ostapenko_yuliya_igry_ryadom (522881), страница 41
Текст из файла (страница 41)
И как же сладко, как легко и сладко осознавать, что мне до всего этого дела больше нет. Что с неба могут литься помои и коровий помет, и я останусь чистым под этим навозным ливнем. Не правда ли?
Уголок моего рта дернулся, но я сдержал улыбку и вдруг обнаружил, что монах всё еще смотрит на меня своими разноцветными глазами, ожидая ответа. И тогда я улыбнулся по‑настоящему. И сказал — не знаю, зачем, почему, — то, что сказал:
— Нет, святой брат. Я молюсь Безымянному Демону.
По лицу монашка, внезапно ставшему белее простокваши, я понял, что ему есть что мне ответить, когда неровный гул зала прорезал высокий крик:
— Эй, это же он! Это он!! Держите его!
Я смотрел на монашка, на его побелевшее, почти посеревшее сухонькое личико, смотрел в его разноцветные глаза и улыбался, зная, что умру, если подниму голову. Нет смысла вопрошать, почему это происходит именно со мной — вероятно, свою квоту везения я исчерпал в форте Кайла Урсона. Я смотрел, как монашек медленно поворачивается туда, откуда донесся крик, и знал, что все другие тоже смотрят туда и будут смотреть еще мгновение, пока их взгляды не устремятся на меня… Я спокойно вздохнул, высвобождая под столом приклад арбалета, хотя знал, что успею сделать не больше одного выстрела. Что ж, по крайней мере можно попытаться сделать этот выстрел в глаз сумасшедшего сержанта. Лучше, чем ничего.
Пока я думал об этом, голова монашка и в самом деле повернулась, только отнюдь не в мою сторону. Я понял, что это значит, только соотнеся этот факт с тем, что я все еще сижу за столом и передо мной стоит недопитая кружка эля. И лишь тогда осмелился осмотреться.
Все взгляды были устремлены туда, куда указывал палец одетого в зеленое мальчишки, сидевшего на краю скамьи. А поскольку указывал он отнюдь не на меня, я тоже туда посмотрел.
В дальнем углу, вжавшись в стену и выставив перед собой короткий меч, стоял мужчина, с виду похожий на обыкновенного купца — вычурно одетый, грузноватый, с мясистым сытым лицом. Однако меч он держал вполне твердо и стоял в позе, которую мечники так часто демонстрируют на тренировках и никогда не применяют в бою. По‑моему, он оказался вполне готов к произошедшему, и по всему было видно, что взять его будет не так‑то просто.
— Да что вы сидите, свиньи! — взревел сержант, вскакивая. Зеленые, словно очнувшись, резво бросились к мужчине. Народ, сидевший неподалеку, схлынул. Толпа Зеленых набросилась на человека и полностью скрыла его из поля зрения. Я отпустил приклад арбалета и откинулся на спинку стула. В полном молчании собравшегося люда ревущая и пыхтящая зеленая толпа за считанные минуты справилась с мужчиной, хоть и несколько при этом поредев. В итоге его выволокли из таверны и продолжили избивать уже снаружи.
— Эй, хозяин! — рявкнул сержант, всё время баталии стоявший за спинами своих воинов. — Раненых подбери. Трупы вон, — и вышел следом, видимо, чтобы принять участие в расправе.
Труп оказался всего один — тот самый мальчишка, который, на свою беду, узнал мужчину с лицом купца. Ранены были трое, и служанки, бормоча проклятия, по одному затащили их в жилое помещение. Мертвецом занялся хозяин: схватил за ноги и поволок к двери, туда, откуда доносились приглушенные крики солдат. Окровавленная голова мальчишки билась о попадающиеся на пути ножки столов и стульев.
Поднялся шум. Хотя никто и не думал заступаться за человека с мечом во время драки, теперь возмущение выплеснулось наружу глухим гулом голосов. Я повернулся было к монашку, надеясь, что он меня просветит относительно произошедшего, но его и след простыл.
— Подумать только! — сокрушались за соседним столом. — Неужто сам?
— А то! Теперь и я его узнал… Кто б подумать мог… Дела‑а…
— Ну да теперь всё…
— Любезнейшие, а кто это был? — не удержавшись, вмешался я.
— Олдос Парек. Сам!
— И кто он такой?
На меня уставились как на юродивого. Один из мужчин присвистнул:
— Ну дает, — коротко бросил он, — Олдос Парек — лидер Сопротивления в центральных землях. Последняя надежда честных людей.
Я не стал уточнять, чем так прославился Олдос Парек, почему он похож на средней руки торговца и на что продолжают надеяться честные люди. Просто поблагодарил кивком и снова откинулся на спинку стула. Вот так, значит. Про Урсона, Саймека и Нортона люди еще помнят, но у них теперь другие герои. Те, о которых прежние и не подозревают. Что ж, у меня, по крайней мере, есть преимущество перед Урсоном и Саймеком. Я, по крайней мере, знаю, что никакой я не герой. Что никогда им не был. А у них еще много разочарований впереди.
Зеленые не вернулись. Вскоре подошел паром, было слышно, как они загружаются, с шумом и грохотом, хоть и пешие. Я снял комнату на ночь, но спал плохо и встал затемно, чтобы не пропустить утреннюю переправу. Ренна, как всегда в это время года, бурная и гневная, с ревом гнала пенистые воды мимо меня, туда, откуда я пришел и куда не собирался возвращаться. Думая об этом, я почему‑то чувствовал облегчение.
Когда паром отошел от берега на десять ярдов, я увидел Флейм.
Она была верхом, на белогривой, серой в яблоках, сказочной красоты кобыле, и неслась во весь опор, пригнувшись в седле. Круто натянула повод почти у самой воды, стрельнула глазами в паром и встретилась со мной взглядом.
Крикнула один раз:
— Эван!
На ней была мужская одежда, кажется, немного великоватая для нее, волосы она заплела в две короткие косы, хлеставшие ее по плечам. Лицо было пыльным, мятым, будто изжеванным, а глаза горячими и сухими. Флейм снова вонзила шпоры в бока кобылы, та заартачилась, но, отведав хлыста, пошла вперед. Флейм смотрела на меня, не отпуская моего взгляда, и я не мог отвести от нее глаз. На ее правой руке, сжимавшей хлыст, была кожаная перчатка без пальцев.
Я мог спрыгнуть с парома — он едва отошел от берега, и проплыть пришлось бы совсем немного. Но я не сделал бы этого, даже если бы глубина здесь была по колено. Она не могла этого не знать и всё равно хлестала кобылу, хлестала и хлестала, как одержимая, пока та, заходясь испуганным ржанием, несмело ступала по ревущей воде. Зачем же ты бьешь ее, Флейм, хотелось сказать мне, она так хороша. Оставь ее, она не заслуживает такого обращения. Оставь ее, слышишь? Оставь ее. Оставь меня. Оставь меня, оставь меня, оставь меня в покое!
Кобыла уже вошла в реку по грудь. Флейм продолжала хлестать лошадь, хотя била уже больше по воде, чем по живой плоти. Но, казалось, это ее нисколько не заботит. Я смотрел в ее сухие глаза и понимал, что сейчас для нее главное — бить.
— Хей, пагень, хето за тофой? — спросил стоящий рядом мужик в красном вязаном кафтане и широко ухмыльнулся. У него не хватало двух передних зубов.
Я отвернулся. Сел на пол парома, спиной к берегу, и ткнулся лбом в колени.
За спиной у меня шумела река.
ГЛАВА 28
Шелковая струя пеньюара льется на пол отравленным молоком. Ярый, дикий, жуткий скрип — словно все мертвецы, на костях которых возведен этот замок, воют в своих могилах. Как же вы смеете…
— … а!… а‑х… х‑х… да… да… Да! ДА!! Да… да…
— Мол… чи…
— Да… да… а…
Проклятая шлюха, как же ты смеешь?
Смею.
Крик, разрывающий глотку и уши, крик, за который она дорого заплатит ненавистью, за который она привыкла платить только так.
— Вы… хороши…
— А уж ты‑то как хороша.
Ему было бы больно увидеть это? Или он сказал бы: да, иди. Правильно. Иди.
А ЕМУ было бы горько увидеть это? Или он бы сказал: я знал… я ведь знал всегда, сразу… какая ты… знал…
А ОН закричал бы: прекрати! что же ты… Или стоял бы и смотрел… смотрел, окаменев, как уже когда‑то, раньше… кажется, так давно…
Все трое: каждый из них. И толпа скалящих зубы мертвецов за спинами… Как же ты смеешь… шлюха…
Смею. Я смею, я буду. Я буду сметь.
— Не угодно ли повторить? Это моя игра.
Я не был в Мелодии восемь лет.
Она ничуть не изменилась, несмотря на то, что всё это время шла война. Впрочем, Аленкура и столицы она не коснулась. Казалось, здесь даже не подозревают о том, что творится на юге и юго‑западе. Траты на военные нужды столичную казну не опустошили. Мощенные светлым плоским камнем улицы вычищали так же тщательно, за состоянием сточных канав следили по‑прежнему исправно, рынки и бульвары не утратили былой яркости и шумности, а на Королевской площади всё так же покачивались три свежих висельника, и всё так же сидел в колодках у позорного столба человек, в которого швыряло грязью и собачьим пометом окрестное пацанье. Мне даже показалось, что и человек тот самый, и это в него я таким же безмозглым щенком швырял гнилой картошкой, целя в глаз, но то был всего лишь обман зрения — человек в колодках, ссохшийся и почерневший от горя, должно быть, в те времена и сам улюлюкал над осужденными, сидя на широких плечах отца. У моего отца плечи были узкими, и мне приходилось справляться самому.
Все деньги, которые остались у меня после трехнедельной дороги (я вынужден был продать даже арбалет, впрочем, с ним меня всё равно не впустили бы в Мелодию), пришлось всучить начальнику караула, контролировавшему вход в город. Там оставалось ровно столько, сколько понадобилось, чтобы он скрежетнул желтыми, как кукуруза, зубами и, выплюнув: «Бегом, зараза», отвернулся, давая мне не более минуты, чтобы проскочить мимо стражи, не соизволившей даже обмарать о меня свои сиятельные взоры. В Мелодию во все времена стекалось много сброда — искать работу, нищенствовать и наниматься на королевскую службу. Разные монархи относились к этому по‑разному — Гийом всегда был снисходителен. Ровно настолько, насколько это пополняло его карман: въезд в столицу со времени его вхождения на трон сделался платным, зато был открыт для всех, независимо от сословия и внешнего вида. Не очень осмотрительно с его стороны, но мне оказалось на руку, ибо выглядел я, мягко говоря, непредставительно.
Так или иначе, войдя в городские ворота, я превратился в самого настоящего нищего: без дома, без гроша в кармане, без надежды на какой бы то ни было заработок. Учитывая, что мне необходимо было разыскать в столице не прачку и не бордельную плясунью, а блистательную леди, да к тому же и маркизу, положение казалось удручающим. Как подобраться к ней, да и просто выяснить, где она находится, я не знал. Но в тот момент это не было столь насущной проблемой. Я устал, я не ел три дня, и я был зол, как сто бродячих собак. Мне следовало подумать о том, где я буду сегодня спать, о том, где и как можно было бы заработать на кусок свинины и стакан вина, о том, насколько велика вероятность того, что меня здесь узнают, о том, как далеко от меня сейчас находится Ржавый Рыцарь… О многих важных вещах, но вместо этого я брел по до боли знакомым улицам, мимо людей, которые всегда были чужими мне и друг другу, сквозь пеструю галдящую толпу, мимо стрельчатых окон и цветочных карнизов над узкими дверями лавок, и шел без единой мысли в голове, пока не обнаружил себя стоящим на улице Первых Пекарей, у крайнего дома, выходящего южным фасадом в Водоносный переулок. У дома, где я прожил четырнадцать лет.
Улица Первых Пекарей называлась так, потому что ряд пекарен, располагавшийся на ее северной стороне, не без оснований считал себя лучшим хлебным цехом столицы. Они обслуживали богатые кварталы и поставляли муку для королевского двора. Немудрено, что на улице и в близлежащих переулках всегда стоял душистый запах свежевыпеченного хлеба, а в воздухе колыхался тонкий туман мучной крошки. Я помнил этот запах лучше, чем запах своего отца, потому что отец, особенно в последние годы, почти всегда пах вином, и всякий раз другим. С тех пор я вино не люблю. И свежевыпечениый хлеб тоже.
Странно было видеть мастерскую художника на углу пекарского ряда, но комната там стоила дешевле, чем в квартале Вольных Искусств, а отец не отличался особой расточительностью. С другой стороны, благодаря его экономности мы никогда не голодали, даже в самые тяжелые времена. Моя матушка Элизабет смотрела на отцовскую экономию иначе, и я даже тогда не испытывал к ней сочувствия. Хотя, возможно, я был к ней несправедлив.
Дом совсем не изменился. Он был сизо‑зеленым, в отличие от желтой кладки пекарен, и даже шумный отголосок цехов слышался здесь приглушенно. Дом выглядел инородным телом, вырванным из привычной среды и нелепо втиснутым в чужеродное место. Грубой выделки кариатида покрылась лишайником и потеряла пальцы на левой руке, но в остальном всё осталось, как прежде. Окна второго этажа, который снимал отец, были широко распахнуты, на раме сидел мокрый взъерошенный воробей, а в тени виднелись слабо колышущиеся занавеси из прозрачной голубой ткани. Я отступил на пару шагов, запрокинул голову, силясь разглядеть комнату, но не смог. Безумно захотелось зайти: вдруг там обитает другой художник‑неудачник? Я бы попросился к нему в подмастерья. У меня всегда хорошо получилась смешивать краски. Я мог бы даже рисовать вместо него, если он такой же бездарь, каким был мой отец. Он только под бабскими юбками превращался в гения, а я и вне них лучше многих.
Воробей на раме стрельнул в меня безумными маленькими глазками и принялся остервенело чистить перья. Я смотрел на него и думал, что между нами больше общего, чем мне хотелось бы. И он в гораздо более выигрышном положении, чем я, потому что может хотя бы заглянуть в это окно.
— А ну пшел прочь, оборванец!