2750-1 (634678), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Особый интерес представляет образ Данте. В том же году, что и Брюсов (1898), стихотворение о великом итальянском поэте создал Бальмонт. Поучительно сравнение этих произведений.
Данте был близок символистам. Для них, по слову Брюсова, это «родная тень». Бальмонт рисует Данте целиком в символистском духе. Это одинокий «пророк», религиозный мечтатель, молящийся «в ночной тиши». Его судьба — жить в «безлюдной пустыне, пытаясь тщетно цепи тьмы порвать», призывая «смерть, как друга». В ответ на его молитвы к нему является «святая Тень», которая учит «блаженству за других душой страдать... ненавидящих любить».
Очевидно, что образ, созданный Бальмонтом, — религиозный вариант ого обычного лирического героя, героя всего старшего поколения символистов, для которых тьма жизни — непреодолима, смерть — желанна, «истина» и спасение — в религии и мечте.
У Брюсова иной образ Данте.
Прежде всего, из абстрактно-религиозного мира великий итальянец переносится в реально-историческую обстановку: то было время, когда «с гвельфами боролись гибеллины!» Эпоха Данте осмысливается как время дикости, варварства, когда кругом раздавался «вой во славу побед людей, принявших вид звериный». Но этот «звон мечей, проклятия и крики» для Данте — ложь, «бред». Брюсов подчеркивает: Данте, «веривший в величие людей», предвидит «в дали времен» иных людей, жаждет воскрешения человека и человечности.
У Брюоова Данте — не религиозный мистик, ищущий спасение в христианском смирении, а гуманист, убежденный в лучшем будущем человечества, которое придет вовсе не от «святой Тени». Не случайно в другой редакции этого стихотворения говорится о Данте: «Он всех хотел любить, он жаждал дать Италии свободу».
Интересно также отметить брюсовокие образы Лейбница и Лермонтова (из цикла «Близким»). Здесь характерно, прежде всего, самое обращение поэта к Лейбницу—мыслителю и ученому: «Я знаю — ты со мной! Я вижу строгий лик, я чутко слушаю великие уроки». И Лейбниц велик для Брюсова тем, что любит людей, учит их, заботится об их будущем: «Но ты не проклинал людей, учил их, как детей, ты был их детских снов заботливый хранитель».
Ту же заботу о людях, живое участие к ним подчеркивает Брюсов и в Лермонтове, разглядев за его угрюмостью, усмешкой и проклятиями «младенческую печаль» о людях: Ты никогда не мог быть безучастным !
В том же стихотворении («К портрету М. Ю. Лермонтова») отчетливо возникает и другой характерный мотив «Tertia Vigilia», противостоящий символизму: утверждение, что поэт — не пассивный созерцатель, уходящий от «бушующей жизни» в «творимую легенду», а боец, находящийся в гуще жизни. Кстати сказать, это обнаруживается и в брюсовской трактовке Данте.
Так возникает образ воина, осмысливаемый поэтом несколько необычно — как воплощение человеческой активности во имя прогресса и культуры в единении со своим народом. И вот Брюсов, пришедший в «гости» к «отдаленным предкам», хотя и остается поэтом («сложу им песню»), но прежде всего ощущает себя участником всех трудных дел своих пращуров:
Мне не трудно далась бы наука
Поджидать матерого тура.
Вот я чувствую гибкость лука,
На плечах моих барсова шкура.
А в другом стихотворении («Старый викинг») Брюсов видит величайшую трагедию человека именно в том, что он может перестать быть воином. Самая же заветная мечта поэта:
Хочу навсегда быть желанным и сильным для боя.
Третий мотив «Tertia Vigilia», противостоящий символизму и как бы обобщающий всю книгу, — утверждение радости жизни, радости земного, «телесного».
Так уже среди «Любимцев веков» Брюсов воспевает Психею. По греческой легенде, Эрот, всеобщий любимец Олимпа, женится на Психее. Боги решают преподнести невесте высокий подарок: наделить божественным достоинством, сделать полноправной в надземном царстве. По Брюсову, однако, Психея этому не очень рада. В «неземном» мире она видит бесстыдство, злобу, зависть, и земля ей представляется чище, богаче, желанней:
И на пиру богов, под их бесстыдный смех,
Где выше власти все, все — боги и богини,
Не вспоминала ль ты о днях земных утех,
Где есть печаль и стыд, где вера есть в святыни!
Клеопатру, которая умела жить земными радостями, Брюсов воспевает как женщину, «бессмертную прелестью и страстью» («Клеопатра»). И он ставит ее рядом с «бессмертным искусством» — высшая похвала в устах поэта. Кассандра у Брюсова, в свою очередь, не «ведает утех небытия» — единственно дорог ей реальный, утраченный мир («Кассандра»), и т. д.
Во всем разделе «У моря» дается реалистическая зарисовка красоты и величия земли без всякого мистического переосмысления. И этот земной мир оказывается вовсе не «зловонной клеткой», населенной отчужденными друг от друга «зверями». Наоборот, это мир радостного содружества людей:
Близкий, бесконечный,
Вольный мир вокруг,
И случайный встречный —
Как желанный друг.
Особенно интересен раздел «В стенах», посвященный теме города — одной из важнейших тем поэта.
Город Брюсова — двулик. То он возникает, как «могила», начало бессилья и комнатности, то — наоборот — как великая культурная сила, за которой — будущее, но которая несет, вместе с тем, неизбежные катастрофы и войны.
В городе, по Брюсову, мы «влачимся медленно в пыли», когда остаемся комнатными, отграниченными от большого мира: когда нам «дорого наше бессилье», в «комнатной пыли, среди картин и книг», во власти «отдельного стиха, отдельного мига». А между тем есть другой мир — «ярких красок», активности, борьбы, о котором поэт и мечтает:
А мне что снится — дикие крики.
А мне что близко — кровь и война.
Мои братья— северные владыки,
Мои время — викингов времена.
Так образы «войны и крови» закономерно связываются с темой города, точнее — с его вторым ликом, воплощающим растущую в веках культуру, творческую мысль, побеждающую в жестокой войне косный мир:
Жадно тобой наслаждаюсь.
Сумрак улиц священный!
Тайно тебе поклоняюсь,
Будущий царь вселенной!
Ты далеко руки протянешь,
В пустыни, ко льдам, на горы...
И Брюсов ясно предвидит это будущее: «Я провижу гордые тени грядущих и гордых веков». Там полностью развернутся способности человека («вся мощь безмерных желаний»), там будет создана «жизнь, озаренная чудом».
Но вместе с тем Брюсову представляется, что в этом движении вперед — «каждый миг — роковой», что в этих «найденных словах» о чуде будущего таится одновременно «ужас».
Так уже в книге «Tertia Vigilia» возникает мотив «грядущих гуннов», который по-разному будет впоследствии варьироваться. Покуда же он дан еще как бы в латентном состоянии. Поэт славит неизбежную катастрофу, «пламень», который освежит жизнь, и приветствует его, хотя предвидит, что он обернется к нему «врагом»:
Ты станешь некогда врагом,
Ты до неба воспрянешь!
И день, венчанный вечным днем, —
Я жду, — и ты настанешь!
Город, воспеваемый как творец культуры, будущий владыка земли, оказывается и вестником трагедии: он некогда принесет поэту гибель. И все же Брюсов благословляет его. «Пламя» прядущей катастрофы ему, как воину, «близко», и он рад быть хотя бы частицей будущего:
Тайно тебе поклоняюсь,
Гряди, могущ и неведом!
Пред тобой во прах повергаюсь,
Пусть буду путем к победам!
Книга «Tertia Vigilia» заканчивается циклом «Лирические поэмы». В этом жанре мировоззрение Брюсова предстает синтезированней. Так, в поэме «Краски» поэт спорит с самим собой: он — юноша, «материалист и позитивист» и он же — в более зрелом возрасте — «маг», «кудесник». Характерно, что для Брюсова и в этот период цельным — «уверенным и смелым», полным «красок», остается юноша; а теперешний Брюсов — «утомленный... побежденный судьбой»....
В поэме «Замкнутые» (1900—1901) главное — тема города, а в связи с ней и тема «грядущих гуннов». И опять, сквозь все противоречия в осмыслении культуры грядущей эпохи, возникает ясное предчувствие неизбежности катастрофы, неизбежной жестокой борьбы, воспринимаемой уже, в известной мере, в социальном разрезе: «разделится мир на вражьих две орды». И пусть новое, полное силы, «неведомое племя» разрушит старую культуру, — поэт приветствует его. Он сам примет участие в этом разрушении, ибо даже «заветные слова» старой культуры — на деле рабство, ложь, тюрьма. А новые люди несут свободу и обновление земли, той реальной жизни, которая всегда была для Брюсова самым интересным и желанным:
И все, что нас гнетет, снесет и свеет время.
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.
В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я — узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле...
О, солнце! О, простор! О, высота степей!
И в других поэмах (например, «Царю Северного полюса») восславляется безмерность человеческих исканий («Без предела, без начала бег вперед, вперед!»), храбрость людей, умеющих мужественно «пасть в упорной борьбе», безмерная радость — жить, чтобы бороться, величие человеческих деяний, оказывающихся сильнее смерти.
Да, жизнь для Брюсова — не «зловонная клетка», а богатый и интересный мир разнообразной мысли, исканий, борьбы.
Поэт не ищет утешения в «мечте», в «мигах», еще менее склонен воспевать смерть как великую утешительницу. Деяние, мужество, неутомимое стремление вперед, человек и поэт как воины — такова устремленность поэзии Брюсова.
Не уход в «иномирное», как это было у других старших символистов, является для него решением «тайны бытия». Подлинная сфера его интересов — сложные пути культуры, создаваемой человеком; будущее народа и человечества; богатство жизни на земле, борьба, искания, творчество.
Неудивительно поэтому, что уже в раннем Брюсове, за всеми декларациями о символизме, Максим Горький разглядел здоровое, позитивное, материалистическое начало. Об этом свидетельствует ряд его писем: «Познакомился с Брюсовым. Очень он понравился мне, — скромный, умный, искренний» (из письма А. П. Чехову, октябрь 1900 г.). «Вы производите чрезвычайно крепкое впечатление. Есть что-то в вас — уверенное, здоровое» (В. Я. Брюсову, декабрь 1900 г.). «Вы мне страшно нравитесь, я не знаю Вас, но в лице Вашем - есть что-то крепкое, твердое, какая-то глубокая мысль и вера. Вы, мне кажется, могли бы хорошо заступиться за угнетаемого человека, вот что» (ему же, февраль 1901 г.).
Очередная книга Брюсова — «Urbi et Orbi» («Городу и миру») появилась в 1903 году. Поэту было 30 лет. К чему же он пришел в этом возрасте, когда, как помним, Бальмонт писал о своей полной опустошенности («Смерть, услада всех страданий, смерть, я жду тебя, спеши!»).
«Urbi et Orbi» — книга не только зрелого и замечательного мастерства. Это еще и книга чрезвычайно сложная по содержанию. И появилась она в сложное и ответственное время, по-своему отразив его. Основанные в конце 90-х — начале 900-х годов специальные символистские издательства («Скорпион», «Гриф») выпустили подытоживающие творчество старших «Собрания стихов»; в 1903 году (январь) начинает выходить первый журнал символистов («Новый путь») и уже подготавливается издание второго — «Весов», будущей цитадели символизма.
А наряду с этим внутри движения намечаются противоречия: выступают теурги, объявившие устаревшим ряд принципиальных установок старших. Обычно указывают на то, что младосимволисты, как последовательные идеалисты-мистики, преодолели дуализм между «земным» и «иномирным», характерный для старшего поколения. Они и земное начало объявили «божественным», следуя за Вл. Соловьевым, провозгласившим: «Бог все во всех».
Обновление символизма теурги видели прежде всего в преодолении пессимизма и индивидуализма старшего поколения, как неприемлемого, пережившего свое время «декадентства». Мир — объявляли они — не зловонная клетка, а иллюзорные «творимые легенды» — не выход. Мир — божествен, скоро произойдет его религиозное обновление, и надо уметь видеть эту «близость священных дней», это «золото в лазури» (А. Белый), надо преодолеть «челн отчаяния — брегом чаяния», ощутить «святые дуновения» (Вяч. Иванов) и т. д.
Младосимволисты стремились, как им казалось, заменить пессимизм старшего поколения оптимизмом, радостным ожиданием преобразовании мира, основанным на определенной метафизической системе взглядов, на определенном религиозно-мистическом учении. А так как это «обновление мира» касалось всего человечества, было, по их убеждению, «вселенским», то отсюда естественно вытекает — в противовес индивидуализму — своеобразный «коллективизм», религиозная «соборная общественность».
Но почему именно в это время возник младосимволизм? На то были серьезные причины объективного, общественного характера.
Символисты объявляли себя «вершиной культуры» своего времени. Разумеется, это было иллюзией. Напротив, как раз в эти годы противоположная культура — революционно-демократическая, социалистическая — выступила уже на исторической арене с огромной силой.
В. И. Ленин так охарактеризовал 1903—1905 годы: «Годы подготовки революции... Везде чувствуется приближение великой бури. Во всех классах брожение и подготовка... Представители трех основных классов, трех главных политических течений, либерально-буржуазного, мелкобуржуазно-демократического... и пролетарско-революционного ожесточеннейшей борьбой программных и тактических взглядов предвосхищают и подготовляют грядущую открытую борьбу классов... А между тремя главными направлениями, разумеется, есть сколько угодно промежуточных, переходных и половинчатых образований... Классы выковывают себе надлежащее идейно-политическое оружие для грядущих битв»