотографиям, пожалуй, больше соответствует не претендующая на изысканную оригинальность зарисовка, сделанная невесткой, Анной Андреевной Гумилевой: "Высокий, худощавый, очень гибкий, приветливый, с крупными чертами лица, с большими светло-синими, немного косившими глазами, с продолговатым овалом лица, с красивыми шатеновыми гладко причесанными волосами, с чуть-чуть иронической улыбкой, необыкновенно тонкими, красивыми, белыми руками. Походка у него была мягкая и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно".
"Чуть косившие серые глаза с длинными светлыми ресницами, видимо обвораживали женщин", – признает утонченный эстет Сергей Маковский (Маковский С. Николай Гумилев по личным воспоминаниям. – ВГ. С. 74). Эта деталь наполняет особым смыслом знаменитый ахматовский образ "сероглазого короля". Влюбчивый по природе, "сероглазый король" уже ко времени окончания гимназии был полон решимости брать женские сердца приступом. Один из младших соучеников по царскосельской гимназии живо вспоминал "Гумилева, стоящего у подъезда Мариинской женской гимназии, откуда гурьбой выбегают в половине третьего розовощекие хохотушки, и "напевающего" своим особенным голосом: "Пойдемте в парк, погуляем, поболтаем" (Голлербах Э. Из воспоминаний о Н.С. Гумилеве – ВГ, С. 16).
"Муза Дальних Странствий"
Окончив гимназию, Гумилев решил продолжать ученье в Сорбонне и с согласия родителей выехал в Париж. На утверждения современников, что он "не знал никаких языков кроме русского" хочется возразить, что человек, около года проведший в Париже, слушавший лекции профессоров Сорбонны, а затем еще путешествовавший по Африке и собиравший абиссинский фольклор, хотя бы французский язык как-то знать должен. Возможно, его знание было ниже того, которое принято было в тогдашнем интеллигентном обществе, но все же смотреть на поэта свысока, как на недоучку, могли только снобы, а человеку современного общества, в котором уровень гуманитарной образованности стал значительно ниже, тем более не следует им подражать. Впрочем, особым прилежанием Гумилев не отличался и, по собственному признанию, живя в Париже, "больше жуировал", чем занимался.
Настроенный в то время, по выражению упомянутого выпускника царскосельской гимназии, Голлербаха, "чрезвычайно бальмонтонно", он, естественно, решил завязать знакомство с Бальмонтом, как раз обосновавшимся в Париже. Гумилев написал ему письмо, но тот почему-то не ответил. Гумилев страшно обиделся: маститый поэт, с пренебрежением относящийся к начинающим, низко пал в его глазах. Зато с Брюсовым у него завязалась переписка; мэтр предложил новичку сотрудничать в "Весах".
Гумилев к тому времени уже был автором сборника "Путь конквистадоров", вышедшего в свет в 1905 г.
Я конквистадор в панцире железном,
Я весело преследую звезду,
Я прохожу по пропастям и безднам
И отдыхаю в радостном саду.
Как смутно в небе диком и беззвездном!
Растет туман… но я молчу и жду
И верю, я любовь свою найду…
Я конквистадор в панцире железном.
И если нет полдневных слов звездам,
Тогда я сам мечту свою создам
И песней битв любовно зачарую.
Я пропастям и бурям вечный брат,
Но я вплету в воинственный наряд
Звезду долин, Лилею голубую.
В Париже, на перекрестке мировых путей, его всерьез охватила жажда путешествий, которую он так прекрасно выразил в более позднем стихотворении "Отъезжающему", написанным обычным ямбом, но в ритме столь экзотическом, что напоминает древнегреческую алкееву строфу.
Нет, я не в том тебе завидую
С такой мучительной обидою
Что уезжаешь ты и вскоре
На Средиземном будешь море.
И Рим увидишь, и Сицилию,
Места, любезные Вергилию,
В благоухающей, лимонной
Трущобе сложишь стих влюбленный.
Я это сам не раз испытывал,
Я солью моря грудь пропитывал,
Над Арно, Данте чтя обычай,
Слагал сонеты Беатриче.
Что до природы мне, до древности,
Когда я полон жгучей ревности,
Ведь ты во всем ее убранстве
Увидел Музу Дальних Странствий.
Ведь для тебя в руках изменницы
В хрустальном кубке нектар пенится,
И огнедышащей беседы
Ты знаешь молнии и бреды.
А я, как некими гигантами,
Торжественными фолиантами
От вольной жизни заперт в нишу,
Ее не вижу и не слышу.
Не раз говорилось, что муза Гумилева – это "Муза Дальних Странствий". И то, что это выражение было подхвачено Ильфом и Петровым, нисколько не умаляет его высокого пафоса. Гумилев открыл русскому читателю до него неизведанный мир Африки, и что самое ценное – его взгляд на культуру племен, считавшихся "дикими" и "отсталыми", – это не пренебрежительный, европоцентристский взгляд туриста, даже и в путешествии защищенного броней цивилизационного комфорта, а уважительный, сочувственный взгляд равного. Поэт Николай Гумилев был предтечей научного течения – "евразийства"; не случайно впоследствии его сын, Лев Николаевич Гумилев (1912 – 1992), историк, географ, философ и этнолог, с такой любовью и уважениям писал о племенах Великой Степи, и сам поэт, похоже, считал эту сферу – открытие "белому неведомой страны" – главной своей заслугой.
…Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка.












