157525 (767331), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Если Карамзину петровская эпоха казалась только источником политических заблуждений, то де Местр считал, что Петр подорвал русскую национальную традицию. В условиях культурного и идеологического влияния Европы у России нет культурного "иммунитета". Отсюда и более жесткий тон в оценке Петра. Главным обвинением Местра в адрес царя-реформатора было "сокрушение" церкви и религиозности, что, как ему казалось, должно было определить успех просветительских идей и атеизма: "Противу сего превосходства нет иного лекарства кроме религиозного чувства. К сожалению, оное совершенно здесь отсутствует, ибо там, где служители религии суть пустое место, пустым местом является и сама религия" [6, с. 161].
При всей неприязни де Местра к Петру, в "Четырех главах" он избежал его открытого осуждения. Но когда Местр рассуждает о свободе и просвещении, отношение к петровским реформам прочитывается между строк. Обосновывая "несостоятельность" идеала свободы в России, Местр повторяет свою привычную мысль о двух исторических способах обуздания "порочной" человеческой воли: рабстве и религии — "двух якорях общества"; провозглашая рабство "необходимой частью управления" до появления христианской религии, он ставит отмену его в зависимость от того, насколько "род человеческий проникся и руководствуется христианством". Сравнение католической и православной ветвей христианства приводит Местра к заключению, что в России, где духовенство не располагало ни влиянием, ни властью, освобождение равносильно катастрофе. В качестве дополнительного аргумента против отмены крепостного состояния де Местр ссылается на географическое своеобразие Российской империи и особенности национального характера. Пространственная протяженность России не позволяет, по его мнению, из соображений политической безопасности отказываться от помещичьей юрисдикции, разделяющей с государством функцию управления. Тот же мотив был использован и Карамзиным: "Теперь Дворяне, рассеянные по всему Государству, содействуют Монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на ремена — удержит ли?" [4, с. 82].
Что касается особенностей русского национального склада, де Местр, относившийся к русским с симпатией, не упускал возможности поиронизировать над отсутствием в России привычки к умеренности, бытовой аскезы. По его прогнозам, попытка привить европейскую "свободу" на русскую почву неминуемо обернулась бы бунтом: "Тот, кто пишет это, говорил иногда что если бы можно было заложить русское желание под цитадель, она взлетела бы на воздух. Мысленно предоставим свободу тридцати шести миллионам людей подобного склада в тот же момент увидим, как вспыхнет общий пожар, который поглотит Россию" [7, p. 21-22]. Так доказывалась несовместимость универсального идеала свободы с конкретными условиями Российской империи.
Основная особенность консервативной мысли — конкретность — прослеживается у де Местра и Карамзина и в содержательном преобразовании самого понятия свободы.
К. Мангейм — один из самых известных исследователей морфологии консервативного сознания — показал, что консервативное изменение либерального понятия заключается в замене эгалитарного толкования свободы, основанного на скрытой идее равенства, принципом развития пропорционально природной индивидуальности ее "носителей". Поскольку субъективная свобода, заменившая собой внешнюю — политическую либеральную свободу, даже в таком виде представляла угрозу для безопасности государства, консервативная мысль породила тенденцию к перемещению качественной свободы с индивидуальных к коллективным ее носителям — сословиям. Но даже в таком виде понятие свободы могло угрожать политической стабильности. Следующим этапом решения проблемы было перенесение качественной свободы с сословий на нацию и государство как "субъекты" безграничного совершенствования и развития.
Рекомендации де Местра и Карамзина не только иллюстрируют этот механизм, но и раскрывают своеобразие авторских позиций обоих публицистов. Казалось бы, от Местра как приверженца холистического принципа, противопоставленного либеральному индивидуализму, можно было ожидать смещения свободы на уровень нации и государства, а от Карамзина, защитника сословных интересов русского дворянства, — толкования свободы как сословной привилегии. Однако здесь они парадоксально меняются ролями. Де Местр пишет в главе "О свободе": "Возможно, что какой-нибудь истинный друг Его императорского Величества найдет когда-нибудь случай объяснить ему, что слава и сохранность империи состоят в значительно меньшей степени в освобождении еще порабощенной части нации, чем в совершенствовании свободной и особенно благородной ее части" [7, p. 28]. Здесь отчетливо прослеживается понимание свободы как сословной прерогативы. А Карамзина изложение претензий дворянства к верховной власти, увлеченной либеральными проектами, не удерживает от следующего заявления: "Первая обязанность государя есть блюсти внутреннюю и внешнюю целостность Государства; благоволить состояниям и лицам есть уже вторая" [4, с. 82]. Так у выразителя интересов оппозиции возникает приоритет государственного начала. Эту смену позиций можно объяснить следующим образом.
Приехав в Петербург, де Местр расстается на время с апологией национально-политического "сплава" и переходит к дифференциации государства и общества, защите сословия дворян как ячейки слабой гражданской сферы. Непосредственным поводом к этому послужила попытка модернизации России по инициативе государства, не вызвавшая одобрения в дворянской среде. А позиция Карамзина выявляет специфику самосознания русского дворянина, не обладающего чувством самоценности в той мере, в какой это было свойственно представителям высших классов на Западе, и напротив, скорее осознающего себя слугой царя, несмотря на личные манифесты о независимости. Тема свободы только обозначила принципиально разное отношение консерваторов к проблеме социальной опоры русской монархии.
Несмотря на нюансы, взгляд на проблему освобождения крестьян объединяет эти политические программы. И де Местр, и Карамзин придерживались в вопросе о социальной реформе принципа постепенности. Но де Местру удалось поддержать Александра в его либерализме и в то же время избавить его от страха перед немедленными преобразованиями благодаря идее органичного развития и "естественной" модификации крепостной системы: "Если освобождение должно иметь место в России, оно произойдет, что называется, естественно. Обстоятельства совершенно непредвиденные заставят желать его с той и с другой стороны. Все исполнится без шума и несчастий (все великие вещи происходят таким образом)" [7, p. 28].
Оба автора говорили о необходимости подготовки крепостных к освобождению, используя известный консервативный аргумент о природной испорченности человека и его недостойности свободы. Карамзин писал, что "для твердости бытия Государственного, безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным" [4, с. 83]. Местр ставил отмену крепостного права в России в зависимость от преобразования духовной сферы.
Если к проблеме освобождения Карамзин как дворянин проявлял не меньший интерес, чем де Местр, то тема просвещения не вызвала у него такой обеспокоенности, как у савойца, опасавшегося "экспорта революции" в Россию. Автор "Записки", признавая синкретичный характер российских традиций, предостерегал царя только от пренебрежения национальным бытовым укладом, стариной. Де Местр поставил под сомнение саму ценность научного знания для русских, предупреждая о политических последствиях распространения атеизма. По его прогнозам, реформа образования в сочетании с отменой крепостного права немедленно подарила бы России "университетского Пугачева" и целое поколение "полузнаек" и "отрицателей", охочих до поверхностного знания и равнодушных к обычаям своей родины.
Проблема образования в России заставляет де Местра обратиться к излюбленной идее о "национальном предназначении". России еще только предстоит угадать свою "партию национальной карьеры", но пока ее миссия — оказать сопротивление Революции, а значит, Александру нужны только две категории людей: "люди смелые и благородные". Уступая вкусу читателя, де Местр смягчил свой слог, подчеркивая, что речь идет о современном положении дел: "к науке ползут; к ней не летят"; "наука явится сама, когда наступит время, с помощью средств совсем непредвиденных". Так, избавляя царя от уколов совести в связи со свертыванием реформ, Местр и здесь не задел идеалов "просвещенного монарха".
Близость позиций де Местра и Карамзина прослеживается в их отношении к последним политическим преобразованиям либерального окружения Александра. Де Местр еще в "Эссе о политических конституциях" писал о "машинальном отвращении всех здравых умов к инновациям", обращаясь к авторитету векового опыта, "оправдывающего инстинкт такого рода". Ему вторил Карамзин: "Советники Александра захотели новостей в главных способах Монаршего действия, оставив без внимания правило мудрых, что всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надо прибегать только в необходимости: ибо одно время дает надлежащую твердость уставам" [4, с. 58].
В качестве альтернатив Реформе оба эксперта предлагали "опыт", "обычай", "здравый смысл". "Для старого народа не надобно новых Законов", — декларировал Карамзин, а де Местр любил повторять, что "прежде чем создать законы для народа, надо создать народ для законов". Оба считали, что законодательство должно кодифицировать укоренившиеся правила.
Анализ политического состояния России привел де Местра к необходимости ее внешнеполитической изоляции во избежание распространения европейской революционной волны. Карамзин только один раз упомянул о том, что "мудрость Государей московских" состояла в уклонении "от всякого участия в делах Европы, более приятного для суетных Монархов, нежели полезного для Государства".
Меньшая настойчивость Карамзина в продвижении политики изоляции отражает космополитический характер дворянского консерватизма в России. Национализм в идеологии "правых" приобретет значение одного из ведущих принципов уже во второй половине века. Российский "торизм", представителем которого был Карамзин, только пытался примирить заимствованные новшества со стариной (отсюда, кстати, и название записки). Некоторым суждениям де Местра из "Четырех глав", а особенно из "Санкт-петербургских вечеров", где он призывал россиян вернуться к бытовой старине, напротив, легко можно было бы приписать славянофильское происхождение. Как ни странно, савоец одним из первых в России предложил не только бытовой консерватизм, но и внешнюю изоляцию в качестве норм поведения и политической стратегии.
В понимании характера монархической власти и ее социальной опоры российский историк и французский консерватор расходятся. Оба чувствовали, что основным в решении проблемы сохранения политического преимущества дворян в российских условиях является вопрос о комплектовании государственного штата — настолько явным было нарушение в этой сфере принципа сословности. Поскольку при Петре I меритократия стала основным принципом кадровой политики, можно было ожидать, что консервативная позиция выразится в обосновании исключительного права дворян на участие в управлении безотносительно к их личным качествам. Но вот парадокс: именно меритократию Петра Карамзин считает едва ли не главной заслугой царя-реформатора. В "Записке" есть такие суждения по этому поводу: "Говоря о превосходных его дарованиях, забудем ли почти важнейшее для Самодержцев дарование: употреблять людей по их способностям? Полководцы, Министры, Законодатели не родятся в такое или такое Царствование, но единственно избираются Чтобы избрать, надобно угадать; угадывают же людей только великие люди — и слуги Петровы удивительным образом помогали ему на ратном поле, в Сенате, в Кабинете", — пишет Карамзин о Лефорте, Меншикове, Волкове и других "птенцах гнезда Петрова" [4, с. 23].
В то же время "социальное поручение" заставляло Карамзина отстаивать противоположный меритократическому функциональный, сословный подход: "Надлежало бы не Дворянству быть по чинам, но чинам по Дворянству, то есть для приобретения некоторых чинов надлежало бы необходимо требовать благородства, чего у нас со времен Петра Великого не наблюдается: офицер уже есть дворянин" [4, с. 127]. Пытаясь выдержать продворянскую ориентацию, Карамзин использовал аргумент об изначальном превосходстве господствующего слоя: "Дворянство — преимущество важное, редко заменяемое естественными дарами простолюдина, который в самой знатности боится презрения, обыкновенно не любит дворян" [4, с. 128].
Принцип комплектования политического класса и его верхушки, предложенный Карамзиным, является компромиссом между сословным и петровским подходом: это выбор преимущественно дворян, но в соответствии с личными способностями. ("Пятьдесят мужей умных, пятьдесят губернаторов", а не государственные преобразования требовались России, по мнению Карамзина.)
И все же программа "ториста" предоставляла серьезную уступку "демократическому" способу выдвижения: "Не должно для превосходных дарований, возможных во всяком состоянии, заграждать пути к высшим степеням, — но пусть Государь дает Дворянство прежде чина и с некоторыми торжественными обрядами вообще редко и с выбором строгим" [4, с. 127]. Однако предварительное введение в дворянское достоинство могло стать лишь проформой. То есть проект соблюдения сословной прерогативы в кадровой политике, предложенный Карамзиным, вряд ли обеспечивал сохранение "чистоты" сословия дворян. Он отстаивал не исторические права дворянства, а только привилегию быть полезным самодержавию. Историк не смог выдержать до конца ультимативного тона правой оппозиции уже потому, что изначально выступал по долгу "верного слуги".