73543 (589295), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Специфически сказочное по своему воодушевлению и красочности единоборство добрых и злых сил происходило в "Похождениях Гогенштауфена" в довольно подробно воссозданной атмосфере некоего рядового советского учреждения. Действующими лицами пьесы выступали экономисты, бухгалтеры, юрисконсульты — люди, которые по своим внутренним интересам и по своему облику очень мало походили на сказочных героев. И только по ходу действия выяснялось, что управделами Упырева — самый, что называется, заурядный упырь, питающийся натуральной человеческой кровью, но вынужденный, в силу сложившихся условий, довольствоваться ее заменителем — гематогеном. Точно так же довольно быстро становилось ясно, что скромная уборщица Кофейкина — добрая фея, несколько, правда, связанная "спущенным" ей жестким планом, по которому ей разрешалось совершать всего лишь три крупных чуда в квартал.
Между Кофейкиной и домохозяйкой-активисткой Бойбабченко происходил в пьесе строго секретный разговор: Кофейкина на ухо объясняла своей собеседнице, кто такая Упырева, а Бойбабченко возмущенно прерывала ее: "Что ты мне сказки рассказываешь!" — "А что плохого в сказке?" — отвечала ей Кофейкина, не только отбиваясь от недоверия Бойбабченко, но и храбро защищая эстетические позиции автора.
В 1934 режиссер Н.Акимов уговорил драматурга попробовать свои силы в комедийной драматургии для взрослых. В результате появилась пьеса Похождения Гогенштауфена – сатирическое произведение со сказочными элементами, в котором борьба добрых и злых сил происходила в реалистически описанном советском учреждении, где управделами Упырев оказывался настоящим упырем, а уборщица Кофейкина – доброй феей.
Героиня другой ранней пьесы Шварца ("Клад") — маленькая участница геологической экспедиции, смешная и строгая девочка Птаха. В Птахе получили дальнейшее развитие многие черты характера Маруси из "Ундервуда": настойчивость и озорство вместе с детской отвагой и тщеславием, высокое и чистое представление о любви и дружбе, смешанное с неутомимой и доверчивой любознательностью ребенка. Вместе со взрослыми участниками экспедиции Птаха попала в суровый и глухой горный край, где одиноким человеческим голосам отвечает таинственное, пугающее эхо, где на каждом шагу людей подстерегают обрывы и обвалы, опасность заблудиться и потерять друг друга.
В "Кладе" тоже смешивались друг с другом жизнь и сказка, но в отличие от таких опытов, как "Похождения Гогенштауфена", здесь это смешение происходило непроизвольно: сказка и жизнь как бы возникали одна из другой по законам действительности, а не по законам искусства. Птахе становилось страшно, и от страха у нее почему-то начинали чесаться ноги. Однако гордость и любопытство оказывались неизменно сильнее испуга.
Простые и добрые люди назывались в "Кладе" чуть таинственными и пугающими именами: сторож горного заповедника — Иваном Ивановичем Грозным, юный приветливый пастух — богатырем Али-беком. Автор сам едва заметно подшучивал над этими столь не подходящими его героям именами, но вместе с ним, с высоты своего ясного и светлого представления о жизни, улыбалась Птаха, улыбался ее задиристый сверстник Мурзиков, посмеивался маленький Орлов. Как ни льстили эти романтические прозвища их тщеславному детскому воображению, внутреннее стремление стать выше мнимых и действительных жизненных загадок было в них сильнее.
Птаха по собственной неосмотрительности отстала от своих спутников, и обвал унес ее в пропасть. Услышав откуда-то издалека ее голос, встревоженные участники экспедиции склонились над краем пропасти, чтобы разузнать о злоключениях девочки. "Я вчера вечером последний кусочек солонины съела. Ночь плохо спала, боялась с голоду помереть. Под утро разоспалась. Все понятно?" — спрашивает Птаха, но Мурзиков, такой же, как она, малыш, не может удержаться от колкости: "Ничего не понятно". Его гложет неблаговидная зависть к Птахе — все опасности достаются ей одной, а ему, Мурзикову, ничего.
Внимательно приглядываясь к нашим ребятам, проникая в их богатый и просторный внутренний мир, Шварц строил свои отношения с ними на основе духовного равенства, взаимного интереса и взаимного уважения. Его интонация, спокойная, ласковая, убежденная и правдивая, обретала благодаря этому подлинную драматическую энергию и силу. И впоследствии, уже в качестве признанного драматурга-сказочника, он никогда не применялся малодушно к возрасту своих читателей, слушателей и зрителей, а искал близости с ними, достигнутой без обмана, — близости, возникающей только между настоящими друзьями. Поистине, не Шварц выбрал сказку как главную форму для воплощения своих художественных замыслов, скорее можно было бы сказать, что сказка сама сделала его своим избранником, — до такой степени отвечали ее требованиям искренность, увлеченность и добрая доверчивость, с которыми он вошел в ее большой и многоцветный мир.
Но как бы естественно ни чувствовал себя Евгений Шварц в мире сказки, он вынужден был расставаться с этим миром, коль скоро того требовали выдвигавшиеся перед ним неотложные творческие задачи. На глазах писателя совершались события, которые по самому духу и масштабу своему были столь значительны, что пытливый и проницательный художник должен был непременно задуматься над ними.
Одним из таких событий была знаменитая челюскинская эпопея, история спасения большой группы советских людей, совершавших на ледоколе "Челюскин" арктический рейс и вынужденных в результате катастрофического изменения ледовой обстановки сойти с ледокола на ненадежный дрейфующий лед.
Незадолго до этого события Шварц создал пьесу "Брат и сестра". Маленькая Маруся — не та ли самая, которая действовала в "Ундервуде" или выступала в "Кладе" под именем Птахи, — уверенная в том, что на реке очутился ее брат, вскакивает на уже расколовшуюся льдину, льдину относит течением на середину реки, и девочка оказывается в смертельной опасности. Все дальнейшее действие пьесы воссоздавало волнующую картину спасения маленькой Маруси. На борьбу за ребенка поднялся весь город; тревожно гудели заводские трубы, завывали пожарные сирены, огромная толпа людей — рабочих и красноармейцев, пожарников и саперов — бежала по берегу, чтобы не отстать от плывущей на хрупкой льдине Маруси. Картина огромного, братски сплоченного человеческого коллектива, борющегося за жизнь маленькой, никому не известной девочки, была главной в пьесе "Брат и сестра" и не могла не вызвать у юных зрителей чувства патриотической гордости.
Уже в дни войны, в 1942 году, Шварц пишет пьесу "Одна ночь" — о людях ленинградской блокады, их мужестве и подлинно героической дружбе, выдержавшей с честью самое суровое испытание, какое когда-либо выпадало на долю людей. К пьесам, подобным "Одной ночи", можно было бы, вероятно, предъявить серьезные упреки, — написаны они были отнюдь не в меру действительных возможностей писателя. Однако как бы справедливы ни были эти упреки, они не должны закрывать от нас значения этих пьес в литературной биографии Шварца. Они служат живым свидетельством того, что писатель никогда не довольствовался уже найденными им художественными средствами, напряженно искал разные и притом кратчайшие пути к самым животрепещущим и волнующим темам современности.
А. М. Горький более всего ценил в сказках "изумительную способность нашей мысли заглядывать далеко вперед факта". В наибольшей степени эта способность присуща народной сказке: безбоязненно выходя за границы реального, наделяя знаменитых "младших сыновей", терпеливых и бесстрашных Иванушек способностью побеждать самые коварные силы зла, народная сказка как бы заглядывала в завтрашний день русского национального характера, предугадывала силу, которая проявится в этом характере при встрече с решающими жизненными испытаниями, — иными словами, сказка помогала людям верить в себя, формировала их самосознание, воспитывала в них чувство собственного достоинства.
В этом смысле самые талантливые и самобытные из всех сказочников, которых когда-либо выдвигала наша литература, оказывались наиболее верными и послушными учениками и подмастерьями народа — великого фантазера, мудреца и провидца. Оставаясь верными необыкновенно устойчивым сказочным традициям, они использовали сказку как прибежище неиссякающей жизненной новизны, как свидетеля и комментатора поучительных перемен, которые каждодневно происходят в жизни, в людях, в человеческих характерах.
Какие только превращения не пришлось пережить старой злодейке бабе-яге! Удобно пристроившись в ступе, погоняя толкачом и прикрываясь смертоносным огненным щитом, скакала она из столетья в столетье, из сказки в сказку. Над сколькими маленькими девочками и взрослыми девицами ни старалась она поглумиться, кого только ни пыталась обмануть и зажарить, а молодцы жихари, Филютки и Василисы умудрялись перехитрить ее. Исследователи сказочного фольклора создали даже специальную классификацию разновидностей этого образа. В одних сказках яга-дарительница коварно выспрашивала у героя подробности его жизни и затем дарами и гостинцами завлекала в свои сети; в других появлялась яга-похитительница, которая выкрадывала детей и торопилась их изжарить; в третьих можно было встретить ягу-воительницу, вырезавшую из детских спин ремни и опутывавшую этими ремнями свои жертвы.
Но вот пришла яга и в нашу современную сказку и наряду с бессердечием, коварством и жестокостью обнаружила еще одну на редкость отталкивающую черту — самозабвенную, можно сказать неистовую, влюбленность в собственную персону.
"А ты себя, видно, любишь?" — спрашивает Василиса-работница бабу-ягу в сказке Евгения Шварца "Два клена", и та с восторгом признается: "Мало сказать — люблю, я в себе, голубке, души не чаю. Вы, людишки, любите друг дружку, а я, ненаглядная, только себя самое; у вас тысячи забот, о друзьях да близких, а я только о себе, лапушке, и беспокоюсь".
Когда выяснилось, что Василиса-работница умело и в срок выполняет все требования яги, та приходит в полное отчаяние: "Ах я бедное дитя, круглая сироточка, что же мне делать-то? Никак мне и в самом деле попалась служанка поворотливая, заботливая, работящая. Вот беда так беда. Кого же я, душенька, бранить буду, кого куском хлеба попрекать? Неужели мне, жабе зелененькой, придется собственную свою служанку хвалить? Да ни за что! Мне, гадючке, это вредно".
Откровенность, с которой баба-яга, захлебываясь от умиления, похваляется самыми подлыми сторонами своего характера, слезливая жалостливость, с которой произносит по собственному адресу бранные эпитеты, не только смешны и нелепы. В созданных Шварцем, преображенных его тонкой и умной наблюдательностью сказочных образах наиболее примечательна их убийственная человекоподобность, их подлинно современная психологическая определенность и острота. Жизнью рожденная и для жизни созданная сказка потому и живет вечно, что в каждую новую эпоху в окружающей жизни черпает новую правду, новую доброту и новый гнев. В воображении, жизненном опыте и целеустремленности новых поколений она находит источник собственных раздумий.
Именно такому подходу к людям Шварц особенно старательно учился у народной сказки. Разъясняя в специальном прологе название одной из самых добрых и глубоких своих сказок — "Обыкновенное чудо", Шварц писал: "Юноша и девушка влюбляются друг в друга — что обыкновенно. Ссорятся — что тоже не редкость. Едва не умирают от любви. И наконец сила их чувства доходит до такой высоты, что начинает творить настоящие чудеса, — что и удивительно и обыкновенно".
"Волшебная палочка, — замечает фея из кинокомедии Шварца "Золушка", — подобна дирижерской. Дирижерской повинуются музыканты, а волшебной — все живое на свете". "Все живое на свете"— творческий гений человека, его неиссякаемое трудолюбие, его любовь и ненависть — послушно воле художника, ибо он сам и есть тот волшебник, доброта и мудрость которого открывают нам красоту жизни. Вовсе не случайно громко и призывно перекликаются друг с другом герои "Золушки" и "Тени", "Обыкновенного чуда" и "Повести о молодых супругах" всякий раз, когда говорят о волшебной силе любви. "Я не волшебник, я еще только учусь, — признается маленький влюбленный паж из "Золушки", — но любовь помогает нам делать настоящие чудеса".
-
Переработка сюжетов и переосмысление образов мировой классики в сказочных пьесах Е. Л. Шварца
1. Новое содержание " старых" сюжетов. Шварц и Андерсен
Шварц был во многих отношениях первооткрывателем, а у истинного первооткрывателя всегда есть предшественники. Шварц честно и бескорыстно продолжил поиск, начатый задолго до него. Поверив в Ганса-Христиана Андерсена, своего великого и мудрого единомышленника, Шварц избрал гениального сказочника в посаженые отцы. Именно Андерсен, не одним только словом, но и всем своим художественным делом утвердил Шварца в очень простой, по вечно плодотворной истине.