26503-1 (759070), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Порвав с политической традицией декабризма, основоположники славянофильства остались, однако, верны его социальной программе. Они были искренними и страстными противниками угнетения во всех его формах - крепостного права, цензуры и полицейского надзора за мыслью страны - словом, голубой воды либералами. Николаевский режим называли они "деспотизмом" и "полицейским государством" и боролись против него всеми доступными им средствами. Тем не менее их примирение с самодержавием как "национальной" политической формой Русской идеи и червоточинка "национального самодовольства" сделали дальнейшее скольжение славянофильства по лестнице Соловьева неминуемым. Никто не сказал об этом лучше него самого: "Внутреннее противоречие между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, - это противоречие погубило славянофильство" [7].
В таких условиях оно не могло в конечном счете не оказаться главным противником декабристской традиции. Роковую роль в деградации славянофильства сыграло то обстоятельство, что "национальное самодовольство" оно распространило не на одну Россию, но и на всю славянскую расу. Не только собственно российская, но и славянская культура, полагали они, выше западной. Даже позднейшие их апологеты не решались отрицать эту странную расистскую черту в славянофильстве. Нет, говорил, например, в попытке оправдать его Н. Бердяев, славянофилы, в отличие от националистов обскурантистского типа, никогда не были ненавистниками Запада. Они всего лишь считали славянскую культуру высшей ступенью по сравнению с западной.
Бердяев даже не заметил, что из этого невинного, на первый взгляд, признания логически вытекало представление о миродержавной роли России как верховного защитника этой высшей культуры, надежды человечества. Именно этим ведь и объяснялось знаменитое изречение Н. Данилевского: "Идея славянства должна быть [для русских] высшей идеей, выше свободы, выше науки, выше просвещения" [8]. Да разве и сам Бердяев не провозгласил в канун войны 1914 года, ничего кроме Страшного суда России не сулившей, что "бьет тот час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества" [9, с. 10].
К сожалению, Бердяев был не единственным западником, который в решающую для страны минуту встал на сторону славянофильской традиции против декабристской. Такую же позицию заняла практически вся московская интеллигенция. Бердяеву принадлежала лишь одна из восьми брошюр, выпущенных по этому случаю издательством И. Сытина в серии "Война и культура". Остальные вышли из-под пера самых блестящих интеллектуалов Серебряного века С. Булгакова, Е. Трубецкого автора двух брошюр), И. Ильина, В. Эрна, С. Дурылина, А. Глинки-Волжского. В. Розанов опубликовал по этому случаю целый сборник восторженных статей "Война 1914 года и русское возрождение". Чем, кроме влияния славянофильской традиции, объясните вы, что самые преданные сыны отечества с таким воодушевлением тащили родину на заклание, под нож, на гибель? И как должен был рассуждать о войне тогдашний средний славянофильствующий интеллигент, если звали его на смерть самые тонкие и авторитетные мыслители России?
Точнее всех, пожалуй, объяснил их тогдашнюю логику замечательный современный знаток славянофильских древностей С. Хоружий: «Кровавый конфликт между ведущими державами Запада означал [для них] явное банкротство его идеалов и ценностей и с большим вероятием мог означать также и начало его конца, глобального и бесповоротного упадка... Напротив, Россия... явно стояла на пороге светлого будущего. Ей предстоял расцвет, и роль ее в мировой жизни и культуре должна была стать главенствующей. "Ex oriente lux. Теперь Россия призвана духовно вести европейские народы", - [провозгласил Сергий Булгаков]. Жизнь, таким образом, оправдывала все ожидания, все классические положения славянофильских учении. Крылатым словом
момента стало название брошюры Эрна "Время славянофильствует"» [10]. Поистине, как говорили древние римляне, тех, кого бог хочет погубить, он вначале лишает разума...
5
Как именно произошла эта потрясающая аберрация, как на протяжении трех поколений превращалось славянофильство из умеренного романтического национализма в то, что по аналогии с крайними радикалами времен Французской революции уместно назвать национализмом "бешеным", как превращалось оно из преемника декабристов в наследника их палачей, подробно рассказано в книге. А сейчас пора нам вернуться к Соловьеву.
Больше всего его удручало, что культурная элита России уже в конце XIX века оказалась не в состоянии освободиться от гипноза славянофильских идей. Даже самые решительные их противники, либералы и западники, жестоко высмеивавшие "славянофильскую мякину", как окрестил ее впоследствии П. Струве, были тем не менее уязвимы для ее аргументов. Деятели Великой реформы поверили в славянофильскую апологию самодержавия. Герцен и народники соблазнились их гимнами крестьянской общине. Серьезные политики и мыслители рассуждали в их терминах о российском мессианстве и об органической связи судеб России и "братьев-славян", даже если те, подобно полякам или чехам, ховатам или словенцам, были католиками и знать этого "братства" не хотели. Короче, русская интеллигенция при всем своем внешнем европеизме оказалась в плену у идей антиевропейских, с точки зрения Соловьева, языческих, антихристианских. Забыла о том, что, по выражению его ученика Г. Федотова, "в отличие от мессианства еврейских пророков, русское мессианство лишено этического содержания. [И потому] способно обернуться и вовсе антихристианским имморализмом" [II].
И вытащить культурную элиту России из этого славянофильского морока оказалось практически невозможно. Впереди, как смертельно боялся Соловьев, зияла бездна. И тем не менее он боролся, сколько хватало сил, с бешеным национализмом, не щадя при этом и национализма умеренного, который, с его точки зрения, был лишь пусковым крючком всего процесса вырождения, лишь трамплином для рокового скольжения к пропасти, остановить которое он не мог. В этом и состояла его драма.
6
Как видит читатель, в своем эссе для Чаковского я даже и не коснулся сложнейших проблем соловьевской "философии всеединства". Они уже и вовсе были неуместны в газетной статье. И потому сосредоточился я лишь на общедоступной стороне дела, тем более что драма здесь бросалась в глаза. Упомянул, конечно, и о недостатках его формулы, которые были, как я тогда думал, лишь продолжением ее достоинств.
Начну с того, что, описывая драму патриотизма в России, Соловьев так никогда и не объяснил, почему начинается его роковая трансформация в национализм, как именно заражается им образованное общество. В этом смысле оставил он нам в наследство загадку. Конечно, найдись у него ученики, которых интересовала бы не только философия всеединства, но и духовная драма учителя, они, надо полагать. отыскали бы ключ к этой загадке, расшифровали бы то, что осталось в ней темным. Но не нашлось таких учеников - ни в России, ни на Западе (кроме, конечно, Федотова, которого так и не услышали из его эмигрантского далека в России, не услышали и на Западе). Тем более странно, что скольжение по лестнице Соловьева продемонстрировали миру - много лет спустя после его смерти - Тевтонская и Синтоистская идеи (аналоги Русской идеи в Германии и Японии). Они ведь тоже привели свои страны к национальному самоуничтожению. Иначе говоря, описанная Соловьевым драма патриотизма в стране, пораженной тем, что я называю "имперской болезнью", имела на самом деле смысл универсальный.
Конечно, "национальное самоуничтожение" не следует понимать буквально. И у России, и у Германии, и у Японии была еще, так сказать, жизнь после смерти. Но цена, уплаченная за национальное выздоровление, оказалась, как и предвидел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожающей.
И подумать только, что предсказал это все человек за десятилетия до Первой, не говоря уже о Второй, мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное потомство...
7
Такой вот примерно текст и принес я зимой 1967 года в "Литературную газету". Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. И никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери "Литературной газеты" стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском романе А. Солженицына "Раковый корпус". Замысел Чаковского состоял в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я не читал), уличил Солженицына в невежестве, показав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо скомпрометировал его в глазах либеральной интеллигенции как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.
Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. О его духовной драме не подозревал. Интриговал вслепую. Но, даже сознавая непристойность интриги, от которой тошнило даже его подчиненных, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в горячке тех дней, между командировками на Кубань и в Киргизию, другая возможность так близко прикоснуться к делам и заботам одного из титанов русской мысли? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев. Научиться у него, как это делается.
Сейчас, три десятилетия спустя, я понимаю, что научил меня Соловьев не только подходу к жизни. И не только необходимому масштабу размышлений о ней, благодаря которому все, чем я до тех пор занимался, встало вдруг на свое место, обрело контекст и перспективу. Нет, судя по тому, что всю последующую жизнь я строго, не отклоняясь следовал идеям, открывшимся ему в его духовной драме, большему, неизмеримо большему научил меня Соловьев. Он передал мне свой страх, что при определенных обстоятельствах даже самый нормальный патриотизм вызывает в России цепную националистическую реакцию. И что умеренный национализм обязательно раньше или позже превращается в бешеный, чреватый в ядерном веке буквальным уничтожением страны, небытием. Что может быть страшнее этого?
8
Этот страх Соловьева преследовал меня всю жизнь. Я написал о грозном феномене русского патриотизма/национализма много книг, переведенных на многие языки и опубликованных во многих странах. И ни разу за все время не усомнился в аргументах учителя. Хотя говорил о слабостях аргументации Соловьева еще в той, несостоявшейся полосе для "ЛГ". И все-таки принял ее без сомнения...
Но вот пришел час - и я усомнился.
Не знаю, почему это произошло именно сейчас. Может быть, потому, что -вопреки всякой логике - я тоже переживаю крушение российской сверхдержавности как унижение. Умом-то понимаю - я ведь ученик Соловьева, что крушение это на самом деле величайшее благо, которое только могла подарить России история после четырех столетий блуждания по имперской пустыне. В каком-то интервью после своей отставки с поста А. Лебедь сказал: "А чем в конце концов кончила Россия? У нас четыреста лет Смутное время" [12]. И он, значит, это понимает. И у него ум с сердцем не в ладу (вспомните название его книги "За державу обидно").
Но именно в момент мучительной раздвоенности как раз и важно чувство патриотизма, лояльности, верности отечеству. И именно в такую минуту, когда патриотизм оказывается единственным, быть может, якорем гражданина России, подозрительность по отношению к нему начинает вдруг выглядеть кощунственно.
9
Между тем Соловьев, как мы знаем, так никогда и не определил точно ту грань, за которой появляется националистическое наваждение, ведущее к бездне. Нелепо же отрицать: в том виде, в каком она есть, формула его учит подозрительности ко всякому патриотизму. А это ведь не только неверно по существу, это - грех. Чем в самом деле отличается человек, отрекшийся от родины, от того, кто отрекся от собственных родителей? Неверна, стало быть, здесь аргументация учителя, требует уточнения, дополнения, выяснения того, что он опустил. Требует, короче, защиты патриотического чувства от жупела национализма. И, следовательно, от формулы Соловьева.
А ведь у нас сколько угодно и других свидетельств ее неточности. Не объяснил, например, Соловьев, почему именно в России грозит патриотизму предсказанная им деградация. Ведь мы вправе спросить, что конкретно в ее политической истории спровоцировало это вырождение и сделало его неизбежным? Что происходит с патриотизмом в сопоставимых с Россией великих державах, во Франции, допустим, или и в Америке? Иначе говоря, как выглядит его формула на фоне мирового опыта национализма?
И наконец, нельзя же пройти мимо того, что все альтернативы вырождающемуся национализму, предложенные Соловьевым, оказались на удивление неработающими -и воссоединение христианских церквей, и всемирная теократия, и даже философия всеединства. Не смогли они остановить скольжение страны в пропасть. И ничего в результате не изменило его открытие в ходе истории - ни российской, ни мировой.
Это, конечно, делает его судьбу еще более, трагичной, но ясности в главном, волновавшем его как политического мыслителя вопросе тоже ведь не прибавляет. Вот этот вопрос: а существует ли вообще в России (и в сопоставимых с нею великих державах) жизнеспособная альтернатива бешеному национализму? Или обречены они нести его в себе как вечное проклятие? Короче, если это действительно болезнь, излечима ли она? И если да, то как?
10
Ничего этого не найдет читатель в книгах Соловьева. И, боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не его так жестоко критикую, а себя. В конце концов ему не пришлось увидеть последнюю трагическую победу славянофильства над декабризмом, победу, которая окончательно трансформировала предреволюционных российских либералов в славянофильствующую интеллигенцию и тем самым убила Россию.
Конечно, он предсказал эту цивилизационную катастрофу. И, конечно, был уверен, что придет она как результат националистического наваждения. Фатально ослабив и деморализовав страну, выродившийся патриотизм и сделает ее, думал учитель, легкой добычей первого же захватчика. Только конкретный механизм этого национального самоуничтожения представлял он себе иначе: как китайское нашествие, как новую волну "панмонголизма". Тут художественное прозрение Достоевского, связавшего наступающую катастрофу с нашествием русских "бесов", было ближе к истине.
В главном, однако, прав оказался Соловьев, а не Достоевский. "Бесы"-то пришли на готовое. Самим по себе никогда бы им с Россией не совладать. Расчистили "бесам" дорогу, построили для своей страны эшафот "патриоты", втянув ее в бессмысленную мировую бойню, обескровив ее и положив, таким образом, обессиленную к ногам палачей.
Действительная проблема была, однако, в другом. Интернационализм победивших бесов на поверку оказался столь же негодным лекарством от имперской болезни, на протяжении четырех столетий мучившей Россию, как и предложенные Соловьевым экуменизм и философия всеединства. Разве что обошелся стране этот обманный бесовский интернационализм несоизмеримо дороже, поразив ее дух ужасами гражданской войны и террора и - что бесконечно важнее - на три поколения сбив ее со столбовой дороги мирового развития.















