30301-1 (633734), страница 4
Текст из файла (страница 4)
Вернувшись в Советскую Россию, Н. С. Гумилев окунулся в тогдашнюю горячечную литературную атмосферу революционного Петрограда. Как многие другие писатели, он стал вести занятия и читать лекции в Институте Истории Искусств и в разных возникших тогда студиях - в "Живом Слове", в студии Балтфлота, в Пролеткульте. Он принял также близкое участие в редакционной коллегии издательства "Всемирная Литература", основанного по почину М. Горького, и вместе с А. А. Блоком и М. Л. Лозинским стал одним из редакторов поэтической серии. Под его редакцией в 1919 году и позже были выпущены "Поэма о старом моряке" С. Кольриджа в его, Гумилева, переводе, "Баллады" Роберта Саути (предисловие и часть переводов принадлежали Гумилеву) и "Баллады о Робин Гуде" (часть переводов тоже принадлежала Гумилеву; предисловие было написано Горьким). В переводе Гумилева с его же коротким предисловием и введением ассириолога В. К. Шилейко, который стал вторым мужем А. А. Ахматовой, был выпущен также вавилонский эпос о Гильгамеше. Вместе с Ф. Д. Батюшковым и К. И. Чуковским Гумилев составил книгу о принципах художественного перевода. В 1918 году, вскоре после возвращения в Россию, он задумал переиздать некоторые из своих дореволюционных сборников стихов: появились новые, пересмотренные издания "Романтических цветов" и "Жемчугов"; были объявлены, но не вышли "Чужое небо" и "Колчан". В том же году вышел шестой сборник стихов Гумилева "Костер", содержавший стихи 1916-1917 гг., а также африканская поэма "Мик" и уже упоминавшийся "Фарфоровый павильон". Годы 1919 и 1920 были годами, когда издательская деятельность почти полностью приостановилась, а в 1921 году вышли два последних прижизненных сборника стихов Гумилева - "Шатер" (стихи об Африке) и "Огненный столп".*
Кроме того Гумилев активно участвовал и в литературной политике. Вместе с Н. Оцупом, Г. Ивановым и Г. Адамовичем он возродил Цех Поэтов, который должен был быть "беспартийным", не чисто акмеистским, но ряд поэтов отказался в него войти, а Ходасевич кончил тем, что ушел. Уход Ходасевича был отчасти связан с тем, что в петербургском отделении Всероссийского Союза Поэтов произошел переворот и на место Блока председателем был выбран Гумилев. В связи с этим много и весьма противоречиво писалось о враждебных отношениях между Гумилевым и Блоком в эти последние два года жизни обоих, но эта страница литературной истории до сих пор остается до конца не раскрытой, и касаться этого вопроса здесь не место.
Гумилев с самого начала не скрывал своего отрицательного отношения к большевицкому режиму. А. Я. Левинсон, встречавшийся с ним во "Всемирной Литературе", где их на два с лишком года объединил "общий. труд насаждения духовной культуры Запада на развалинах русской жизни", так вспоминал об этом времени в 1922 году:
Кто испытал "культурную" работу в Совдепии, знает всю горечь бесполезных усилий, всю обреченность борьбы с звериной враждой хозяев жизни, но все же этой великодушной иллюзией мы жили в эти годы, уповая, что Байрон и Флобер, проникающие в массы хотя бы во славу большевицкого "блеффа", плодотворно потрясут не одну душу. Я смог оценить тогда обширность знаний Гумилева в области европейской поэзии, необыкновенную напряженность и добротность его работы, а особенно его педагогический дар. "Студия Всемирной Литературы" была его главной кафедрой; здесь отчеканивал он правила своей поэтики, которой охотно придавал форму "заповедей"... В общественном нашем быту, ограниченном заседаниями редакции, он с чрезвычайной резкостью и бесстрашием отстаивал достоинство писателя. Мечтал даже во имя попранных наших прерогатив и неотъемлемых прав духа апеллировать ко всем писателям Запада; ждал оттуда спасения и защиты.
О политике он почти не говорил: раз навсегда с негодованием и брезгливостью отвергнутый режим как бы не существовал для него. (Разрядка моя. - Г. С.).
Едва ли правильно думать, как утверждали многие, что дело было в "наивном" и несколько старомодном, традиционном монархизме Гумилева. Отрицательное отношение к новому режиму было общим тогда для значительной части русского интеллигентного общества, и оно особенно усилилось после репрессий, последовавших за покушением на Ленина и убийством Урицкого, совершенным поэтом Леонидом Каннегиссером. Но многими тогда овладел и страх. Гумилева от многих отличали его мужество, его неустрашимость, его влечение к риску и тяга к действенности. Так же как неверно, думается, изображать Гумилева как наивного (или наивничающего) монархиста, так же неправильно думать, что в так называемый заговор Таганцева он оказался замешанным более или менее случайно. Нет оснований думать, что Гумилев вернулся весной 1918 года в Россию с сознательным намерением вложиться в контрреволюционную борьбу, но есть все основания полагать, что, будь он в России в конце 1917 года, он оказался бы в рядах Белого Движения. Точной роди Гумилева в Таганцевском деле мы не знаем, и о самом этом деле известно еще далеко недостаточно. Но мы знаем, что с одним из руководителей "заговора", профессором - государствоведом Н. И. Лазаревским, Гумилев был знаком еще до отъезда из России в 1917 году.
***
Прежде чем рассказать о трагическом завершении жизни Гумилева, приведем здесь из воспоминаний современников, хорошо знавших его, описания наружности Гумилева и впечатления, которое он производил на знакомившихся с ним. Они во многом совпадают, но каждое из них вносит и какую-то свою черточку и дополняет другие.
Н. А. Оцуп, бывший на восемь лет моложе Гумилева, относит свое первое воспоминание о Гумилеве к 1901 году (но если, как он пишет, Гумилев тогда уже учился в Царскосельской гимназии вместе со старшим братом Оцупа, это должно было быть не раньше 1903 года). Оцуп пишет:
И все же я Гумилева отлично запомнил, потому что более своеобразного лица не видел в Царском Селе ни тогда, ни после. Сильно удлиненная, как будто вытянутая вверх голова, косые глаза, тяжелые медлительные движения, и ко всему очень трудный выговор, - как не запомнить!
В другом месте, цитируя строчку Гумилева о себе из стихотворения "Память" ("Самый первый: некрасив и тонок") Оцуп писал: "Да, он был некрасив. Череп суженный кверху, как будто вытянутый щипцами акушера. Гумилев косил, чуть-чуть шепелявил..."
Невестка Гумилева, познакомившаяся с ним в 1909 году, так описывает его, подчеркивая скорее привлекательные, положительные черты:
Вышел ко мне молодой человек 22 лет, высокий, худощавый, очень гибкий, приветливый, с крупными чертами лица, с большими светло-синими, немного косившими глазами, с продолговатым овалом лица, с красивыми шатеновыми, гладко причесанными волосами, с чуть-чуть иронической улыбкой, с необыкновенно тонкими, красивыми белыми руками. Походка у него была мягкая, и корпус он держал чуть согнувши вперед. Одет он был элегантно.
Тогда же - может быть, немного раньше, в самом начале 1909 года - с Гумилевым познакомился С. К. Маковский. Вот - портрет, который он дает:
Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке, с очень высоким, темно-синим воротником (тогдашняя мода) и причесан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстоватые бледные губы и немного косящий взгляд (белые точеные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи: Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил...
к немного более, позднему времени относится первая встреча с Гумилевым г-жи Неведомской, которая дает очень красочную зарисовку поэта:
На веранду, где мы пили чай, Гумилев вошел из сада; на голове - феска лимонного цвета, на ногах - лимонные носки и сандалии и к этому русская рубашка... У него было очень необычное лицо: не то Би-Ба-Бо, не то Пьеро, не то монгол, а глаза и волосы светлые. Умные, пристальные глаза слегка косят. При этом подчеркнуто-церемонные манеры, а глаза и рот слегка усмехаются; чувствуется, что ему хочется созорничать и подшутить над его добрыми тетушками, над этим чаепитием с вареньем, с разговорами о погоде, об уборке хлебов и т. п.
К последним годам жизни Гумилева относятся воспоминания покойного В. Ф. Ходасевича и И. В. Одоевцевой. Ходасевич лишь вскользь говорит о наружности Гумилева в связи с впечатлением душевной молодости, которое тот произвел на него (они впервые встретились в 1918 году, но по-настоящему познакомились в 1920 году и одно время были соседями по комнатам в Доме Искусства):
Он был удивительно молод душой, а может быть и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной...
Ходасевич ярко нарисовал также картину появления Гумилева на одном вечере в тогдашнем голодном и холодном революционном Петрограде:
Боже мой, как одета эта толпа! Валенки, свитеры, потертые шубы, с которыми невозможно расстаться и в танцевальном зале. И вот, с подобающим опозданием, является Гумилев под руку с дамой, дрожащей от холода в черном платье с глубоким вырезом. Прямой и надменный во фраке, Гумилев проходит по залам. Он дрогнет от холода, но величественно и любезно раскланивается направо и налево. Беседует со знакомыми в светском тоне...
К тому же примерно времени относится воспоминание Ирины Одоевцевой, тогда начинающей поэтессы, впервые увидавшей Гумилева в студии "Живое Слово":
Высокий, узкоплечий, в оленьей дохе, с белым рисунком по подолу, колыхавшейся вокруг его длинных, худых ног. Ушастая оленья шапка и пестрый африканский портфель придавали ему еще более необыкновенный вид... Так вот он какой, Гумилев! Трудно представить себе более некрасивого, более особенного человека. Все в нем особенное и особенно некрасивое. Продолговатая, словно вытянутая вверх голова, с непомерно высоким плоским лбом. Волосы стриженные под машинку, неопределенного пегого цвета. Жидкие, будто молью травленные брови. Под тяжелыми веками совершенно плоские, косящие глаза. Пепельно-серый цвет лица, узкие, бледные губы. Улыбался он тоже совсем особенно. В улыбке его было что-то жалкое и в то же время лукавое. Что-то азиатское. От "идола металлического", с которым он сравнивал себя в стихах:
Я злюсь, как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек.
Но улыбку его я увидела гораздо позже. В тот день он ни разу не улыбнулся...
***
Гумилев был арестован 3-го августа 1921 года, за четыре дня до смерти А. А. Блока. И В. Ф.Ходасевич, и Г. В. Иванов в своих воспоминаниях говорят, что в гибели Гумилева сыграл роль какой-то провокатор. По словам Ходасевича, этот провокатор был привезен из Москвы их общим другом, которого Ходасевич характеризует как человека большого таланта и большого легкомыслия, который "жил... как птица небесная, говорил - что Бог на душу положит" и к которому провокаторы и шпионы "так и льнули". Гумилеву "провокатор", называвший себя начинающим поэтом, молодой, приятный в обхождении, щедрый на подарки, очень понравился, и они стали часто видеться. Горький говорил потом, что показания этого человека фигурировали в гумилевском деле и что он был "подослан". Г. Иванов связывал провокатора с поездкой Гумилева в Крым летом 1921 года в поезде адмирала Немица и так описывал его: "Он был высок, тонок, с веселым взглядом и открытым юношеским лицом. Носил имя известной морской семьи и сам был моряком - был произведен в мичманы незадолго до революции. Вдобавок к этим располагающим свойствам, этот "приятный во всех отношениях" молодой человек писал стихи, очень недурно подражая Гумилеву". По словам Иванова, "провокатор был точно по заказу сделан, чтобы расположить к себе Гумилева". Хотя в рассказе. Иванова есть подробности, которых нет у Ходасевича, похоже, что речь идет об одном и том же человеке.
Ходасевич же оставил наиболее подробный и точный рассказ о последних часах, проведенных Гумилевым на свободе. Он писал в своих воспоминаниях:
В конце лета я стал собираться в .деревню на отдых. В среду, 3-го августа, мне предстояло уехать. Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по Дому Искусств. Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома, отдыхал после лекции.
Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не было. И вот, как два с полови- ной года тому назад меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилева, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему как будто бы и вообще не свойственную. Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: "Посидите еще". Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Феодоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго - "по крайней мере до девяноста лет". Он все повторял:
- Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше.