Диссертация (1173518), страница 5
Текст из файла (страница 5)
В. Черновой:«Давайте себя через других; не в упор о себе, не вообще о себе, а себя – в ответна: события, разговоры, встречи. Так, а не иначе встает личность» (письмо кА. В. Черновой от конца мая – июня 1925 года) [Цветаева, т. 5, с. 676].С необыкновенной тщательностью Цветаева подбирает слова для своихпроизведений, веря в силу слова, «заклятие» [Цветаева, т. 5, с. 11] им: «слово<…> больше вещь, чем вещь: оно само – вещь, которая есть только – знак.Назвать – овеществить, а не развоплотить» [Цветаева, т. 6, с.
255–256], –размышляет она в письме к Пастернаку от 25 мая 1926 года. Слово для Цветаевойоткрывает путь в иной мир, за каждым именем она стремится прозреть сущностьпредмета. Анализируя свое «до-семилетнее» [Цветаева, т. 5, с. 81] восприятиетворчества Пушкина, Цветаева пишет, что, хотя тогда и не понимала реальногозначения многих деталей, ребенком она смотрела прямо в духовную сущностьзапечатленных явлений. В стихах «только вопрос порождает непонятность,выводя явление из его состояния данности» [Цветаева, т. 5, с. 81], – заключаетписательница.
«Когда мать не спрашивала – я отлично понимала, то есть ипонимать не думала, а просто – видела. Но, к счастью, мать не всегда спрашивала,и некоторые стихи оставались понятными» [Цветаева, т. 5, с. 82].К вопросу автобиографизма творчества Цветаевой обращается С. Ю. Корниенко в монографии«Самоопределение в культуре модерна: Максимилиан Волошин - Марина Цветаева».
Исследуя способы авторскойрепрезентации в «Живое о живом» М. И. Цветаевой и «Журнале путешествия» М. А. Волошина, Корниенкоустанавливает связь реального комментария с реконструкцией творческой биографии поэтов (см.:Корниенко С. Ю. Самоопределение в культуре модерна: Максимилиан Волошин – Марина Цветаева. М.: Языкиславянской культуры, 2015. 424 с.).2922Чугунный «Памятник-Пушкина», к подножию которого маленькая Мариначасто приставляла белую фарфоровую куколку, стал ее первым уроком«масштаба, <…> материала, <…> мысли и, главное, наглядным подтверждениемвсего <…> последующего опыта: из тысячи фигурок, даже одна на другуюпоставленных, не сделаешь Пушкина» [Цветаева, т. 5, с.
60]. Пушкин Опекушинастал для ребенка и «первой встречей с черным и белым»: полюбив скульптуру заее «черноту – обратную белизне <…> домашних богов» [Цветаева, т. 5, с. 61],писательница «тогда же и навсегда выбрала черного, а не белого <…>: чернуюдуму, черную долю, черную жизнь» [Цветаева, т. 5, с. 60]. Черный цвет памятникаона сравнивает с цветом «черной собаки», возможно, намекая на связь избранногоею «черного божества» с Мефистофелем, являвшимся Фаусту в виде черногопуделя [Цветаева, т.
5, с. 61].Семантическоесочетание«собака–дьявол»нашлоопределенноезакрепление уже в очерке «Черт» (1935), составленном из воспоминаний оматери, сестрах Асе и Валерии, Августе Ивановне и других домашних. «Черт жилв комнате у сестры Валерии <…> сидел на <…> кровати, – голый, в серой коже,как дог, с бело-голубыми, как у дога или у остзейского барона, глазами <…> телоу моего черта было идеально-спортивное: львицыно, а по масти – догово.
Когдамне, двадцать лет спустя, в Революцию, привели на подержание дога, я сразуузнала своего Мышатого» [Цветаева, т. 5, с. 32]. Обыгрывая звучание слов «дог –бог», Цветаева пишет: «Догом тебя вижу, голубчик, то есть собачьим богом»[Цветаева, т. 5, с. 55]. Свидания с Мышатым для писательницы были полностьюреальны: «Не буду говорить то, чего не было, ибо вся цель и ценность этихзаписей в их тождественности бывшему, в тождестве того, признаюсь, странного,но бывшего ребенка – самому себе» [Цветаева, т. 5, с. 41]. Из жизниповествовательницы овеществленный Черт исчез вместе «с уходом АвгустыИвановны ‒ то есть с концом младенчества, семилетием <…>.
Зрительнокончился, на Валерииной постели – кончился» [Цветаева, т. 5, с. 50]. В«Автобиографии» (1940) Цветаева отмечает, что «всё, что любила, – любила до23семи лет, и больше не полюбила ничего. Сорока семи лет от роду скажу, что всё,что мне суждено было узнать, – узнала до семи лет, а все последующие сорок –осознавала» [Цветаева, т. 5, с. 6].Среди всех автобиографических очерков писательницы лишь один ‒«Страховка жизни» (1934) ‒ основан на ее воспоминаниях о периоде эмиграции. Вотличие от прочих зарисовок повествование здесь ведется от третьего лица,подчеркивая тем самым невозможность для Цветаевой жизни вне России: начужбине она теряла себя, постепенно утрачивая собственное я.По свидетельству Б.
Л. Пастернака, к возвращению на родину писательницуподталкивали прежде всего члены семьи, видевшие, что ей «не житье в Париже иона там пропадает в пустоте, без отклика читателей» [Пастернак, т. 3, c. 339].З. А. Масленикова вспоминает, что Пастернак считал переезд Цветаевых вРоссию «глупостью, решительно отговаривал» от этого: «Я спрашивал: ну зачемтебе это, что это тебе даст? Она отвечала, что у поэта должен быть резонанс. Но,помилуй, какой у нас резонанс? Но она была очень упрямой»30. Спустя три годапо возвращении в СССР, 31 августа 1941 года, Цветаева покончила с собой.Долгое время выбирать жизнь писательнице помогала ее проза: «Лирика –это линия пунктиром, <…> между <…> точками – безвоздушное пространство –смерть.
И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого «последнесть» – каждогостиха!). <…> В книге (роман ли, поэма, даже статья!) этого нет, там своизаконы. Книга пишущего не бросает, люди – судьбы – души, о которыхпишешь, хотят жить, хотят дальше жить, с каждым днем пуще, кончать нехотят! (Расставание с героем – всегда разрыв!)» [Цветаева, т. 6, с. 234]. Вавтобиографической прозе слияние автора и героя позволяет сгладить, если неполностью избежать, этот разрыв, продолжив жизнь героя в самом себе, а своебытие навсегда сохранив в художественной реальности.АвтобиографическиеочеркиПастернакаиЦветаевойявляютсяхарактерным примером синкретической лирической прозы, получившей бурное30Масленикова З. А.
Борис Пастернак. Встречи. М.: Захаров, 2001. С. 54.24развитие с началом ХХ века. Запечатлевая образы близких людей через призмуличностного восприятия, писатели одновременно раскрывали собственную жизньво взаимоотношении с окружающим миром. Потребность духовного единениястала откликом на начавшееся в ХХ веке «крушение гуманизма» (Блок), показавнесостоятельностьиндивидуалистическихтрадицийпротивопоставленияличности и толпы.1.2. Автобиография вымышленного лица в литературе начала ХХ векаТрансформация биографических жанров в литературе отражает преждевсего изменения в представлениях о «феномене личностной индивидуальности»31,свойственные определенному историческому периоду.
Так, вплоть до XVIII векана Руси существовала традиция «безбиографизма автора» 32: достоверностьпроизведения «гарантировалась культурным статусом» [Лотман, 1992, с. 369]писателя, который воспринимался лишь как «посредник» [Лотман, 1992, с. 369],транслирующий услышанное от высших сил окружающим (боговдохновенностьевангелиста или создателя житий святых, статус придворного историографа илиодописца избавляла написанные ими тексты, «в рамках данной культуры, отпроверки», ‒ отмечает Ю. М. Лотман [Лотман, 1992, с. 368]). «С усложнениемсемиотической ситуации» автор перестал «выступать в роли пассивного илишенного собственного поведения носителя истины», обретя «в полном смыслеслова статус создателя» [Лотман, 1992, с. 369].
Теперь литературный текст уже неВалевский А. Л. Основания биографики. Киев: Наукова думка, 1993. С. 88.Лотман Ю. М. Избранные статьи: В 3 т. Таллинн: «Александра», 1992 ‒ 1993. Т. 1. 1992. С. 369. Далее ссылки наэто издание приводятся в квадратных скобках вслед за выдержками с указанием фамилии автора.По мнению Ю. М. Лотмана, немногочисленные, но «яркие» исключения, такие как «Житие протопопа Аввакума,им самим написанное», лишь «подтверждают общее правило» [см.: Лотман, 1992, с.
809]. Отдельныеавтобиографические черты, однако, можно выделить и в более ранних древнерусских сочинениях, например, в«Поучении Владимира Мономаха» (XII век); тогда как к XVII веку трансформация агиографического жанрапривела к постепенному распространению автобиографических повествований: житие Мартирия Зеленецкого,завещание Герасима Болдинского, «Свиток» Елеазара Анзерского и т.д.313225рассматривается как «изначально истинный, <...> доверие к нему ставится взависимость от <...> личности» писателя [Лотман, 1992, с.
369].С наступлением XIX века ‒ эпохи лирического расцвета ‒ биография автораобретает такое же значение, как и образ созданного им лирического героя,отождествляемого с личностью поэта. В этот период «квазибиографическаялегенда» [Лотман, 1992, с. 368], всегда сопутствовавшая личности герояповествования и отличающаяся как от его литературной истории, так и отреальной жизни, переносится на самого рассказчика, активно заявляя «своипретензии на то, чтобы подменить реальную биографию» [Лотман, 1992, с. 368].Выделяя в каждой историко-культурной эпохе «людей без биографии» и«людей с биографией» [Лотман, 1992, с. 365], Ю.
М. Лотман отмечает, чтобиография писателя не воспринимается «как нечто столь же автоматическиданное, как его биологическое существование» [Лотман, 1992, с. 371] (подвозможностьюдляавтораиметьбиографиюисследовательпонимает«общественное признание слова как деяния» [Лотман, 1992, с. 374], выделяющегописателя из общей массы и потому сохраняющего его образ в коде коллективнойпамяти для потомков). Это ментальное несоответствие позволило создавать«мнимую биографию или претензию на биографию при ее фактическомотсутствии» [Лотман, 1992, с. 371]. Так, А. С. Пушкин избрал рассказчиком своихповестей Ивана Петровича Белкина, закрепив реальность его существования в«Истории села Горюхина».
В этот же период на свет появились Рудый Панько,Ириней Модестович Гомозейка, Козьма Прутков. Однако жизнь этих героевиграет второстепенную роль по отношению к литературным произведениям,являясь лишь метатекстом.Ситуация изменилась с наступлением ХХ века, когда отношения автора считателем вышли на качественно новый уровень литературных биографическихмистификаций ‒ достаточно вспомнить Черубину де Габриак Е. И.
Дмитриевой,ВасилияТравниковаВл. Ходасевича,ВасилияШишковаВ. В. Набокова,временно обретших судьбу, независимую от своих создателей. В это же время26писатели начали намеренно создавать свою мифологизированную биографию.Распространенной формой повествования стали дневниковые записи, персонажиобрели автобиографические черты, в то же время существенно отличаясь от своихпрототипов. Теперь, чтобы общество кодировало писателя как «человека сбиографией», необходимым стало наличие «внутренней истории» [Лотман, 1992,с. 372]. Только «искание истины» давало общественно-культурное полномочиехудожнику «создавать произведения, которые в контексте данной культуры могутвосприниматься как ее тексты» [Лотман, 1992, с.
372]. Корни таких изменений, помнению Лотмана, уходят к 1830-м годам, когда «под влиянием успеховестественных наук в ориентированной на реализм литературе развилосьпредставление о писателе как разновидности <...> психолога-экспериментатора»[Лотман, 1992, с. 375]. «“Сердценаблюдатель по профессии”, как определилписателя еще Карамзин», теперь должен был «лично, как человек, пройти черезмир зла для того, чтобы его правдиво изобразить» [Лотман, 1992, с.