14455-1 (718114), страница 2
Текст из файла (страница 2)
Однако этот "внутренний" спор возможен только в горизонте "внешней" коммуникации. В самом деле, коль скоро неподлинное бытие есть бытие "в качестве" Другого, оно возможно только как пере-поручение Другому заботы о моем бытии, или, что то же, как принятие "чужеродных" бытийных проектов в качестве моих собственных. "Мы смакуем что-то и наслаждаемся чем-то, как все люди, мы читаем, смотрим картины и судим о литературе и искусстве, как это принято; но мы и стремимся отделиться от толпы, как это делается обычно..." (SZ, 126f) В этом смысле присутствие Другого, причем не в смысле простого пребывания рядом, но как его участие в моем собственном бытии, оказывается сущностно необходимой конституентой экзистирования - уже потому, что Другой является "источником" обезличивающих проектов моего существования (конечно, эти проекты становятся обезличивающими не в силу "безнадежной неподлинности" Другого, но лишь постольку, поскольку я перенимаю их "некритически", не испытывая на совместимость с моей индивидуальностью; обезличивающей для меня вполне может стать подлинная бытийная возможность Другого). Но это значит, что Другой явно или неявно присутствует также в онтической модификации безликости, называемой подлинным само-бытием, следовательно, со-существование с Другим оказывается неотчуждаемым моментом индивидуации вот-бытия; внутреннее напряжение фундаментального выбора вот-бытия осуществляется в форме "внешнего" конфликта его само-бытия и его неподлинной "подчиненности" (Botmaessigkeit - SZ, 126) Другим. Г. Фигаль называет это "борьбой (с Другими за само-бытие - Е. Б.) в ситуации нестабильной свободы"8. Видимо, неподлинное со-бытие с Другим можно определить как форму трансцендирования вот-бытия, в которой гетерогенное оказывается имманентным. Подлинный же модус этого экзистенциала означает, напротив, понимание вот-бытием трансцендентности бытия Другого, т. е. его самобытности. В таком понимании бытие Другого предстает перед нами как его собственная забота, как бытие, в своей проблематичности родственное моему собственному бытию, но препорученное Другому в его инаковости (SZ, 122), стало быть, подлинность со-бытия означает понимание трансцендентности гомогенного (нужно ли говорить, что и такое понимание есть форма трансцендирования).
Здесь мы можем зафиксировать принципиальную особенность хайдеггеровского понимания со-бытия с Другим, контрастно отличающую его от теории интерсубъективности Гуссерля (я имею в виду только "Картезианские размышления"). Она заключается в том, что для Хайдеггера первичный опыт Другого представляет собой не столкновение с чуждым, трансцендентным в смысле противостояния сфере имманентного, сфере моего Я, - но одно из измерений онтико-онтологического трансцендирования вот-бытия, которое осуществляется в форме фундаментального выбора, стало быть, в форме конфликта собственных и чужеродных бытийных возможностей. В таком понимании со-бытия с Другим с самого начала "снимается" оппозиция имманентного и трансцендентного в качестве исходной предпосылки осмысления этого феномена: как опыт "своего", так и опыт "чужого", взятые сами по себе, оказываются вторичными модификациями изначального опыта трансцендирования сущего "к" бытию (Zu-sein). Соответственно, процедура "вчувствования", которая в феноменологии Гуссерля выступает в качестве вторичного связующего звена между изначально разделенными сферами имманентного и трансцендентного, для Хайдеггера оказывается не более, чем "привативным модусом" со-бытия с Другим (SZ, 124) - подобно тому как отсутствие Других, одиночество и пр. суть привативные модусы общения.
Итак, со-бытие с Другим как конститутивное взаимодействие вот-бытия и Другого осуществляется в форме обмена бытийными возможностями, в результате которого я усваиваю, делаю своими способы бытия Других и наоборот. В "Бытии и времени" можно различить два "измерения" этого процесса: коммуникативное и герменевтическое. Первое представляет собой собственно общение ("бытие друг с другом", Miteinandersein) между современниками, второе - историческую традицию и ее понимание включенным в нее вот-бытием, т. е. герменевтический акт. Второе измерение столь же универсально, как и первое: существование вот-бытия столь же немыслимо вне исторического горизонта, как и вне горизонта общения. Остановимся на этом феномене. В первом приближении историчность существования вот-бытия можно, видимо, определить как своего рода расширение временных пределов его существования в горизонте со-бытия с Другим. Что это значит? Выше было отмечено, что забота как бытие вот-бытия в целом представляет собой единство фактичности и экзистирования (заброшенности и проективности). Последние имеют отчетливо выраженный временной характер, и их единство осуществляется как экстатическое движение "забегания вперед" (Vorlaufen), предвосхищения своего будущего бытия в наброске - и "возвращения назад" (Zurueckkommen), к своей фактичности, т. е. к той определенности собственного бытия, которая есть уже, "de facto". Но временность существования вот-бытия, осуществляемая в форме экстатического взаимодействия фактичности и проективности, имеет свои "пределы", называемые рождением и смертью. Именно рождение и смерть конституируют включенность вот-бытия как временного сущего в горизонт исторической традиции, т. е. герменевтическое измерение со-бытия с Другим. Поэтому теперь следует теперь детальнее рассмотреть их структуру и конститутивные функции.
Рождение в экзистенциальном смысле Хайдеггер строго отличает от того одномоментного онтического события, которое называется так в обыденной речи. Рождение - не момент ушедшего в небытие прошлого, но экзистенциальная структура, "действующая" постольку, поскольку вот-бытие существует. (SZ, 374) Онтологический смысл рождения заключается в том, что вот-бытие в своем экзистировании постоянно имеет дело с определенным набором бытийных возможностей, которые не были "наброшены" этим вот-бытием, но были унаследованы им от Других, - иначе говоря, в том, что вот-бытие включено в историческую традицию, причем так, что эта включенность оказывается конститутивным основанием по отношению к каждому его экзистенциальному акту. В этом смысле рождение действительно представляет собой предел собственной фактичности вот-бытия, поскольку набор унаследованных ("традиционных") бытийных возможностей является первоначальным, исходным "материалом" для проектирования собственного бытия. Конечно, вовлекая мою фактичность в структуры собственного экзистирования, "ассимилируя" ее, я тем самым ее преобразую и создаю основу для новых экзистенциальных проектов и, возможно, для экзистирования Других. Но унаследованная фактичность всегда остается именно первоначальным, базовым "слоем" моей фактичности в целом, а значит, универсальным Априори моего существования. Как видим, экзистенциальная структура рождения вполне изоморфна рассмотренному выше феномену присутствия чужеродных бытийных проектов в моем бытии, с той только разницей, что в случае рождения эти проекты не ассимилируются мною "в процессе" моего экзистирования, но присутствуют в нем изначально в качестве предельного уровня его фактичности. Попросту говоря, я не выбираю мое рождение, но только осмысливаю его (что, впрочем, тоже предполагает определенный выбор, а именно выбор истолкования).
Рассмотрим подлинный модус рождения как герменевтического отношения вот-бытия к унаследованной им традиции. Это отношение можно определить как отчетливое понимание вот-бытием традиции в качестве унаследованного базиса его собственного существования. Такое понимание включает в себя следующие моменты: 1) Понимание вот-бытием собственной временности - не обязательно, конечно, в форме понятийной артикуляции ее структур, чаще всего это понимание осуществляется как онтическая "решимость" (Entschlossenheit - один из ключевых терминов "Бытия и времени") к принятию собственной заброшенности и задачи быть самим собой. Собственно, это есть не что иное как подлинная открытость вот-бытию его собственного бытия. 2) Понимание экзистенциального содержания самой традиции, т. е. понимание ее не в качестве "голой" информации, но именно в качестве возможностей быть, наброшенных и реализованных Другими, словом, в качестве "вот-бывшего" (Dagewesenes). 3) Отношение к традиции как к значимой для меня, для моего собственного существования. "Чем более подлинно открыто себе вот-бытие, ... тем более определенным и целеустремленным (unzufaelliger) становится избирательный поиск его экзистенции." (SZ, 384) Но этот поиск означает прежде всего осмысливающее возвращение к собственной фактичности и к "наследию, которое принимает вот-бытие как заброшенное." (SZ, 383) В свою очередь значимость унаследованных от Других бытийных возможностей для моего собственного экзистирования означает, что мое отношение к этим возможностям представляет собой их "повторение" (SZ, 385) в моем собственном экзистировании. Однако повторение, будучи именно подлинным отношением к традиции, ни в коей мере не равно механическому воспроизведению, "дупликации" вот-бывшего в экзистировании вот-бытия. Повторение - в отличие от подражания - предполагает прежде всего возможность "возражения" (Erwiderung) повторяемому бытийному проекту, возможность его модификации в горизонте собственного бытия, наконец, возможность отвергнуть его как для меня неприемлемый, - выше было отмечено, что подлинность со-бытия с Другим основана на понимании индивидуальности существования. Но в любом случае собственное "критическое" (в смысле разграничения индивидуальных бытийных горизонтов) отношение к той или иной бытийной возможности невозможно без ее усвоения, т. е. вовлечения в "контекст" собственного экзистирования. (В скобках отметим, что гадамеровское понятие аппликации как одного из основных структурных моментов герменевтического процесса по своим функциям вполне изоморфно хайдеггеровскому понятию повторения9.)
Из такой трактовки подлинного-понимающего отношения вот-бытия к традиции вытекает ряд интересных следствий для исторической герменевтики. 1) Понимание традиции как отношение вот-бытия к "вот-бывшему Другому" по своему бытийному смыслу не может быть ничем иным как "рецепцией" вопроса, ибо "предметом" понимания является здесь существование вот-бытия, экзистенция, но в начале статьи было показано, что понимание экзистенции носит сущностно проблематический характер. Понимание собственной экзистенции составляет содержание всякого экзистенциального проекта, следовательно, всякий экзистенциальный проект в конечном счете представляет собой постановку вопроса о собственном бытии. Но если так, то и подлинное понимание вот-бывшего, будучи повторением некоего бытийного проектав своембытии, eo ipso оказывается проблематическим, т. е. пониманием вопроса, который был в этом проекте "воплощен". 2) Всякий бытийный проект существует в открытом горизонте альтернативных возможностей и возможностей продолжения. Поэтому подлинное понимание традиции есть в то же время раскрытие понимающим такого горизонта, или, по меньшей мере, постановка вопроса о нем. Подлинность понимания вот-бывшего исключает представление о понимаемом "предмете" как о замкнутом в себе смысловом содержании. 3) Поскольку понимающее вот-бытие подлинноповторяет понимаемую бытийную возможность как значимую для себя, вовлекает ее в пространство собственного, индивидуального существования, постольку оно практически осуществляет продолжение этой возможности, или какую-либо ее модификацию, или же полагает ей альтернативу. В этом смысле подлинное историческое понимание оказывается не столько знанием "о" предмете, сколько продолжением бытия этого "предмета", коль скоро оно (в данном случае - бытие вот-бывшего) по своему существу есть трансцендирование. Как понимаемое Другим, вот-бывшее продолжает трансцендировать, т. е. быть таким, каково оно есть (теперь уже не в прошедшем времени). С другой же стороны, подлинное понимание вот-бывшего предполагает также трансцендирование самого понимающего, поскольку при этом он повторяет бытийную возможность Другого. 4) Отсюда следует онтологическое значение исторического понимания, эаключающееся в том, что и сама история как универсальное пространство совместного трансцендирования вот-бытия и вот-бывшего осуществляется, обретает бытие, в процессе исторического понимания. Впрочем, нетрудно видеть, что в конечном счете это обстоятельство обусловлено исходным определением бытия вот-бытия в качестве понимания этим сущим своего бытия. (Как известно, онтологический характер исторического понимания фиксируется также в гадамеровской концепции "действенно-исторического сознания", а характеристика герменевтического процесса в качестве совместного бытийного трансцендирования понимающего и понимаемого - в его тезисе о положительном значении временного отстояния и предрассудков).
Теперь рассмотрим хайдеггеровское понимание феномена смерти. Как и рождение, смерть в экзистенциальном смысле представляет собой не онтическое событие, относящееся к еще не наступившему будущему, но экзистенциальную возможность, а именно "возможность не быть более в мире" (SZ, 250), которой вот-бытие "располагает" - опять же как своей собственной - всегда, в каждый момент своего существования. Бытийное значение этой возможности для вот-бытия состоит в том, что она, словно по контрасту, "высвечивает" для вот-бытия его альтернативную возможность - возможность быть, причем именно как его собственную, препорученную ему возможность. Если рождение как фактичность, "полагаемая" Другими, есть предел собственной фактичности вот-бытия, то в смерти вот-бытию раскрывается предельное основаниепроективности его существования, т. е. его "можествование быть" как таковое. Из нескольких характеристик, которые Хайдеггер дает смерти, для нашей темы наиболее существенна следующая: смерть определяется Хайдеггером как возможность, "безотносительная" (unbezueglich) к существованию Другого, "отъединяющая" (vereinzelnd) вот-бытие от Других и замыкающая его в собственной единичности. "Неверно думать, - пишет Хайдеггер, - что смерть лишь безразличным образом "принадлежит" отдельному вот-бытию: смерть притязает на вот-бытие как единичное (einzelnes)." (SZ, 263) Иначе говоря, смерть есть возможность вот-бытия, препорученная исключительно только ему самому, и более того: смерть раскрывает для вот-бытия исключительную препорученность ему его существования в целом - и потому исключает какое бы то ни было отношение к Другому.
Таким образом, мы видим существенное расхождение в хайдеггеровской трактовке двух "пределов" временности вот-бытия: если рождение есть целиком и полностью обращенность к Другому - к вот-бывшему, - то смерть, напротив, означает, если можно так выразиться, нейтрализацию экзистенциала со-бытия с Другим; как "рождающееся" (gebuertiges), вот-бытие заинтересовано в вот-бывшем, в унаследованной фактичности, но как бытийствующее к смерти - "равнодушно" по отношению к бытию, скажем так, последующих поколений. Рождение есть граница для перехода - для трансцендирования, в котором временная протяженность собственного экзистирования расширяется в направлении бывшего; смерть же оказывается границей, исключающей трансцендирование в направлении будущего. (В "Бытии и времени" даже нет специального термина для обозначения Другого-будущего; со-бытие с Другим в историческом аспекте рассматривается Хайдеггером лишь как отношение вот-бытия к вот-бывшему.) Так, Л. Ландгребе, комментируя Хайдеггера, пишет: "То, что произойдет после смерти, самому умирающему может быть безразлично, но не Другим. Для Других следы его существования пребудут "вот" (умерший станет для Других "вот-бывшим" - Е. Б.) и станут конституентами их собственной фактичности, фактичных границ их мира и их возможностей."10 В связи с этим встает вопрос: действительно ли отношение вот-бывшего и вот-бытия является таким односторонним; возможно ли, чтобы "заинтересованность" вот-бытия в традиции (ее экзистенциальная значимость для вот-бытия) не имела бы своего эквивалента во "встречной" заинтересованности вот-бытия в бытии потомков? Или на языке герменевтики: является ли история монологом настоящего, интерпретирующего прошлое, которому эта интерпретация безразлична, - или же их диалогом, в котором прошлое имеет собственный голос?















