73702 (702204), страница 6
Текст из файла (страница 6)
1) Возникло оно в результате перегибов по отношению к казаку-середняку.
2) Этим обстоятельством воспользовалась, эмиссары Деникина, работавшие в Верхне-Донском округе и превратившие разновременные повстанческие вспышки в поголовное организованное выступление,… Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию...
Наиболее мощная экономически верхушка станицы и хутора: купцы, попы, мельники, отделывались денежной контрибуцией, а под пулю шли казаки зачастую из низов социальной прослойки. И естественно, что такая политика, проводимая некоторыми представителями Советской власти, иногда даже врагами, была истолкована как желание уничтожить не классы, а казачество.
Но я же должен был, Алексей Максимович, показать отрицательные стороны политики расказачивания и ущемления казаков-середняков, так как, не давши этого, нельзя вскрыть причин восстания»
Шолохов говорит, что он вывел «шелкоперов от Советской власти», которые грубо искажали наши идеи. Таков — Малкин. Подводчик, который везет Штокмана и Кошевого, рассказывает им об этом деятеле: «Чужими жизнями, как бог, распоряжается». Фокусы он творит действительно чудовищные. Обычная команда: «По третьей категории его» «Это не смывание над народом?» — спрашивает подводчик. И сравнивает того деятеля с известным в истории Дона Долгоруким.
«Ваша власть справедливая, — говорит подводчик,— только вы трошки неправильно сделали... Потеснили вы казаков, надурили, а то бы вашей власти и износу не было. Дурастного народу у вас много, через это и восстание получилось...» Когда спросили о Малкине политкома (тоже упомянутым в письме Шолохова), то его, оказывается, не очень тревожило, что происходило рядом: «Он там одно время пересаливал. Парень-то он хороший, но не особенно разбирается в политической обстановке. Да ведь лес рубят, щепки летят... Сейчас он эвакуирует в глубь России мужское население станиц…».
«Изваринские» идеи Мелехова порождены этим нарушением классового принципа, а не тем, что они сами по себе, вне обстоятельств, стали его «символом веры».
А как обстоит дело с индивидуальными чертами характера Григория? Он горяч, несдержан, реагирует с повышенной страстью.
В обстановке, которая сложилась, это приводило к острым конфликтам, тяжелым осложнениям. Возьмем его стычки. Ведь мог же он промолчать, когда придрался луганец, и не ходить в ревком.
Вспомним, как поступает Петро. С луганцем он не пререкается ни одним словом, нависла опасность – он сразу в Вешенскую к Яшке Фомину, как-никак «окружным ревкомом заворачивает». «Вез и он подарок могущественному теперь сослуживцу: кроме самогона – отрез довоенного шевиота, сапоги и фунт дорогого чая с цветком». Расчувствовался председатель ревкома, заверил: «…Ты не бойся, тебя не тронут».
А Григорий не может так. Он стоит за справедливость, не терпит насилия, добивается ясности. Из Мелеховых он ближе всего к деду Прокофию, который привез из Туретчины жену, перенес насмешки, улюлюканье, но никому не дал ее в обиду. А когда хуторяне пришли убивать «ведьму» Прокофий раскидал шестерых казаков и развалил одного шашкой до пояса. Таковы и индивидуальные черты Григория. Но есть и другое. Слишком горяч, поспешен в решениях. Бурно реагировал он на обиды, не сумел вовремя остановиться, обуздать страсти, обдумать хорошенько, взвесить все обстоятельства. Справедливые судьи не могут не спросить, однако, и с тех, кому не дорога была судьба Григория. И не только его судьба. Предшествовавшая восстанию обстановка должна быть принята ими во внимание с большей серьезностью, чем это делалось.
Озлобленный до предела, Григорий становится вожаком повстанцев, ведет за собой тридцать двух татарцев, а через несколько дней даже три с половиной тысячи сабель. На позиции выходят старики, бабы подростки. Преступление одно страшнее другого совершают казаки и вместе со всеми Григорий. После гибели Петра еще беспощаднее разгорается в нем ярость. Будет мстить за себя, за отца, брата и метаться, тосковать, истерически рыдать над убитыми матросами: «Кого же рубил!— И впервые в жизни забился в тягчайшем припадке, выкрикивая, выплевывая вместе с пеной заклубившейся на губах:- Братцы, нет мне прощения!.. Зарубите, ради бога… в бога мать… Смерти предайте!..» Он будет жить «с этим неразрешенным, саднящим противоречием, с восставшим чувством неправоты своего дела…» И где-то глубоко внутри осознавать: «А мне думается, что заблудились мы, когда на восстание пошли…».
Он самовольно выпустит из белогвардейской тюрьмы заключенных, помчится спасать Котлярова, Штокмана и Кошевого, будет присматриваться к красным — командирам и рядовым. И не раз охватит его палящая ненависть к Фицхалаурову, союзникам, белогвардейцам, мародерам, карьеристам. Осмыслит он и трагизм положения: «Наворошили мы делов... Спутали нас ученые люди... Господа спутали! Стреножили жизню и нашими руками вершают свои дела».
В разгар кровопролитной междоусобицы он пожалуется Наталье: «Вся жизня похитнулась... Людей убиваешь… Неизвестно для чего всю эту кашу... Неправильный у жизни ход, и, может, и я в этом виноватый... Зараз бы с красными надо замириться и—на кадетов. А как? Кто нас сведет с советской властью? Как нашим обчим обидам счет произвесть?.. Война все из меня вычерпала. Я сам себе страшный стал...»
Задолго до поражения он станет уклоняться от боя, возненавидит службу, погоны и даже казачью славу. Потянет его к детям, семье, родным полям, мирной жизни. Вихрь войны занесет Григория в Новороссийск. Тут, надеялся он, конец мукам. Повеселевший и как-то «весь подобравшийся», он встречает цепи красноармейцев, которые спускались с гор.
Вряд ли кто станет оправдывать тяжкие преступления, совершенные Григорием и другими казаками во время восстания, да и нет нужды: он сам не прощает их себе. И потому с такой искренностью Мелехов искупал свою вину перед новой властью. Он громил белых в Крыму, на Украине, в Польше, мужественно и честно отстаивал родину. Прохор рассказывает Аксинье: «Переменился он, как в Красную Армию заступил, веселый из себя стал... Говорит, буду служить до тех пор, пока прошлые грехи не замолю... Возле одного местечка повел он нас в атаку. На моих глазах четырех ихних уланов срубил... После боя сам Буденный перед строем с ним ручкался, и благодарность эскадрону и ему была».
Сам Григорий вспоминает, с каким «усердием навернул» в бою корниловского полковника: «...ажник сердце взыграло... Они, сволочи, и за человека меня сроду не считали, руку гребовали подавать, да чтобы я им после этого... Под разэтакую мамашу! И говорить-то об этом тошно! да чтоб я ихнюю власть опять устанавливал? Генералов Фицхалауровых приглашал? Я это дело спробовал раз, а потом год икал, хватит, ученый стал, на своем горбу все отпробовал!»
Так вел себя Григорий в то время, когда многие вожаки восстания отсиживались с врангелевцами в Крыму, готовились к новому походу на Дон, иные пробирались к туркам, бродили по Кубани, по степям за Манычем или возвращались в хутора, надеясь «перевоевать». Лучшие воспоминания у Григория и Прохора связаны со службой бой в Первой Конной, когда после сомнений, ошибок, роковых дорог они причалили к берегу.
Советское правительство доверяло прозревшим от заблуждений казакам, и доверие оправдывалось. Уже приводились исторические документы. Об этом говорит и сам Шолохов: «Большое количество людей с нехорошим прошлым служили в Красной Армии верой и правдой. Крестьянин-казак, человек практического склада ума, убедился в провале белых, старался замолить свои грехи. И подвиги совершал, кровишки не жалел — ни своей, ни чужой».
По мнению И. Лежнева, вполне правомерно, что «выпали из романа» восемь месяцев службы Мелехова в Красной Армии. Они опущены «без сколько-нибудь существенного ущерба в обрисовке фигуры главного героя романа». Но сам Шолохов объясняет все иначе: «Для того, чтобы показать должным образом Первую Конную, надо было написать еще книгу. Это нарушило бы архитектонику романа».
И пусть не была написана книга о службе Григория в Первой Конной, но нельзя вычеркивать этот период из биографии Мелехова. Что может быть несомненнее и честнее искупления своей вины кровью?
Правда, потом для Григория многое поломалось. Он «с величайшей душой служил советской власти», а ему не доверяли. «У белых, у командования ихнего я был чужой,- рассказывает Григорий, - на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак, — какая я им родня? Не верили мне! А потом и у красных так же вышло... В бою с меня глаз не сводили, караулили каждый шаг... Остатнее время я этого недоверия уже терпеть не мог больше. От жару ить и камень лопается».
Мелехов вернулся после демобилизации в хутор. Кошевой ему никак не доверяет, «Как волка ни корми, он в лес глядит»,- роняет Михаил в ночном разговоре. Формально он вроде бы прав. А по существу?
Григорий отталкивает от себя на майдане Крамскова, когда тот, недовольный продразверсткой, предлагает: «Перевоевать надо! Скажем, как в прошлом годе: долой коммунию, да здравствует советская власть!» Григорий ответил: «Иди домой, пьяная сволочь! Ты сознаешь, что ты говоришь?!» А про себя решает: «Нет, надо уходить поскорее. Добра не будет...» Об опасениях Кошевого думает: «Боится, что восстание буду подымать, а на черта мне это нужно - он и сам дурак, не знает».
Григорий навоевался. Все мысли теперь только об одном: пожить возле детей в Аксиньи. Восьмой год не слезал он с коня, и даже сны видел одни и те же: или он убивает, или его убивают.
Народ трудился. Началось восстановление разрушенного войной хозяйства. Казаки, рассказывает Прохор, «сенов понавалили скирды, хлеб убрали весь до зерна, ажник хрипят, а пашут и сеют». Хотелось и Григорию заняться мирным трудом. Но он не рассчитался за прошлое. И понимает сам: вину до конца не искупил.
Возможную меру наказания обсуждают еще до его возвращения.
Кошевой: «Суд будет. Трибунал». Он полагает, что могут расстрелять.
Дуняшка: «Что же, по-твоему, кто в белых был, так им и сроду не простится это?.. Власть про это ничего не говорит... Он в Красной Армии заслужил себе прощение…»
Аксинья: «Брехня! Не будут его судить. Ничего он, твой Михаил не знает, тоже знахарь нашелся».
Прохор: «Об старом забывать надо».
В ночном разговоре Кошевой повторяет то же самое: «Раз проштрафился — получай свой паек с довеском». Это, конечно, от излишнего ожесточения.
Сам Мелехов готов принять наказание. Хочет, чтоб зачли службу в Красной Армии и ранения, какие там получил. Просит, по существу, о малом: разберитесь, не поступайте со мной как раньше (два раза ему угрожал расстрел), накажите, но справедливо и дайте возможность искупить вину.
Если Дуняшка, Аксинья, Прохор — близкие Григорию люди — естественно смягчают его вину, то Кошевой заостряет. Начать хотя бы с того, что « не был бы ты офицером, никто б тебя не трогал» — речь идет о случае за пьяной вечеринке. Довод, к сожалению, не вызывает возражения и у некоторых критиков, хотя Григорий и красноармейцам, стоявшим на квартире, и Кошевому говорил: офицером стал на фронте, погоны получал за военные отличия. Но тут выходит, что, если человек побывал в белых офицерах, хотя бы даже на фронте, он никак не может рассчитывать на малейшее снисхождение. «Офицерская среда, которая несла тяжелую повинность, - разъяснял М. И. Калинин, - была так же задавлена высшим начальством, как и все солдаты. И если... солдат был задавлен только физически, то офицерство было невероятно задавлено и морально. Офицеру, у которого было хотя немного самолюбия, не было житья в старых царских армиях… Я не сомневаюсь, что красное знамя.., будет твердо держать не только красный офицер, но и те офицеры, которые с каждым днем все больше сливаются с Красной Армией».
И кто, как не Кошевой, должен был знать, что Мелехов не принадлежал к тем белым офицерам, которые, отстаивая свои дворянские привилегии, не на жизнь, а на смерть боролись с Советской властью: « Я вот имею офицерский чин с германской войны. Кровью его заслужил! А как попаду в офицерское общество - так вроде как из хаты на мороз выйду в одних подштанниках. Таким от них холодом на меня попрет, что аж всей спиной его чую! — Григорий бешено сверкнул глазами и незаметно для себя повысил голос...-— Почему это так, спрашивается? — сбавив голос, продолжал Григорий.— Да потому! что я для них белая ворона. У них — руки, а у меня от старых музлей — копыто! Они ногами шаркают, а я, как ни повернусь, за все цепляюсь. От них личным мылом и разными бабьими притирками пахнет, а от меня конской мочой и потом. Они все ученые, а я с трудом церковную школу кончил. Я им чужой от головы до пяток».
Что же касается самосуда, то такого рода поступки приравнивались в то время к опаснейшим преступлениям против революции, считалось, что от анархии до контрреволюции один шаг.
В январе 1918 года матросы из гвардейского экипажа в Петрограде задержали на улице трех офицеров. Один из них оказался действительно подозрительным. Началось самоуправство. Когда было предложено освободить офицеров, не подчинились.
Кошевой перекладывает на Мелехова всю ответственность за восстание. И это его несомненная ошибка, потому что он не хочет извлекать уроков из прошлого, очень необходимые для него лично. Кошевой не верит в искренность Мелехова: он, дескать, «ремни бы вырезал», мог перебежать к полякам, он «хуже, опаснее Митьки Коршунова, несправедливо приравнивает его и к Кирюшке Громову.
Ночной разговор закончился угрозой: «Погоню под конвоем». После этого Григорий, «не раздеваясь, лег на кровать».















