book (701298), страница 7
Текст из файла (страница 7)
«Отправляясь в отряд командующего войсками на Кавказской линии и в Черномории г. генерал-адъютанта Граббе, заболел я по дороге лихорадкой и, был освидетельствован в гор. Пятигорске докторами, получил от Пятигорского коменданта, г. полковника Ильяшенкова, позволение остаться здесь впредь до излечения. Июня 13-го дня 1841 года, гор. Пятигорск.
О чем Вашему Высокоблагородию донести честь имею. Поручик Лермонтов».
Не может он уезжать из Пятигорска. Он должен получить ответ из Петербурга. Он должен добиться продления отпуска.
И через два дня после отправки рапорта полковому командиру Лермонтов досылает в дополнение к этому рапорту «подкрепление» в форме свидетельства госпитального врача о его – Лермонтова – тяжелейшем заболевании.
Вот какие болезни нашел госпитальный врач у поручика Лермонтова.
«Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев сын Лермонтов, одержим золотухою и цынготным худосочием, сопровождаемых припухлостью и болью десен, также изъязвлением языка и ломотою ног, от каких болезней г. Лермонтов, приступив к лечению минеральными водами, принял более двадцати горячих серных ванн, но для облегчения страданий необходимо поручику Лермонтову продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1941 года: остановленное употребление вод и следование в путь может навлечь самые пагубные следствия для его здоровья.
В удостоверение чего подписью и приложением герба моей печати свидетельствую, гор. Пятигорск, июня 15-го 1841 года.
Пятигорского военного госпиталя ординатор, лекарь, титулярный советник Барклай-де-Толли».
Не утихает у поэта Лермонтова тревога за свою судьбу. Проходит еще три дня, и он решается прибегнуть к помощи добрейшего старика коменданта Ильяшенкова, облекая свою просьбу опять таки в форму рапорта.
И пишет поручик Тенгинского полка Лермонтов в стенах «Домика» последний в жизни рапорт, продиктованный глубочайшей человеческой скорбью:
«Ваше Высокоблагородие предписать мне №1000 изволили отправиться к месту моего назначения или, если болезнь моя того не позволит, в Георгиевск, чтобы быть зачисленным в тамошний госпиталь.
На что имею честь почтительнейше донести Вашему Высокоблагородию, что получив от Вашего Высокоблагородия позволения остаться здесь до излечения и также получив от начальника Траскина предписание, в коем он также дозволили мне остаться здесь, предписав о том донести полковому командиру подполковнику Хлюпину и отрядному дежурству, и т.к. я уже начал пользоваться минеральными водами и принял 23 серных ванны, то прервав курс, подвергаюсь совершенному расстройству здоровья, и не только не излечусь от своей болезни, но могу получить новые, для удостоверения в чем имею честь приложить свидетельство меня пользующего медика.
Осмеливаюсь при этом покорнейше просить Ваше Высокоблагородие исходатайствовать мне у начальника штаба, флигель-адъютанта полковника Траскина позволения остаться здесь до совершенного излечения и окончания курса вод».
Так нетерпеливо ожидаемое разрешение пришло.
Разрешалось «остаться Лермонтову в Пятигорске впредь до получения облегчения». Но поэта разрешение не застало.
А в «Домике» жизнь протекала своим чередом.
О том, в какой тревоге проходили для Лермонтова эти дни ожидания ответов – от бабушки и из штаба, – окружавшие поэта друзья, по-видимому, даже не догадывались.
Общительный, жизнерадостный Лермонтов был душой общества – вспоминали многие свидетели последних дней жизни поэта. Неистощим на шутки, шалости, всякие выдумки.
Декабрист Лорер вспоминал, что после военной экспедиции в Пятигорск нахлынули гвардейские офицеры и «общество еще более оживилось. Стали давать танцевальные вечера, устраивали пикники, кавалькады, прогулки в горы».
Когда был затеян по подписке бал в гроте Дианы, приготовления велись в квартире поэта. Во что превратился тогда «Домик»! Все комнаты были завалены разноцветной бумагой, из которой клеились фонарики. Их клеили все приходившие к поэту и наготовили более двух тысяч. Об этом бале сохранилось много воспоминаний, и все упоминали об этих фонариках, которыми был украшен грот и прилегающая к нему аллея.
Устройство бала было затеяно по почину Лермонтова. Ему и пришлось больше всех хлопотать.
Сохранились рассказы о том, что бал этот был задуман в пику князю Голицыну, обычно игравшему главную роль в устройстве развлечений. На этот раз князя обошли. Рассказывали, что Голицын пренебрежительно отозвался о местном обществе, бросив фразу: «Здешних дикарей учить надо». Лермонтова, привыкшего уважать людей не за мундир и происхождение, это обидело. Придя домой, он рассказал об этом находившимся в «Домике» товарищам.
– Господа! – добавил он. – На что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас – и не надо. Мы и без него сумеем справиться.
Князь Владимир Сергеевич Голицын командовал на Кавказе кавалерией. Летом 1841 г. лечился в Пятигорске. Музыкант, автор нескольких водевилей, весельчак, он любил устраивать разного рода развлечения. Это он устроил помост над Провалом (тоннеля тогда еще не было), на котором «без страха танцевали в шесть пар кадриль» при свете факелов, как вспоминала Э.А. Шан-Гирей.
До размолвки с Лермонтовым Голицын часто бывал в «Домике».
В карты, по словам Чиляева, в «Домике» играли редко. По его наблюдениям, Лермонтов вообще играл не часто1. Но об одном вечере, он даже сделал запись:
«Весь лермонтовский кружок, несколько товарищей кавказцев и два-три петербургских туза собрались в один из прелестных июньских вечеров и от нечего делать метнули банчишко… Я не играл, но следил за игрою. Метали банк по желанию: если разбирали или срывали, банкомет оставлял свое место и садился другой. Игра шла оживленная, но не большая, ставились рубли и десятки, сотни редко. Лермонтов понтировал. Весьма хладнокровно ставил он понтерки, гнул и загибал: «на пе», «углы» и «транспорты» и примазывал «куши». При проигрыше бросал карты и отходил. Потом, по прошествии некоторого времени, опять подходил к столу и опять ставил. Но ему вообще в этот вечер не везло. Около полуночи банк метал подполковник Лев Сергеевич Пушкин, младший брат поэта А.С. Пушкина, бывший в то время на водах. Проиграв ему несколько ставок, Лермонтов вышел на балкон, где сидели в то время не игравшие в карты князь Владимир Сергеевич Голицын, с которым поэт еще не расходился в то время, князь Сергей Васильевич Трубецкой, Сергей Дмитриевич Безобразов, доктор Барклай де Толли, Глебов и др., перекинулся с ними несколькими словами, закурил трубку и, подойдя к Столыпину, сказал ему: «Достань, пожалуйста, из шкатулки старый бумажник!» Столыпин подал. Лермонтов взял новую колоду карт, стасовал и, выбросил одну, накрыл ее бумажником и с увлечением продекламировал:
В игре, как лев, силен
Наш Пушкин Лев,
Бьет короля бубен,
Бьет даму треф.
Но пусть всех королей
И дам он бьет:
«Ва-банк!» – и туз червей
Мой – банк сорвет!
Все маленькое общество, бывшее в тот вечер у Лермонтова, заинтересовалось ставкой и окружило стол. Возгласы умолкли, все с напряженным вниманием следили и ждали выхода туза. Банкомет медленно и неуверенно метал. Лермонтов курил трубку и пускал большие клубы дыма. Наконец, возглас «бита!» разрешил состязание в пользу Пушкина. Лермонтов махнул рукой и, засмеявшись, сказал: «Ну, так я, значит, в дуэли счастлив!» Несколько мгновений продолжалось молчание, никто не нашелся сказать двух слов по поводу легкомысленной коварности червонного туза, только Мартынов, обратившись к Пушкину и ударив его по плечу, воскликнул: «Счастливчик!»
Между тем Михаил Юрьевич, сняв с карты бумажник, спросил банкомета: «Сколько в банке?» – и, пока тот подсчитывал банк, он стал отпирать бумажник. Это был старый сафьянный, коричневого цвета бумажник, с серебряным в полуполтинник замком, с нарезанным на нем циферблатом из десяти цифр, на одну из которых, по желанию, замок запирался. Повернув раза два-три механизм замка и видя, что он не отпирается, Лермонтов с досадой вырвал клапан, на котором держался запертый в замке стержень, вынул деньги, швырнул бумажник под диван2 и, поручив Столыпину рассчитаться с банкометом, вышел к гостям, не игравшим в карты, на балкон. Игра еще некоторое время продолжалась, но как-то неохотно и вяло и скоро прекратилась совсем. Стали накрывать стол. Лермонтов, как ни в чем не бывало, был весел, переходил от одной группы гостей к другой, шутил, смеялся и острил. Подойдя к Глебову, сидевшему в кабинете в раздумье, он сказал:
«Милый Глебов,
Сродник Фебов,
Улыбнись,
Но на Наде1,
Христа ради,
Не женись!»
Глебов Михаил Павлович, или, как его ласково звали товарищи, Мишка Глебов, розовый красавец, поручик конной гвардии, поехал на Кавказ в числе гвардейских охотников. С Лермонтовым сблизился в 1840 г., во время экспедиции. В бою при Валерике был ранен в руку. Летом 1841 г. лечился в Пятигорске. В «Домике» был свой человек, жил рядом, в одном доме с Мартыновым. К Лермонтову был нежно привязан. Поэт платил ему искренним, теплым чувством.
Как ни насыщена была жизнь в «Домике» серьезными беседами, спорами, разного рода развлечениями, Лермонтов находил время для чтения и работы.
Он привез «множество книг». В письме просил бабушку прислать ему еще книги, в том числе собрание сочинений Жуковского и «полного Шекспира по-английски».
Видеть поэта за работой удавалось немногим. Он любил писать рано, когда никто из товарищей еще не приходил и Столыпин не выходил из спальни. Днем Михаил Юрьевич писал только изредка.
«Писал он больше по ночам или рано утром, – рассказывал Мартьянову Христофор Саникидзе. – Писал он всегда в кабинете, но случалось, и за чаем на балконе, где проводил иногда целые часы, слушая пение птичек».
Все бывавшие в «Домике» знали, конечно, что Лермонтов пишет, но не все считали это серьезным занятием, работой. Потому-то и вспоминали поэта главным образом как участника развлечений, выдумщика на шалости и шутки, рисовальщика карикатур. Говорил же, например, Арнольди, что тогда все писали, и что писали не хуже Лермонтова, и что никто этому не придавал значения, причем говорил в 1881 г., когда Лермонтов уже давно был признан гениальным поэтом, когда в Петербурге был открыт музей его имени.
Арнольди даже назвал Висковатову Лермонтова поэтом неважным. «...Я видел не раз, как он писал, – рассказывал Арнольди Висковатову. – Сидит, сидит, изгрызет множество карандашей или перьев и напишет несколько строк. Ну, разве это поэт?..»
Эмилия Александровна Шан-Гирей тоже сознавалась, что они не видели в Лермонтове ничего особенного, хотя позднее она утверждала, что «творениями Лермонтова всегда восхищалась».
Вот и Васильчиков говорил Висковатову: «Для всех нас он был офицер – товарищ, умный и добрый, писавший прекрасные стихи и рисовавший удачные карикатуры».
A литературным планам поэта, его мечте – основать журнал, товарищи просто не придавали серьезного значения. В разговоре с Висковатовым В. Соллогуб, например, откровенно сознался, что планы эти он считал «фантазиями».
После Лермонтова остались в «Домике» семь «собственных сочинений покойного на разных лоскуточках бумаги», как записано в описи его вещей. Эти сочинения утрачены безвозвратно. Но поэт писал, по счастью, не только на «лоскуточках бумаги». Он привез с собой альбом в коричневом переплете, подаренный ему В.Ф. Одоевским с такой надписью: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную. Кн. В. Одоевский, 1841 г. Апреля 13, СПБ».
Альбом был солидный – в 254 листа, в мягком переплете. На 26 листах написаны до приезда в Пятигорск: «Утёс», «Сон», «Спор» и в «Домике»: «Они любили друг друга», «Тамара», «Свидание», «Листок», «Нет, не тебя так пылко я люблю», «Выхожу один я на дорогу», «Морская царевна», «Пророк».
Под каким настроением был написан «Листок»? Комментаторы произведений Лермонтова замечали, что образ листка, символ изгнанника, был распространен в поэзии XIX века. Как будто только потому и появилось это стихотворение… Да ведь в этом листке, оторванном от ветки родимой, образ самого поэта. Это он, Лермонтов, был неожиданно вырван из Петербурга, где, как свидетельствуют многие его современники, он был любим и балован в кругу близких, где его понимали и ценили.
Какие у него были думы, когда он шагал из угла в угол по своему кабинету в «Домике»?