75964-1 (600296), страница 4
Текст из файла (страница 4)
От гейдельбергской профессуры Шопенгауэр сам отказался, так как до него дошли слухи о господствовавших среди тамошнего ученого мира личных дрязгах. В Гёттингене ему предвещали благосклонный прием, но крайне ограниченное число слушателей; поэтому он в конце концов остановил свой выбор на Берлине, куда и прибыл летом 1820 года. Здесь Шопенгауэр надеялся найти достаточное число и обязательных, и добровольных слушателей, причем рассчитывал также и на то, что, сделавшись на первый раз приват-доцентом, он в скором времени будет приглашен на оказавшуюся вакантной со смертью Зольгера кафедру философии.
Шопенгауэр явился в Берлине не начинающим, мало кому известным философом, но автором большого, во всяком случае заслуживавшего внимания труда «Мир как воля и представление», года полтора тому назад появившегося в печати. Нельзя сказать, чтобы этот труд прошел незамеченным. Еще в третьем томе философского сборника «Гермес» профессор Гербарт поместил обстоятельную рецензию на этот труд, в которой он, сам диаметрально расходясь с автором во взглядах, ставил его, однако, на одну линию с Фихте и Шеллингом. Известный Жан Поль Рихтер писал по поводу труда Шопенгауэра: «Это гениально-философское, смелое, многостороннее произведение, полное остроумия и глубокомыслия, но часто безнадежно и бездонно глубокое, напоминающее собою те обрамленные высокими, отвесными скалами норвежские озера, в которых никогда не отражается солнце, над которыми никогда не пронесется птица и которые никогда не подернутся игривою рябью».
Мог ли подобный человек ожидать успеха на философской кафедре тогдашнего немецкого университета, пропитанного духом филистерства, туманного идеализма и погони за абстрактом, долженствующим сгладить неприглядную действительность? Не отрицая в нем преподавательского дарования, которым он сам гордился и на которое единогласно указывают беспристрастные его современники, нельзя, однако же, не признать того, что по самому содержанию своего преподавания он так же мало подходил к общественной деятельности, как, например, Спиноза. Если к этому присоединить еще столь сильно господствовавшее в то время над молодыми умами влияние Гегеля и Шлейермахера и их менее даровитых последователей, относившихся явно враждебно к исходной точке шопенгауэровской философии, и упорный, неспособный на компромиссы характер Шопенгауэра, то нельзя не прийти к заключению, что с самого начала представлялось весьма мало шансов на успешность его профессорской деятельности. Уже в своей пробной лекции, прочитанной, согласно существовавшим в то время обычаям, на латинском языке, он не задумался объявить, что после истинного мыслителя Канта, сумевшего вывести философию на настоящую дорогу, арену философии запрудили софисты, дискредитировавшие философию и отбившие охоту заниматься серьезно ее изучением, но что не замедлит явиться мститель, который восстановит эту дискредитированную философию во всех ее правах. В оставшихся после смерти Шопенгауэра бумагах нашлись конспекты его берлинских лекций, из которых видно, как добросовестно он отнесся к принятому на себя делу; но все же не подлежит ни малейшему сомнению, что его философия пришлась не ко двору тогдашней «молодой Германии», носившейся с довольно своеобразными политическими и научными идеалами. Он сам в этом не замедлил убедиться и после довольно неуспешной годовой профессуры, весною 1822 года, отряхнул университетскую пыль с ног своих и снова отправился путешествовать в столь любезные ему южноевропейские страны. В Берлине ему ничего не нравилось: ни университетские нравы, ни климат, ни образ жизни. Во время пребывания его в Берлине он очень мало вращался в университетской сфере: конкурентов своих в области философии он преднамеренно избегал, так как педантизм ученого мира был ему просто противен. Ближе он сходился с несколькими представителями светского общества, хотя и здесь был крайне разборчив в знакомствах. Особенно опротивел ему Берлин после трагикомического эпизода, случившегося с ним здесь во время его непродолжительной профессуры. Дело это, довольно мелочное, крайне раздражало Шопенгауэра в течение довольно продолжительного времени. Заключалось оно в следующем. В августе 1821 года знакомая его квартирной хозяйки госпожи Беккер, швея Каролина Маркет, привлекла Артура Шопенгауэра к суду за оскорбление словом и действием.) В письменном отзыве ответчика на жалобу обвинительницы мы находим следующее изложение этого вздорного дела: «Взводимое на меня обвинение, — пишет Шопенгауэр, — представляет чудовищное сплетение лжи с истиною... Я месяцев 16 занимаю у вдовы Беккер меблированную квартиру, состоящую из кабинета и спальни; к спальне примыкает маленькая каморка, которою я сначала пользовался, но потом за ненадобностью уступил хозяйке. Последние пять месяцев каморку эту занимала теперешняя моя обвинительница. Передняя же при квартире всегда состояла исключительно в пользовании моем и другого жильца, и кроме нас двоих и наших случайных гостей в переднюю никому не следовало показываться... Но недели за две до 12 августа я, вернувшись домой, застал в передней трех незнакомок; по многим причинам это мне не понравилось, и я, позвав хозяйку, спросил ее, позволила ли она г-же Маркет сидеть в моей передней? Она ответила мне, что нет, что Маркет вообще из своей каморки в другие комнаты не заходит и что вообще Маркет в моей передней нечего делать... 12 августа, придя домой, я опять застал в передней трех женщин. Узнав, что хозяйки нет дома, я сам приказал им выйти вон. Две из них повиновались беспрекословно, обвинительница же этого не сделала, заявив, что она — приличная особа. Подтвердив г-же Маркет приказание удалиться, я вошел в свои комнаты. Пробыв там некоторое время, я, собираясь снова выходить из дому, опять вышел в переднюю с шляпой на голове и с палкой в руке. Увидев, что г-жа Маркет все еще находится в передней, я повторил ей приглашение удалиться, но она упорно желала оставаться в передней; тогда я пригрозил вышвырнуть ее вон, а так как она стояла на своем, то я и на самом деле вышвырнул ее за дверь. Она подняла крик, грозила мне судом и требовала свои вещи, которые я ей и выбросил, но тут под тем предлогом, что в передней осталась какая-то не замеченная мною тряпка ее, она снова вторглась в мои комнаты; я опять ее вытолкал, хотя она этому противилась изо всех сил и громко кричала, желая привлечь жильцов. Когда я ее вторично выпроваживал, она упала, по всей вероятности, умышленно, но уверения ее, будто я сорвал с нее чепец и топтал ее ногами — чистейшая ложь: подобная дикая расправа не вяжется ни с моим характером, ни с моим общественным положением и воспитанием; удалив Маркет за дверь, я ее больше не трогал, а только послал ей вдогонку крепкое слово. В этом я, конечно, провинился и подлежу за то наказанию; во всем же остальном — нимало, так как я пользовался лишь неоспоримым правом охраны моего жилища от нахальных посягательств. Если у нее очутились ссадины и синяки, то я позволяю себе усомниться в том, чтобы они были получены при данном столкновении, но даже и в последнем случае она должна винить сама себя: таким незначительным повреждениям рискует подвергнуться всякий, кто держит в осаде чужие двери...»
В первой инстанции истице было отказано в иске, но суд второй инстанции отменил оправдательное решение относительно Шопенгауэра, который в то время путешествовал по Швейцарии, и приговорил его к уплате 20 талеров штрафа и к возмещению потерпевшей Маркет убытков, в обеспечение чего на капиталы Шопенгауэра, хранившиеся у банкира Мендельсона, наложено было запрещение. Дело это тянулось по разным инстанциям до 1826 года и кончилось тем, что Шопенгауэру все же пришлось платить Маркет пожизненно по 60 талеров в год. Он и выплачивал ей эту пенсию в течение целых 20 лет, до 1846 года, когда старуха наконец умерла На предъявленном Шопенгауэру свидетельстве о смерти Маркет, освобождавшей его от дальнейшей уплаты пожизненной пенсии, Шопенгауэр сделал следующую надпись: «Obit anus, abit onus» («Отошла старуха, свалилось бремя»).
Весною 1822 года, когда еще тянулся процесс Шопенгауэра со старухой Маркет, он, отказавшись от берлинской профессуры, отправился путешествовать — сначала в Швейцарию, а затем в Италию, где провел осень 1823 года в Венеции и Милане, а зиму — во Флоренции. Весною 1823 года философ из Италии через Тироль проехал в Мюнхен, где прожил около года. В Италии он, как и во время первого путешествия своего, предпочитал общество англичан и тщательно избегал немцев. В Мюнхене Шопенгауэр вынес тяжелую болезнь, вследствие которой почти совсем оглох на одно ухо, и оттуда отправился летом 1824 года лечиться в Гаштейн. Из Гаштейна он снова приехал в Дрезден, который был приятен ему еще по прежним воспоминаниям. Понятно, что ни природа Саксонии, ни строй жизни саксонской столицы не могли сколько-нибудь резко измениться за последние десять лет. Но многих из прежних своих хороших знакомых Шопенгауэр теперь уже не застал здесь, а главное — личное настроение Шопенгауэра теперь уже не было то же, что прежде. Он теперь перестал уже ожидать для себя великой будущности и, не находя полного душевного успокоения, задумал здесь переводить творения замечательных, но малоизвестных мыслителей минувших времен, более или менее близких ему по духу, в надежде подготовить этим путем публику к усвоению его собственных философских взглядов. В таких видах Шопенгауэр принялся было за популярное изложение философских сочинений Давида Юма, написав длинное к нему предисловие. По неизвестным причинам затеянный перевод не состоялся, о чем, как пишет биограф Шопенгауэра Фрауэнштедт, «нельзя не пожалеть, так как при несомненной способности Шопенгауэра к переводам, о которой дают ясное понятие отдельные отрывки английских писателей, введенные в текст его сочинений, и перевод творений Юма оказался бы образцовым, тем более что Юм, подобно Вольтеру, принадлежит к числу писателей, наиболее родственных Шопенгауэру по духу, а потому им особенно часто цитируемых. Я отлично помню из бесед с Шопенгауэром, что он и мне рекомендовал прочесть диалоги Юма».
Перевод Шопенгауэром сочинений Юма остался недоконченным за внезапным отъездом Шопенгауэра в Берлин, вызванным вышеупомянутым процессом его с госпожою Маркет, проигранным ею в первой инстанции. К этому же времени относится и вторичная попытка его читать лекции в Берлинском университете, в качестве уже приват-доцента. Но и эта попытка его оказалась неудачной: в числе записавшихся на его курс слушателей было очень мало действительных студентов, а фигурировали больше разные дилетанты. Раздосадованный Шопенгауэр закрыл свой курс и раз навсегда отказался от всякой дальнейшей мысли о профессорской деятельности. Но он продолжал жить в Берлине, усердно занимаясь, между прочим, испанским языком и переводом некоторых своих любимых английских поэтов на немецкий язык. К этому же периоду его берлинской жизни относится и знакомство его с Александром Гумбольдтом, в котором Шопенгауэр, впрочем, признавал больше учености, чем ума.
Наконец в 1831 году свирепствовавшая в Берлине холера заставила Шопенгауэра окончательно покинуть этот город. Он решил поселиться не в северной Германии, где он родился и где провел большую часть своей жизни до зрелого возраста, а в южной и избрал резиденцией своей Франкфурт-на-Майне. Отсюда он ненадолго переселился было в Мангейм, но в 1833 году вернулся во Франкфурт и с тех пор прожил в этом городе почти, безвыездно двадцать восемь лет.
Глава IV. Наружность и манеры Шопенгауэра. — Его любимые ответы. — Письмо его к наборщику. — Переписка его с Брокгаузом. — Шопенгауэр о столоверчении. — Взгляд его на самоубийство. — Образ жизни его. — Болезнь и смерть Шопенгауэра. — Похороны его. — Надгробная речь Гвиннера. — Памятник на могиле Шопенгауэра. — Размеры черепа Шопенгауэра
Наружность Шопенгауэра биографы его описывают следующим образом. Это был человек несколько ниже среднего роста, крепкого телосложения, стройный и с громадной головой; но особенно замечательны были его светлые, блестящие, голубые глаза, обращавшие на себя во время многочисленных его странствований внимание людей, совершенно ему не знакомых. Одни находили в нем некоторое сходство с Бетховеном; другие утверждали, что лицо его, и в особенности очертание его рта, напоминало собою Вольтера. Одевался он всегда чрезвычайно изящно, сохранив, впрочем, вопреки современным модам, покрой платья начала настоящего столетия. Малообщительный и в молодости, он после своих университетских неудач стал еще больше чуждаться общества. Поселившись окончательно во Франкфурте-на-Майне, он старался держаться как можно дальше от местных интересов, мало сходясь с окружавшими его людьми. Он терпеть не мог не только светских, но и обыденных разговоров; но, когда ему приходилось говорить в обществе, он никогда не говорил отвлеченными фразами: его разговорная речь была так же проста, наглядна, ясна, точна и жива, как и его слог. Сумев устранить от себя мелочные интересы, заботы, радости и огорчения семейной жизни и относясь довольно безучастно к явлениям жизни общественной, он сосредоточивал все силы своего ума на том, что в древности называлось диалектикой, то есть на искусстве вести разговор исключительно в области чистого мышления. Вместе с тем, он исходил из того основания, что глубина мысли не только не исключает красоты изложения, но, напротив, выигрывает от нее. Как бы высказываемые им мысли ни казались порою односторонни, нельзя было не признать манеры его излагать их в высшей степени убедительною.
Шопенгауэр, задумывая полное издание своих сочинений, намеревался поставить в заголовке его эпиграф: «Non multa»*. Этот эпиграф действительно как нельзя лучше характеризует его как ученого. Шопенгауэр знал много, но не многое. Ни начитанность, ни познания его не поражали своею обширностью. Он с юности привык ограничивать свои ученые занятия изучением сравнительно немногих, но зато капитальных сочинений. Так, например, он почти вовсе не следил за современной ему литературой во всех ее разветвлениях, но зато если он что читал, то читал это обстоятельно, внимательно и вполне овладевал своим предметом. Уже одно то обстоятельство, что он читал довольно медленно, показывает, что он не в состоянии был прочесть сравнительно много. Он утверждал, что не следует читать плохих книг, потому что подобные книги крадут у человека самое драгоценное его достояние — время. Он предпочитал книги на иностранных языках немецким и особенно охотно читал греческих и латинских классиков. Уже при изучении древних языков Шопенгауэр прочел наиболее замечательных классиков, с другими же ознакомился впоследствии; Платона и Аристотеля он перечитал по много раз. Из римлян любимым писателем его был Сенека. Вообще, он тщательно избегал знакомиться с писателями классического мира из вторых рук, из историй литературы; особенно возмущала его манера многих современных ему философов знакомиться с мыслителями древности не из первых, а из вторых рук, как то делали, по его убеждению, например, Фихте, Шеллинг и Гегель. Это нежелание его получать свои знания из вторых рук заставляло его также по возможности избегать переводов. Он требовал от истинного ученого знакомства по крайней мере с важнейшими литературными наречиями, хотя это и не мешало ему самому иногда заниматься переводами. Не знакомого с латинским языком Шопенгауэр просто считал неучем. Из новейших литератур он охотнее всего занимался английскою, причем ему особенно пригодилось его основательное знакомство с английским языком. Он чувствовал особое влечение к аскетической и мистической литературе и одно время даже тщательно изучал германских мистиков. Всякое родственное буддизму явление на европейской почве привлекало к себе его внимание. Биограф его Гвиннер приводит следующий интересный список тех мировых произведений, которые составляли любимое его чтение. Это были 105-е письмо Сенеки, начало сочинения Гоббса «О гражданине», «Principe»* Макиавелли, обращения Полония к Лаэрту в «Гамлете», «Правила» Грасиана, французские моралисты, Шинстон и Клингер. В течение всей своей жизни Шопенгауэр относился с чрезвычайным сочувствием и уважением к великим поэтам всех времен и народов, чаще всего он читал Шекспира и Гёте, затем — Кальдерона и Байрона; особенно же восхищался байроновским «Каином», очевидно, вследствие пессимистического духа, которым проникнуто это произведение. Из лириков он, после Петрарки, ставил особенно высоко Бёрнса и Бюргера, причем последнему, по непосредственности и силе лиризма, готов был отвести место тотчас же после Гёте; впрочем, Шопенгауэр относился с уважением и к Шиллеру, не следуя в этом отношении примеру «esprits forts»** его эпохи. Поэтов же второстепенных и третьестепенных он вовсе не читал, находя, что на чтение их не стоит тратить времени. Основательному усвоению им массы прочитанного способствовала его колоссальная память.