1266-1 (611556), страница 5
Текст из файла (страница 5)
Как и арета олимпиоников, не поддается научению и искусство поэта, проистекающее из подобного же божественного источника. По существу, оно является "мудростью". Слово "софия" у Пиндара — постоянное обозначение поэтического духа. Перевести его адекватно невозможно; это зависит от того, как каждый воспринимает сущность пиндаровского духа и его воздействие, а это делается совершенно по-разному. Кто видит в Пиндаре лишь чистого художника, способного создавать прекрасные стихи, поймет его эстетически [112]. Гомер называет плотника "софос", и в греческом языке это слово еще в V веке вполне может обозначать того, кто разбирается в технической стороне того или иного дела. Каждый может почувствовать, что это слово более весомо, когда его произносит Пиндар. В то время оно уже давно использовалось применительно к высшей мудрости человека, обладающего выдающимся знанием, пониманием того, что человек из народа называл необычным и перед чем он добровольно преклонялся. К этой сфере необычного относилось и поэтическое умение Ксенофана, который гордо называл "своей мудростью" [113] уничтожающую критику господствующего миросозерцания. Здесь чувствуется невозможность разделить форму и мысль, — и то и другое в их единстве и есть "софия". Да и как могло быть иначе в глубокомысленном пиндаровском искусстве? "Пророк Муз" [114] — глашатай "истины", он "черпает из глубины сердца" [115]. Он судит о человеческом достоинстве и отличает "истинную речь" мифологического предания от лживых украшений [116]. Носитель божественного послания Муз, он стоит рядом с царями и великими мира сего как равный на вершинах человеческого. Его не заботит одобрение масс. "О, если бы мне было дано общаться с благородными и нравиться им", — так завершается вторая пифийская ода Гиерону Сиракузскому.
Но если "благородные" — великие мира сего, это еще не значит, что поэт стал их придворным; он остается "прямоязычным мужем, который полезен при любом правлении: и при тирании, и там, где правит дерзкая толпа, и где превосходящие умом блюдут город" [117]. Мудрость он обнаруживает только у благородных, поэтому его поэзия в глубоком смысле слова эзотерична. "Я ношу под локтем в своем колчане много проворных стрел, которые говорят только для тех, кто понимает, и нуждаются в истолкователях. Мудр же тот, кто много знает от природы, те, кто научился, пусть каркают дерзко и по-пустому, как вороны, всеми своими языками против божественной птицы Зевса" [118]. "Истолкователи", в которых нуждаются его песни-"стрелы", — это великие духом, которые в силу собственной природы причастны более глубокому пониманию. Образ орла мы обнаруживаем у Пиндара не только в этом месте. Третья немейская ода оканчивается так: "Орел проворен среди других пернатых, он издали хватает быстро своими когтями окровавленную добычу. Крикливые же галки питаются внизу" [119]. Орел становится для Пиндара символом его поэтического самосознания. Это больше не образ, а метафизическое качество самого духа, который как свою сущность воспринимает высь, недостижимые вершины и неограниченно свободное движение в царстве эфира над той низменной сферой, где ищут себе корма крикливые галки. У этого символа была своя история — от младшего современника Пиндара, Вакхилида, и вплоть до великолепного стиха Еврипида [120]: "Эфир везде открыт крылу орлиному". Личное духовное сознание Пиндара, аристократическое по своей сути, ищет в этом образе своего адекватного выражения, и этот аристократизм поэта есть для нас нечто непреходящее. Конечно, вера в арету происхождения и здесь его не оставляет, она объясняет ему глубочайшую пропасть, которая, как он чувствует, зияет между его поэтической силой, которая у него в крови, и знанием "обученных" [121]. Можно думать, что угодно об его учении о благородстве крови, однако пропасть между врожденным аристократизмом и любым усвоенным знанием и умением, изображенная Пиндаром, оттого не закроется, так как она существует в действительности и по праву. Он укоренил это слово прямо перед входною дверью того века греческой культуры, которому предстояло сделать обучение необыкновенно продолжительным и придать такое большое значение рассудку [122].
Таким образом мы расстаемся с миром знати и снова доверяемся большому потоку истории, шумно текущему мимо него, в то время как тот мир, как представляется, постепенно замирает. Пиндар и сам его перерос — не по своему умонастроению, а по своему воздействию — в больших поэмах, где он как поэт всегреческого значения прославляет колесничные победы могучих сицилийских тиранов Ферона и Гиерона и, наделяя их роскошными атрибутами своих старых аристократических идеалов, облагораживает их вместе с их молодыми государственными образованиями, повышая тем самым значимость последних. Мы, возможно, воспримем это как историческую нелепость, хотя всякая ненаследственная узурпированная власть издавна любит украшать себя изящной утварью, хранящей след былого величия. Пиндар в этих стихах сильнее всего преодолел аристократическую конвенциональность, и его личный голос нигде не звучит более ясно и отчетливо, чем здесь. В воспитании царей он видит высшую и последнюю задачу, выпавшую на долю поэту аристократии в его эпоху [123]. Он мог надеяться — как позднее Платон — оказать на них влияние, от них он мог бы ожидать, что в изменившемся мире они высоко поднимут знамя идеалов, вдохновлявших его, и поставят плотину дерзости масс. И вот он остается одиноким гостем при блестящем дворе победителя карфагенян Гиерона Сиракузского наряду с великими цеховыми "умельцами", Симонидом и Вакхилидом, как позднее Платон при дворе Дионисия рядом с софистами Поликсеном и Аристиппом.
Лишь об одном великом, пришедшем к Гиерону, мы были бы рады узнать, пересекся ли хоть однажды его путь с путем Пиндара — об Эсхиле Афинском, — в то время, когда он ставил "Персов" в Сиракузах во второй раз [124]. Между тем войско демократических Афин, которым едва исполнилось двадцать лет, разбило персов при Марафоне и решило при Саламине благодаря своему флоту, своим полководцам и подъему своего политического духа исход борьбы греков Европы и Малой Азии за свою свободу.
Родной город Пиндара в этой национальной борьбе участия не принял, прикрывшись позорным нейтралитетом. Если мы будем искать в его песнях отзвук героических судеб, пробудивших в Элладе новые силы, которым принадлежало будущее, мы обнаружим в последней истмийской оде глубокий вздох человека, ждущего чего-то в страхе истерзанного сердца и наблюдающего, как лишь милостивый бог отвращает нависший над головами фиванцев "камень Тантала" [125], — неизвестно, имеется ли в виду персидская опасность или ненависть греков-победителей, чье дело предали Фивы и чья месть грозила им теперь гибелью. Не Пиндар, а его великий соперник, многоопытный грек-островитянин Симонид, стал классическим поэтом эпохи персидских войн, который во всем блеске и во всей потрясающей гибкости своей формы, как бы играючи овладевающей любыми вещами и тем не менее холодной, теперь писал на заказ для греческих городов эпитафии их погибшим воинам.
То, что Пиндар в это время отступает в тень, кажется нам трагической неудачей, однако у этого явления есть, может быть, более глубокие основания: он настаивал на том, чтобы служить героизму другого рода. Победоносная Греция все же почувствовала в его стихах мотивы, родственные духу Саламина, и Афины любили поэта, прославившего их дифирамбическим призывом: "О блистательная, фиалковенчанная, знаменитая песнями крепость Эллады, Афины, божественный город" [126]. Во внутренне чуждом ему мире, который теперь возникал, Пиндару предстояло продолжить свою жизнь в потомстве, а между тем соперница Афин, богатая, связанная с ним племенным родством Эгина, город старых судовладельцев и торговых домов, был ему более по сердцу. Но мир, которому принадлежало его сердце и который он преобразил, уже созрел для гибели. Кажется, таков закон жизни духа, что великие исторические формы человеческого сообщества лишь тогда располагают силами, чтобы исчерпывающе и до последних глубин сознания сформировать свой идеал, когда отпущенный им срок подходит к концу, как будто бы их бессмертная часть разлучалась со смертной. Греческая культура благородного сословия, погибая, произвела на свет Пиндара, греческое полисное государство — Платона и Демосфена, а средневековая церковная иерархия, миновав свой расцвет, — Данте.
Примечания
1. Это свойственно не только метрополии как таковой, но и периферии греческого мира, как доказывает пример Алкея из Митилены; см. главу VII, прим. 73.
2. Нижеследующие соображения представляют собой полемику с Р. Рейценштейном и Якоби (R. Reitzenstein, Epigramm und Skolion, 1893, и F. Jacoby, Theognis, Sitz. Berl. Akad. 1931). Теперь см. Josef Kroll, Theognisinterpretationen, Leipzig, 1936.
3. См. Wilamowitz, Textgeschichte der griechischen Lyriker, Berlin, 1900, S. 58.
4. Само собой разумеется, это можно показать только с помощью сходных стихов, взятых у других поэтов и вставленных в феогнидовский сборник, которые при этом сохранились также и помимо него, в своем исходном контексте.
5. См. Paideia II, 176 слл.
6. Книга Феогнида начинается гимнами к Аполлону и Артемиде и обращением к Музам и Харитам (v. 1–18). Эпилог заключается в стихах 237–254: поэт обещает своему другу Кирну, что его поэма сделает его имя бессмертным, распространив его по землям и морям.
10. См. вступление v. 23 и заключение v. 245–252.
11. См. "Персов" Тимофея, v. 241 слл., а также замечания Виламовица, S. 65 и 100 его комментария.
12. Jacoby, op. cit. 31, ср. статью M. Pohlenz, Gött. Gel. Nachr. 1933, которой я не располагал до того, как написал эту главу.
15. Евсевий и Суда приурочили floruit Феогнида ко времени 59-й олимпиады (544–541 гг. до Р. Х.). См., однако, W. Schmid, Geschichte der griechischen Literatur, I, 1, München, 1929, 381 слл.; он отвергает традицию и склоняется к периоду незадолго до 500 года и вскоре после него, поскольку он атрибутирует нашему Феогниду стихи, относящиеся к персидской войне (см. прим. 14).
16. Исократ первым сравнил дидактическую поэзию Гесиода с поэзией Феогнида и Фокилида и отнес их произведения к общей категории "наставлений" (Ad Nicoclem 43). См. Paideia III, 104, Речь Исократа Ad Nicoclem и Псевдо-Исократа Ad Demonicum — прямые наследники этих дидактических поэм в классической прозе.
19. См. Erich Bethe, Die dorische Knabenliebe, в Rhein. Mus. N. F. LXII, 1907, 438–475.
21. См. Paideia II, главу VIII, посвященную платоновскому "Пиру". О более позднем платоновском осуждении дорийского эроса в "Законах" см. Paideia III, 222.
22. Об эротической философии Платона см. Rolf Lagerborg, Platonische Liebe, Leipzig, 1926. Ср. также рассуждения об эросе в платоновском "Пире", в особенности Федра и Павсания, отражающих традиционную точку зрения на этот предмет. См. Paideia II, 179 слл.
30. Theogn. 60: "гномаи", собственно авторитетные суждения; ср. их с эпиграмматическими "гномаи" во второй части книги.
31. Theogn. 31–38. M. Hoffmann, Die ethische Terminologie bei Homer, Hesiod, und den alten Elegikern und Iambographen, Tübingen, 1914, 131 слл.,
36. В период смятений партия, а вовсе не родство предопределяют дружбу: это говорит Фукидид (III, 82, 6). Изначально слово "филои" означало членов рода; у Феогнида слово относится к приверженцам партии, но партии в значении общественного класса.
42. Пиндаровский идеал — тот же самый. Даже Аристотель в своем этическом кодексе настаивает на важности материальных благ для "хорошей жизни" и развития некоторых моральных добродетелей (Eth. Nic. IV, 1 и IV, 4). Эти добродетели — наследие аристократического образа жизни.
49. В так называемых "сентенциях к Кирну" среди большого количества пассажей, относящихся к проблеме богатства и бедности, отметим v. 149 слл., прежде всего 173–182. Так называемые "сентенции поэтов", образующие в настоящий момент вторую часть феогнидовского сборника, также содержат много высказываний о бедности, например 267, 351, 383, 393, 619, 621, 649, 659, 667. Но невозможно установить, которые из этих дистихов действительно принадлежат Феогниду. Циничная элегия (699–718), восхваляющая богатство как единственную добродетель, — подражание и переделка знаменитого тиртеевского стихотворения (frg. 9), как я показал в Tyrtaios über die wahre Arete (Sitz. Berl. Akad. 1932), 559 слл. Стихотворение, хотя оно и включено в феогнидовский сборник, похоже, восходит к V веку.
50. Отрывки из Солона, касающиеся арете и богатства были включены в дошедший до нас феогнидовский сборник (ср. 227, 315, 585, 719), поскольку они очень сильно напоминают изречения самого Феогнида. На самом деле этот последний использовал их в качестве источника и образца. Ср. стихи самого Феогнида об арете и богатстве, 149, 153, 155, 161, 165, 319, 683.
62. Об экономическом аспекте жизни аристократических кругов архаической Греции см. литературу, приведенную в прим. 14 к главе I.