128684 (719978), страница 3
Текст из файла (страница 3)
Довольно демонстративным примером роли атрибуции ответственности может служить патогенез психогенной импотенции.Сексологами давно отмечена необычно высокая частотность нарушений и поразительная психологическая хрупкость столь физиологически прочной эректорнойфункции (Частная сексопатология, 1983). Одновременно хорошо известно, что психогенная импотенция практически не встречается, например, в культурахПолинезии. Это не значит, конечно, что полинезийские мужчины устроены намного прочнее. Дело в том, что в культуре, к которой они относятся, мужчина не несетникакой субъективной ответственности за работу своего полового органа, сексуальная неудача не является виной мужчины. А в индоевропейской культурефаллос издревле выделялся как весьма важный показатель мужественности его обладателя, которую он должен был подтверждать и которая была самым безусловнымсвидетельством его жизненной активности (Фрезер, 1983).
Большое семиотическое значение фаллоса отразилось в многочисленных памятниках искусства, обрядах, ритуалах, фольклоре.В "Сатириконе" Петрония можно найти одно из самых старых дошедших до нас свидетельств этого переживания вины и ответственности. Герой, утратившиймужскую силу, обращается к своему непослушному органу с целой обвинительной речью: "Ну что ты скажешь, позорище перед людьми и богами,- потому чтонельзя даже причислить себя к вещам мало-мальски серьезным? Неужели я заслужил, чтобы ты, отняв у меня цветущие весенние молодые годы, навязал мне бессилиеглубокой старости?" (Петроний, 1924, с. 212). В этой обвинительной речи сопряжены два момента: во-первых, четкое разделение субъекта и конкретноготелесного органа и, во-вторых, известная ответственность за. работу последнего (хотя причиной недомогания героя является месть Приапа, он тем не менееиспользует слово "позорище").
Фаллос стал означающим столь многих социальных означаемых, что такая нагрузка, естественно, не могла не привести кплачевным для европейского мужчины результатам. Этот пример не только показывает, как попытка овладения произвольной регуляцией мало приспособленнымидля этого областями телесности может привести лишь к ухудшению их натуральной работы, но и демонстрирует принципиально различные механизмы"культурной" и органической патологии [прим.4].
"Отчуждение" какдеструкция топологии субъекта"
"Упругость", "неподатливость", "непрозрачность", по-видимому, составляютуниверсальное условие объективации как внешнего мира, тела, так и сознания. Обычно я легко и просто идентифицирую мои мысли, мои чувства, моижелания, мою волю, мою речь. Но чтобы понять, какие серьезные теоретические затруднения лежат за обманчивой простотой этих интуиций, отметим,что в психопатологии описаны особые необычные, незнакомые, непривычные состояния отчуждения мыслей, чувств, воспоминаний, желаний и воли. Например, ямогу испытывать удивительное для меня ощущение ненависти к тому, что привык любить, мне приходят в голову странные желания, мысли или воспоминания. Новозможна и истинная отчужденность состояний, проявляющаяся в синдромах деперсонализации, дереализации, психического автоматизма, обсессий и пр.
Вдумываясь в феномен отчуждения сознания, мы сталкиваемся с целым рядом противоречий. Зададимся вопросом о том,что служит критерием различения таких состояний: например, как я способен испытываемые мной мысли или чувства отличить от не моих? Какимобразом вообще можно испытывать не свои чувства или мыслить не свои мысли – ведь сам факт их испытывания прямо доказывает их принадлежность мне?Универсальным критерием такого различения (как и в феномене тела) служит степень сопротивления (мера управляемости), испытываемого субъектом на границе иного,погруженного уже в само сознание, и само существование феномена говорит о его хотя бы частичной объективированности. Содержание сознания("объект-сознание") порождено "непрозрачностью" мыслей, памяти, чувств, на напряженной границе с которыми и возникает субъективныйобраз моего сознания – я-для-себя. Я узнаю о существовании мышления, лишь сталкиваясь с трудностями решения, о памяти – когда она мне отказывает.Собственно мышление или память в их нормальном протекании мне недоступны, так как прозрачны, а я могу зафиксировать лишь моменты столкновения с непрозрачным иным."Лишь в акте проблематизации разум оказывается открыт существующему самому себе (подлинно интенсионален по отношению к нему), и, одновременно, лишь в этомакте нечто реально существует для познающего разума именно как от него не зависящая реальность, как неподатливая, сопротивляющаяся уяснению в понятииплотность бытия. Только получая воздействие извне, объект обнаруживает свою "массу" и только в действии на другой объект – "силу".Точно так же "масса" и "сила" познающего разума обнаруживаются только придя в соприкосновение с не-разумом" (Тищенко, 1991б, с. 48). Выражаясь точнее, субъект может осознать себя лишь в превращенной внесубъектной форме – в форме объекта, в результате чего "при осознаниимышления мысли действительно воспринимаются как бы извне" (Фрейд, 1924, с. 21). При объективации мир, тело и сознание приобретают оттенок"чуждости", и только в "отчужденном" виде они могут существовать для меня и становятся доступны анализу.
В случае нормального протекания мышления оказывается весьма затруднительным указать, что это, собственноговоря, такое. Мысля, я не могу выделить никакого особенного инструмента мышления, аналогично тому, как, совершая движение, я не фиксирую наличиямедиатора-тела, лежащего между моей волей и объектом, на который она направлена. То, что я называю мыслью, есть только фиксация затруднений,задержек, имеющая так же мало общего с мышлением, как тело с организмом. "Мысль несется стремглав, так что почти всегда приводит нас к выводураньше, чем мы ее успеваем захватить. Если же мы и успеваем захватить ее, она мигом видоизменяется" (Джемс, 1901, с. 120).
Особый интерес для понимания субъективной феноменологии мышления представляет его связь с речью. Речь, вкоторой выражается объективированная мысль, не совпадает с соответствующей мыслью и не может ей предшествовать. Речевое высказывание по своей природесукцессивно, тогда как лежащая в его основе мысль симультанна: начиная высказывание, я более или менее представляю себе, чем оно окончится. Поэтомуизначально высказывание скорее представляет собой намерение, к которому я подбираю адекватные слова и "можно допустить, что 2/3 душевной жизнисостоят именно из этих предварительных схем мыслей, не облеченных в слова" (там же). Именно задержка облечения в слова, демонстрирующая упругость языкакак объективной лингвистической реальности, поиск "точного" адекватного слова, зазор между словом и мыслью образуют реальность моегоязыка (и, в значительной степени, мышления) для-меня. Язык не существует, если он полностью мне подвластен; он мой, если я могу управлять егонеподатливостью (вернее, он может быть репрезентирован мне лишь в форме неподатливости); он чужой, если не подчиняется мне совсем. Отчуждение мысли,проявляющееся в различных психопатологических синдромах (от "скачки идей" и навязчивых мыслей до синдрома Кандинского-Клерамбо), – это всегдаутрата контроля: от контроля над течением до контроля над содержанием.
Аналогично могут быть интерпретированы и эмоциональные состояния, испытываемые человеком. Правда, здесь мынаталкиваемся на некоторые не вполне ясные моменты, но можно попытаться наметить хотя бы гипотетическую линию рассуждения. Сложность заключается в том,что согласно идее "прозрачности" эмоции должны быть направлены лишь на внешний мир: именно внешний объект оценивается как страшный, приятный илинеприятный. Однако в действительности они в большей степени характеризуют мое субъективное состояние: мне страшно, печально, грустно, весело и пр. Можнопредположить, что архаическая функция эмоций как определенного этапа "первовидения" в восприятии внешнего мира была заменена болееразвитыми категориальными системами, но сохранила свое значение для оценки внутреннего субъективного мира. Возможность их "непрозрачности"связана, по-видимому, с диссоциацией физиологическогомеханизма эмоций (сопровождающихся вегетативными изменениями, выделением гормонов, активациейсрединных отделов мозга) и их феноменологическим содержанием [прим.5]. Физиологические структурыможно рассматривать как своеобразный аналог организма, имеющего возможность стать субъективным телом. То, что "тело" эмоций имеет весьма малоесходство с их анатомическим и физиологическим аппаратом, не должно нас смущать: субъективное тело тоже имеет весьма приблизительное сходство с организмом.
В рамках такого подхода могут быть по-новому осмыслены теории эмоций Джемса-Ланге и Кэннона-Барда. Высказанным вних положениям о том, что после восприятия события, вызвавшего эмоцию, субъект переживает ее как ощущение физиологических изменений в организме (которые посути и есть сама эмоция), не нашлось адекватного места в позднейших психологических теориях, хотя эти положения и были подтверждены целым рядомэкспериментальных исследований. Еще Г.Мораньоном (цит. по: Блум, Лейзерсон, Хофстедтер, 1988) было показано, что при введении испытуемымадреналина, часть из них ощущала нечто схожее с эмоциональными состояниями, другие же говорили, что не чувствуют эмоций, но описывали состояниефизиологического возбуждения. Люди, сообщавшие об эмоциях, уточняли, что они чувствовали себя так, "как если бы" они были напуганы. Но когдаМораньон говорил с этими людьми о некоторых важных событиях их недавнего прошлого, о смерти членов семьи, о предстоящей свадьбе, их чувства теряли форму"как если бы" и становились настоящими эмоциями, будь то печаль или радость. Необходимость контекста для приобретения физиологической активациейконкретного субъективного содержания неоднократно подтверждалась и в позднейших исследованиях [прим.6].
Для нашего рассуждения важно то, что в этих экспериментах демонстрируется особая отчужденность, в рамках которой могутпорождаться эмоциональные состояния. Когда я говорю о своей тоске, радости или тревоге, я имею в виду некоторую особую ситуацию неуправления этимисостояниями, овладевающими мной. Это особая форма отчуждения, остающаяся (так же, как в случае с телом) либо в зоне моего, либо, в случае особойупругости или интенсивности, в виде иного, например, депрессии, витальной тоски, навязчивого страха или возбуждения. Такие состояния невытекают из реальных событий жизни и отчетливо рефлексируются субъектом как не его истинное состояние: я не могу ничего поделать со своим настроением, немогу развеселиться, опечалиться или иным образом "взять себя в руки".
Эмоциональные состояния и явления внешнего мира с самого начала мало управляемы и исходно отличаются высокойстепенью отчужденности, создавая фиксированные полюса объективации мира и меня. То, что я могу сказать о мире, – это совокупность противостоящего мне иного,а в сердцевине того, что я могу сказать о себе, – совокупность особого иного, мира моих эмоций и чувств.
Радикал отчужденности присущ всему содержанию моего сознания, но степень ее выраженности зависит от возможностейпроизвольного овладения. Патологические феномены отчуждения часто отмечаются больными именно в тех сферах, где это овладение хорошо развито (произвольныедвижения, мышление, память, воля), и значительно реже там, где овладение развито мало, также и в норме (два полюса "нормальной" отчужденности:внешний мир и эмоциональные состояния). Отчуждение – это не появление у меня чужих мыслей или желаний, а особая трансформация моего, переживаемая какутрата чувства самости.
Проблема "истинного"субъекта
Здесь мы сталкиваемся с весьма важным феноменом онтологии я-для-себя. Если поставить вопрос о том, что же останетсяв сознании, если исчезнут все точки сопротивления в виде эмоций, чувств, неудовлетворенных желаний, совести, вины, то мы снова столкнемся сисчезновением я-для-себя. Утрачивая сопротивление иного (неважно, где я с ним встречаюсь), сознание превращается в исчезающую "шагреневуюкожу", в "черную дыру" ничего. Лишение субъекта точек опор, снятие плотности окружающего мира в экспериментах по сенсорной депривации(помещение испытуемого в темноте и тишине в ванну, наполненную жидкостью с температурой и плотностью, равными температуре и удельному весу человеческоготела) приводили его к дезориентации во времени и пространстве, нарушениям мышления, особым эмоциональным состояниям, галлюцинациям (Bexton, 1954).Предлагаемые интерпретации этого состояния как проявления мотивации общения (Нюттен, 1975) не кажутся вполне убедительными. На самом деле речь идет о болеефундаментальном моменте: о самой возможности очерчивания местоположения субъекта, для чего абсолютно необходимо существование разрыва, размечающего Яи не-Я. Моя самоидентичность есть другая сторона границы не-Я. Я находится именно там, где начинается не-Я. Возможность и необходимостьонтологии субъекта связаны с универсальностью разрыва между мной и не-мной, в просвете которого и существует то, что называется моим сознанием;разрыва, который должен заполняться здесь и сейчас и в котором рождается эмпирическое Я. По одну сторону этого разрыва находится "черная дыра"истинного субъекта, по другую – плотный мир. Мир вещей и сознания возможен только в гетерогенной среде, в ситуации неустойчивого равновесия, когда междусостоянием нужды и ее удовлетворением нет сиюминутной непосредственной связи. Момент рождения сознания можно с известными оговорками отнести к моментурождения человека, переходящего из гомогенной пренатальной среды в гетерогенную и сталкивающегося с жаждой, голодом, теплом, холодом, осваивающего первоекоммуникативное орудие – крик – для овладения миром, персонифицированнымматерью. "Невыносимая плотность бытия" – не затруднение, а обязательноеусловие существования сознания: пловцу только кажется, что плотность воды мешает ему плыть, на самом деле именно она дает ему эту возможность.
С этой точки зрения истинный субъект очень схож с истинным субъектом психоанализа – Оно. Еще З. Фрейд проницательнозаметил, что "сознание является поверхностью психического аппарата", а "Я является измененной частью Оно. Изменение произошло вследствиепрямого влияния внешнего мира при посредстве воспринятого – сознательного" (1924, с. 14). Субъект есть неопознанное и бессознательное Оно, котороеповерхностно охвачено Я, возникшим как ядро из системы восприятия. Я не целиком охватывает Оно, а покрывает его лишь настолько, насколько системавосприятия образует его поверхность. "Нетрудно убедиться в том, что Я есть только измененная под прямым влиянием внешнего мира и при посредствевнешнего восприятия часть Оно..." (там же, с. 22). Близкое понимание ограниченности сознательного Я содержится в философии М. М.Бахтина (1979), считавшего, что я-для-себя - это не весь Я. Я превышает всякий объект в переживании своей субъективности и абсолютнойнеисчерпанности в объекте в противоположность чистой исчерпанности Другого.
Понимание сознательного Я не как истинного субъекта позволяет пересмотреть декартовское доказательство онтологиисубъекта. Для Декарта (1950) субъект – прежде всего рациональный субъект: Я есть Я мыслящее. В онтологическом обосновании используется принциптотального сомнения: если я могу усомниться во всех своих чувствах и ощущениях, то сам факт существования меня сомневающегося сомнению не подлежит.Необходимость тотального сомнения вытекает из идеи поиска абсолютно несомненного и истинного места субъекта, хотя само по себе тотальноесомнение – не большее доказательство существования, чем ложное ощущение. Истинность или ложность моих ощущений не имеет принципиального значения,доказательством является сам факт ощущения безотносительно к проблеме истинности – кто-то ведь все равно должен испытывать ложные ощущения. Вопрос втом, существую ли я там, где я испытываю эти ощущения, или, в терминологии Декарта, ubi cogito – ibi sum (где мыслю-там и существую). Еслипризнать, что место чувствования или место cogito это не место субъекта, а место его столкновения с иным, место его превращения 8 иное, лишьв виде которого оно может замутиться, утратив прозрачность, то более точным было бы утверждение, что Я как истинный субъект существую там, где немыслю, или я есть там, где меня нет.















